Гарибальдийцы. Папа перед лицом Евангелий, истории и человеческого разума — страница 53 из 126

Папа благословляет Ламорисьера и его армию; в итоге Ламорисьер разбит, а его армия уничтожена.

Папа отлучает от Церкви короля Виктора Эммануила, но тому все удается.

У Наполеона пристальный и глубокий взгляд, монсеньор; и если все это вижу я, то почему бы и ему этого не увидеть?

Почему бы ему не увидеть, что в этих новых обстоятельствах, сложившихся после 12 апреля 1860 года, папа является не только помехой, но и чем-то совершенно невозможным!..

Позвольте мне, подобно тому, как вы идете строка за строкой вслед за г-ном де Ла Геронньером, идти абзац за абзацем вслед за вами.

Вы пишете, монсеньор:

«Первые беды папы восходят к нашему вступлению в Италию».

О каком вступлении вы говорите? Если о том, что произошло в 1848 году, вы правы.

Если о том, что произошло в 1859 году, вы ошибаетесь.

Поверьте, монсеньор, было бы счастьем, если бы французы не осадили Рим и силой, вопреки общим чаяниям, не восстановили папу на престоле: возвратившись в обозе наших войск в Рим, Пий IX оказался в положении Бурбонов старшей ветви, возвратившихся в казацком обозе во Францию. В чем у нас нет никакого желания лишний раз убеждаться, так это в том, что, точно так же, как другие народы чужды нам, мы чужды другим народам. Так вот, для римлян двенадцать тысяч солдат нашего гарнизона являются не только чужеземцами, но и угнетателями, поскольку мы навязываем им управление, которое они отвергают. К счастью, чутье подсказывает им, что с той стороны, откуда пришло угнетение, придет и избавление, и они воспринимают наших солдат как своих заблудившихся братьев, навстречу которым предстоит протянуть руки в тот день, когда французы и римляне сделаются одной семьей.

Я говорю, что беды Пия IX восходят к нашему первому вступлению в Италию, ибо, если бы мы не возвратили тогда Пия IX в Рим, не было бы ужасающей реакции 1849 года; белое одеяние понтифика не обагрилось бы кровью Чичеруаккьо и его сыновей, Уго Басси и Ливраги; Перуджа не была бы потоплена в собственной крови, как во времена триумвирата, и по обвинению в убийстве г-на Росси, о котором у нас скоро пойдет речь, не были бы казнены два невиновных человека, от которых просто хотели избавиться, в то время как настоящий убийца был прекрасно известен.

Это огромная беда, монсеньор, для верховного понтифика, для преемника Петра, Лина и Анаклета, да и всех этих мирных людей, — отдать приказ расстрелять отца семейства и двух его сыновей, если одному из них лишь девятнадцать лет, а другому — одиннадцать; это огромная беда для верховного понтифика — приговорить к смерти священника, единственным преступлением которого было то, что он утешал умирающих на поле боя, и, под предлогом лишения священного сана, сдирать у него кожу с тонзуры и с трех пальцев, которыми он творил крестное знамение; это огромная беда для верховного понтифика — награждать генеральским чином полковника, который разрушил целый город, разграбил его дома и расстрелял его жителей; это огромная беда для верховного понтифика — позволить, чтобы два невиновных человека были казнены вместо виновного, которого не пожелали признать таковым, и я нахожу, что утрата папой светской власти, при всей огромности этой беды, не может сравниться с упомянутыми бедами.

Вы продолжаете, монсеньор:

«Кого г-н де Ла Геронньер заставит поверить, будто святой и добродетельный папа, восседавший в то время на престоле святого Петра, являлся врагом всякой реформы? Год 1847-й не так уж далек от нас. То, в чем либеральные европейские политики упрекали тогда Пия IX (и в чем упрекать его я воздержусь), состоит вовсе не в том, что он не даровал достаточного количества реформ, а в том, что, выказывая безграничную широту своей искренней души, он, возможно, превысил их меру».

Вы позволите, монсеньор, дать вам представление о том, каково было положение дел в Риме, когда умер Григорий XVI, папа, у которого, как говорили, «евангелиями были вино и женщины, а скипетром — топор палача»!

За двадцать пять лет тирании Рим превратился в бурлящий вулкан и подошел к тому критическому моменту, когда все — даже изгнание, даже тюрьма, даже смерть — предпочтительнее неумолимой и вечной угрозы Дамоклова меча.

Желаете знать, монсеньор, как описывает это положение Миралья да Стронголи, автор ценнейшей «Истории Римской революции»?

Сейчас я приведу вам несколько строк из этой книги:

«Когда Пий IX вступил на Святой престол, глухой шорох, нечто вроде голоса, звучащего из-под земли, прокатился от Генуэзских Альп до Палермо, и это вовсе не фигура речи, а зловещая действительность: виселицы и эшафоты перегораживали дороги, зияли ворота тюрем, поглощая жертвы, число которых никто даже не удосужился подсчитать; шпион был судьей, мысль каралась, а позади виселиц и эшафотов, в мрачной тени тюрем грозно высился призрак народа. Чаша терпения переполнилась, час настал, и по воле двадцати шести миллионов человек свершилась революция».

