Гарики из Атлантиды. Пожилые записки — страница 55 из 80

А вот недавно, например, когда какие-то удачные концерты были, и записки, и цветы, и мог я невзначай вдруг о себе подумать с восхищением, подвернулась мне история, рассказанная тещей. Полагаю — неслучайно, ибо теща у меня — заведомо хороший человек.

Качалов, знаменитейший артист, ей это некогда рассказал по свежему впечатлению. Он как-то вышел из Дома творчества пройтись перед обедом по морозу. Шел, помахивая палкой, и неторопливо размышлял. О том, что жизнь прожил не зря, что чтец великий, что в театре всеми почитаем и артист народный, трижды высшей премии лауреат. А в это время вывернулась из-за угла худая пригородная лошадка, запряженная в телегу, испугалась палки у прохожего в руке и в сторону шатнулась боязливо. А возница ее чуть огрел кнутом для воспитания и с добродушием сказал:

— Ты что-то, пегая, состарилась, видать, от всякого говна шарахаешься.

Мне вовремя эта история пришлась, спасибо, теща, — даже если Вы придумали ее.

А люди, от короткого общения с которыми становится вдруг легче и светлее жить? Их было много на моем веку, а это, может быть, и есть тот самый фарт, о коем мы хлопочем, не осознавая, в чем он состоит.

* * *

Я ездил по Америке, усердно завывая свои стишки. День я проводил в самолете, после каждого концерта была недолгая пьянка в доме, где меня приютили, а наутро я уже опять торопился. Шла густая гастрольная рутина. В Балтиморе вдруг застал меня звонок с предложением выступить в Нью-Йорке (и не просто, а на Брайтон-Бич) в каком-то клубе имени Высоцкого. За честь почту! И возвратился я к столу. А мой приятель балтиморский сказал:

— Давно я виноват перед тобой. Я как-то был на Брайтоне, а там один мужик содержал магазинчик, вся витрина у него была заклеена рекламой в стихах. И чисто для тебя были стихи, а я забыл сфотографировать. А после прогорел он и закрылся.

— Что-нибудь хоть помнишь? — огорченно спросил я.

Приятель помнил. С точки зрения русского языка стихи были великолепны:

У нас купив вы хлеб ржаной

и принеся его домой,

в восторге будет вся семья,

воскликнет радостно жена:

не хлеб, а пародия!

Конечно, это мой клиент. Значения слова «пародия» автор явно не знал, но инстинктивно ощущал, что это нечто хорошее. Об остальных пластических достоинствах тут нечего и говорить, я только горестно зачмокал губами. Неужели больше ничего не осталось от безвестного самородка? Нет, приятель помнил еще один шедевр:

А я люблю повеселиться,

люблю особенно поесть,

а на диету чем садиться,

вам, дамы, лучше на хуй сесть.

Имени автора вспомнить не удалось, но моя поездка в Нью-Йорк осветилась дивной надеждой разыскать этот сгоревший на торговле талант.

Стояла жуткая июньская жара, зал снят был на дневное время, и уже десяток приятелей заверили меня, что публики не будет вообще. Поскольку брайтонцы свою увесистую порцию высокого искусства получают вечером в двух ресторанах, где поют прекрасные певцы (под пение которых они пляшут), а днем они предпочитают море. Да еще в субботу… Наберешь в обрез на оплату зала и кассирши, лучше отмени, пока не поздно отказаться, вон уже какой ты нервный и усталый. Жадность, кстати, фраера сгубила, это тоже не забудь.

Все упреждения сливались в дружный и единогласный хор. Но я решил концерта не отменять. Надеялся, что кто-нибудь придет (о, самомнение заезжих гастролеров!), а у пришедших выспросить надеялся о канувшем владельце магазина.

Туда меня подвез приятель. Место разыскалось быстро, мы поднялись по темной грязной лестнице, оказавшись в грязном полутемном фойе. А в зале острый ощутил я стыд за имя Высоцкого, прилепленное к этой жалкой дискотеке. Болтались всюду вялые гирлянды разноцветных воздушных шаров, популярное и пошлое украшение, с неких пор вошедшее в моду. Прогноз приятелей сбывался: вяло и по-одному стекались пожилые, вялые евреи. Оставалось минут двадцать до начала, печаль моя была нисколько не светла.

— Так это вы здесь выступаете сегодня? — подошел ко мне сзади полный невысокий человек лет семидесяти. Жаль, что невозможно передать на бумаге тот густой украинско-еврейский акцент, делающий речь одессита насыщенной и обаятельной вне зависимости от содержания.

Я сдержанно кивнул.

— Это мой зал, — пояснил мне старик, и мы пожали друг другу руки, знакомясь. — Меня зовут Дима, я имею с зала только цурес.

— Я заплачу вам сразу после вечера, — заверил я его.

— Да, только цурес и расходы, — бодро повторил он. — А жена мне говорит: послушай, Дима, что ты держишь нам убыточное место? Я в ответ ей отвечаю: дура, где еще тебя будут слушать бесплатно? Она певица, — пояснил он.

— А вы? — спросил я из вежливости.

— Я бывший музыкант, — сказал старик. — Сейчас держу колбасную коптильню. Заходите как-нибудь, такой семипалатинской вы не найдете даже в Минске.

