Поскольку вырос полным неучем,
и нету склонности к труду,
то мне писать, по сути, не о чем,
и я у вечности краду.
Наш мирок убог и тесен,
мы по духу и по плоти
много жиже наших песен,
текстов наших и полотен.
Я рою так неглубоко,
что, если что-то обнаружу,
мне замечательно легко
добычу вытащить наружу.
В моем интимном песнопении
довольно част один рефрен:
в объятья муз, где были гении,
зачем ты лезешь, хилый хрен?
Чесалась и сохла рука,
но я модернистом не стал,
пускай остается строка
проста, как растущий кристалл.
Я мучаюсь — никак я не пойму,
куда меня ведут мечты и звуки;
я лиру посвятил народу моему,
народу наплевать на наши муки.
Не жалуясь, не хныча и не сетуя,
сбывая по дешевке интеллект,
с бубенчиками
шастаю по свету я,
опознанный летающий субъект.
Только потому ласкаю слово,
тиская, лепя и теребя,
что не знаю лучшего иного
способа порадовать себя.
Заметил я, что медленное чтение,
подобное любовному касанию,
рождает непонятное почтение
к ничтожнейшему жизнеописанию.
Главное — не в пользе и продаже,
главное — в сохранности огня,
мысли я записываю, даже
если нету мыслей у меня.
Нет, зубами я голодными не клацаю,
потому что, от нужды меня храня,
Бог наладил из России эмиграцию,
чтобы слушатели были у меня.
Читаю с пылом и размахом,
зал рукоплещет и хохочет,
а я томлюсь тоской и страхом:
зубной протез мой рухнуть хочет.
Подойди, поэтесса, поближе,
я шепну тебе в нежное ухо:
вдохновение плоти не ниже
воспарений ума или духа.
Моя мечта — на поговорки
растечься влагой из бутылки,
придурок сядет на пригорке
и мой стишок прочтет дебилке.
Я писал, как видел, и пардон,
если я задел кого мотивом,
только даже порванный гандон
я именовал презервативом.
Оды, гимны, панегирики,
песнопенья с дифирамбами —
вдохновенно пишут лирики,
если есть торговля ямбами.
Зря пузырится он так пенисто,
журчит напрасно там и тут,
на пальме подлинного первенства
бананы славы не растут.
Весь век я с упоением читал,
мой разум до краев уже загружен,
а собранный духовный капитал —
прекрасен и настолько же не нужен.
Цель темна у чтенья моего,
с возрастом ничто не прояснилось,
я читаю в поисках того,
что пока никем не сочинилось.
Из шуток, мыслей, книг и снов,
из чуши, что несут,
я подбираю крошки слов,
замешивая в суп.
Нет, я не бездарь, не простак,
но близ талантов горемычных
себя я стыдно вижу, как
пивной сосуд меж ваз античных.
Заметил я, что к некоему времени
за творческие муки и отличия
заслуживаем мы у Бога премии —
удачу или манию величия.
Дерзайте и множьтесь, педанты,
культурным зачатые семенем,
вы задним числом секунданты
в дуэли таланта со временем.
Сюда придет под памятник толпа
сметливых почитателей проворных;
к нему не зарастет народная тропа,
пока неподалеку нет уборных.
Давно была во мне готовность
культуре духа наловчиться,
а нынче мне с утра духовность
из телевизора сочится.
Хоть лестна слава бедному еврею,
но горек упоения экстаз:
я так неудержимо бронзовею,
что звякаю, садясь на унитаз.
На север и запад,
на юг и восток,
меняя лишь рейсов названия,
мотаюсь по миру —
осенний листок
с российского древа познания.
Блажен ведущий дневники,
интимной жизни ахи-охи,
ползет из-под его руки
бесценная херня эпохи.
Я не мог на провинцию злиться —
дескать, я для столицы гожусь,
ибо всюду считал, что столица —
это место, где я нахожусь.
Похожа на утехи рыболова
игра моя, затеянная встарь,
и музыкой прихваченное слово
трепещет, как отловленный пескарь.
Зря поэт с повадкой шустрой
ищет быстрое признание,
мир научен Заратустрой:
не плати блядям заранее.
Мне сочинить с утра стишок,
с души сгоняя тень, —
что в детстве сбегать на горшок —
и светел новый день.
Когда горжусь, как вышла строчка,
или блаженствую ночами,
в аду смолой исходит бочка,
скрипя тугими обручами.
Где жили поэты, и каждый писал
гораздо, чем каждый другой, —
я в этом квартале на угол поссал
и больше туда ни ногой.
У сытого, обутого, одетого
является заноза, что несчастен,
поскольку он хотел
совсем не этого
и должен быть искусству сопричастен.
Был мой умишко недалек
и не пылал высоким светом,
однако некий уголек
упрямо тлел в сосуде этом.
Век меня хотя и сгорбил,
и унял повадку резвую,
лирой пафоса и скорби
я с почтительностью брезгую.
В радужных не плаваю видениях —
я не с литераторской скамьи,
ценное в моих произведениях —
только прокормление семьи.
Впадали дамы в упоение,
и было жутко жаль порой,
что я еблив гораздо менее,
чем мой лирический герой.
Приметой, у многих похожей
(кивнув, я спешу удалиться), —
недоданность милости Божьей
с годами ложится на лица.
Время всё стирает начисто,
оставляя на листе
только личное чудачество
в ноте, слове и холсте.
Полезности ничто не лишено,
повсюду и на всем есть Божий луч,
и ценного познания пшено
клевал я из больших навозных куч.
Мы пишем ради радости связать
все виденное в жизненной игре;
и пылкое желанье досказать
на смертном даже теплится одре.
Хотя поэт на ладан дышит,
его натура так порочна,
что он подругам письма пишет,
их нежно трахая заочно.
Будет камнем земля,
будет пухом ли —
все равно я на небо не вхож,
а портрет мой,
засиженный слухами, —
он уже на меня не похож.
Все было в нем весьма обыкновенное,
но что-нибудь нас вечно выдает:
лицо имел такое вдохновенное,
что ясно было — полный идиот.
В организме какие-то сдвиги