Вот таким было положение в Риме. Если бы новый папа пошел по стопам прежнего, его понтификат не продлился бы и двух недель.

Пий IX осознал насущные потребности момента; он объявил всеобщую амнистию политическим узникам, предоставил определенную свободу печати, учредил две палаты, создал гражданскую гвардию и заявил народу, попранному деспотизмом его предшественника и рычащему, словно Сатана на дне бездны, готовый вырваться оттуда:

«Остановись! Разве ты не видишь, что я либеральный папа?!»

Народ остановился, отчасти обрадованный, отчасти удивленный; в итоге радость взяла верх, Пия IX нарекли Ангелом Италии, в нем увидели зачинателя новой эпохи; перед лицом его славы померкли все прочие славы, и, как единственный образец подлинного величия после стольких веков позора и стыда, глазам Европы на мгновение предстал новый папа, чей лоб был осиян божественным ореолом.

На какое-то время, словно Адам, Пий IX оказался между демоном и ангелом, то есть между прежним деспотизмом и новой свободой.

Никогда еще ни у одного человека не было более благоприятных возможностей для того, чтобы завоевать себе славу, выше которой была бы лишь слава Иисуса.

Если он хотел быть светским монархом, ему следовало бросить взгляд на Апеннинский полуостров, увидеть, что настали новые времена, провозгласить священную войну и проповедовать крестовый поход за независимость.

Если он хотел быть лишь духовным властителем, ему следовало решительно сорвать личину со лжи, занявшей место религии, и, с Евангелием в руке, призвать христианство к его изначальному аскетизму; ему следовало, наконец, разорвать постыдный союз, на протяжении стольких лет со всей очевидностью связывающий между собой духовенство и деспотизм.

Но, слабый, нерешительный, лишенный убеждений, ничего из этого он не сделал; перед лицом великой эпохи и великих событий, он остался пигмеем, метавшимся между иезуитами и либералами; он позволил революциям увлечь его в их головокружительные вихри и явил миру позорное зрелище верховного понтифика, который возвращается на свой престол под охраной штыков четырех иноземных армий, следуя по дороге, усеянной трупами и пропитанной кровью.

Вам должно быть известна, монсеньор, обращенная к кардиналам торжественная речь Пия IX на тайной консистории 29 апреля 1848 года; она послужила причиной первого разочарования в нем римского народа, которое было огромным. Вот те несколько строк, что низвергли папу с вершины возложенных на него упований:

«Поскольку некоторые желали бы, чтобы мы вместе с другими народами и государями Италии предприняли войну против австрийцев, полагаем своим долгом прямо и ясно заявить здесь, что подобное крайне далеко от наших помыслов, ибо, при всей нашей недостойности, мы занимаем на земле место Того, Кто есть Миротворец и Человеколюбец, и, верные божественным заповедям нашего высшего апостольского служения, объемлем единой отеческой любовью все народы и все нации. Но коль скоро среди наших подданных есть немало тех, кого увлекает пример других итальянцев, то какими средствами, по-вашему, могли бы мы обуздать их пыл?»

Вы скажете мне, монсеньор, что именно такие слова должен был произнести любящий отец, дабы сберечь кровь своих подданных; но тогда я хотел бы спросить: осуждаете ли вы, ваше преосвященство, Урбана II, проповедовавшего первый крестовый поход, Евгения III, проповедовавшего второй, Климента III, проповедовавшего третий, Иннокентия III, проповедовавшего четвертый, Гонория III, проповедовавшего пятый, и, наконец, Иннокентия IV и Климента IV, проповедовавших пятый и шестой? Вы скажете мне, монсеньор, что эти крестовые походы имели целью освобождение Гроба Христова и что враги, с которыми крестоносцы намеревались сражаться, были сарацинами. Отвечу вам, монсеньор, что Свобода есть дочь Христова и что итальянцы желали не только освободить гроб Свободы, но и добиться от Бога воскресения сей Божественной девы; что же касается сарацин, которых Италия знала лишь по нескольким набегам на ее берега, то в глазах итальянцев они куда менее вероломные, нечестивые и гнусные, нежели австрийцы, которые уже более века попирают их, избивают их, забирают у них хлеб изо рта, деньги из кармана и воздух из груди.

И потому, когда раздались эти странные и неожиданные слова, весь римский народ охватило глубочайшее волнение. Вечный город содрогнулся до оснований своих величественных сооружений, до праха в своих древних гробницах: из-под руин двух его цивилизаций, где уже начала пускать ростки идея грядущей третьей цивилизации, донесся скорбный стон; современный Рим, уже начавший возводить триумфальные арки в честь Пия IX как вождя освященной революции, как символа религии и прогресса, Рим при появлении этой роковой энциклики внезапно очнулся, встревоженный, обеспокоенный, угрожающий, готовый воскликнуть: «К оружию!» и расточающий смертельные угрозы в адрес прелатов, которых подозревали в том, что они давали дурные советы верховному понтифику; не было ни одной улицы, ни одной площади, ни одного перекрестка, где во всеуслышание не рассуждали бы о смене формы правления, о смене главы государства. И все это не я говорю вам, монсеньор: это говорит Миралья, то есть историк, это говорит Мамиани, то есть министр!