Я засмеялся географии его мышления.

— А с чем вы выступаете? — спросил Дима. — Тоже поете?

— Я читаю стихи, — с достоинством ответил я.

— И сами это пишете? — Он явно был интересант.

— И сам пишу, — в тоне своем я уловил обидчивую надменность.

— Я тоже их писал, — горестно поведал Дима. — Тут раньше у меня был магазин, так я писал рекламу на витрину.

Острое предчувствие фарта сделало мой голос вкрадчивым и нежным.

— Это ваши стихи, Дима? — И я прочел ему услышанное в Балтиморе.

Димино лицо расплылось в польщенной улыбке.

— Таки меня знают в Израиле? — спросил он.

Я не мог не кивнуть.

— Это друзья, — сказал старик растроганно. — Я им за столом читаю, а они мне говорят: на тебе, Дима, десять долларов, спиши слова. Хотите, я вам почитаю?

— Очень хочу, — искренне ответил я. До начала оставалось минут десять. Как коммерческое мероприятие концерт уже провалился. Дима принялся вполголоса читать свои другие рекламы, и мне делалось все грустнее и скучнее: мой приятель явно запомнил две лучшие. А в остальных уже не было той чистой свежести примитива, любимого мной в стихах и в живописи. Пора было идти в зал.

— Вы так хорошо слушаете, — благодарно сказал Дима. — Я прочитаю вам поэму про любовь.

— Уже нет времени, — испуганно ответил я.

— Я только самое начало, — настойчиво сказал Дима. — Самое начало.

Я застыл покорно, злясь на докучливого старика, на разочарование свое, на день, который не удался. И услыхал две гениальные строки:

Под небом тех волшебных звезд

я видел много разных пёзд…

— Это изумительно! — закричал я. — Но, Дима, мне пора!

И опрометью кинулся в зал. На душе у меня было радостно, светло и благоуханно. Горстка слушателей реагировала сонно, искоса я взглядывал на Диму, он ни разу не улыбнулся. Вылезла какая-то девица сильно средних лет, настырно умоляя, чтобы дали ей прочесть стихи, мне посвященные. Я вежливо посторонился, выдавив приветливое что-то, она жарко прочитала сумеречный женский бред (я ей приснился), зрители смущенно похлопали. Я продолжал, пустившись во все тяжкие и педалируя смешные места, уж очень мне хотелось, чтобы Дима улыбнулся. Но все усилия были напрасны. Я обреченно объявил антракт. Он подошел ко мне, обнял за талию и с тем же выражением лица сказал негромко:

— Вы пишете в моем ключе!

Я засмеялся, это мне польстило.

— Нам бы надо вместе издать сборник, — сказал Дима.

— Это была бы дивная книга, — согласился я. — Мы отберем туда все про любовь.

И Дима замолчал, явно обдумывая финансовую сторону идеи. Подошел приятель и шепнул, что мы сразу уедем, ждал нас некий малосимпатичный человек, но я не мог от разговора с ним отказаться, только сразу и заранее расстроился. Второе отделение читал я по накату и автоматически, ибо вертелись мысли, очень уж далекие от стихов. А сбора явно не хватало, чтоб со всеми расплатиться, — ведь еще был устроитель вечера, отыскавший меня в Балтиморе, но не сумевший обеспечить публику.

Тут выступление закончилось, кто-то преподнес мне цветы, пошли какие-то пустые и обычные слова, я вытащил деньги из заднего кармана (выручку нечего было и считать) и подошел к Диме, чтобы наскоро поблагодарить и уплатить за зал.

— Сошел с ума, — сказал мне Дима царственно, — с коллег я не беру.

Это на Брайтон-Бич, где бог знает что случалось из-за десятки! Хриплый возглас изумления застрял в моем горле, и я стоял, упрямо и неловко тыча Диме приготовленные деньги.

— Стыдно так настаивать, — укоризненно сказал старик. — Вы лучше приезжайте через год прямо ко мне. А языковую вы любите? А буженину?

Мы уехали. А год спустя кто-то сказал мне, что Дима умер. Сердце у него было больное. И могу я только здесь теперь сказать ему спасибо за свое светлое изумление от его стихов и того редкостного душевного жеста.

Вдруг ощутил на этом месте, сколь огромен перечень людей, достойных слов благодарности. Помню свою растерянность в тот первый после Сибири год, когда кормиться было нечем, а давние знакомые во всех редакциях, отводя в сторону глаза, блудливо бормотали о чудовищно тяжелых временах и зыбкости своего рабочего места. Кинулся тогда я в Ленинград, ибо давно и долго меня кормила тамошняя научно-популярная киностудия, но там я тоже только смутные услышал обещания. И помню, как, оттуда с горестью уйдя, я наскоро утешился стишком:

Пал бой часов на сонный город,

когда на Невском Губерман,

лицом являя серп и молот,

возник, дабы пустой карман

пополнить у советской власти,

но не сумел и, хмуря брови,

исчез, ворча «не в деньгах счастье»,

лицом являя могендовид.

А возвратился, и немедленно мне вслед пришел пакет с договором: это Лида Лобанова, мой давний редактор, оказалась смелее и надежнее, чем матерые студийные мужики. Тот первый после перерыва сценарий я запомнил на всю жизнь, ибо восхитительно художес