трудились лучшие умы:
дерьмо сегодня благовонно
намного более, чем мы.
К работе азарт у меня —
от опыта жизни простого:
гулять после полного дня
приятней, чем после пустого.
Порой дойдешь до обалдения
от жизни кряканья утиного,
и в сон тогда плывут видения,
и все про бегство до единого.
Сейчас такая знаний бездна
доступна всякому уму,
что стало спорить бесполезно
и глупо думать самому.
Мы сколько ни едим совместной соли,
а в общую не мелемся муку,
у всех национальные мозоли
чувствительны к чужому башмаку.
Изрядным будет потрясение,
когда однажды — смех и плач —
везде наступит воскресение,
и с жертвой встретится палач.
На всем пути моем тернистом —
давно мы с Богом собеседники;
Он весь играет светом чистым,
но как темны Его посредники!
Во мне, безусловном уже старожиле,
колышется страх среди белого дня:
а что, если те, кто меня сторожили,
теперь у котла ожидают меня?
Я в поезде — чтоб ноги подышали,
ботинки снял
и с ними спал в соседстве,
а память в лабиринте полушарий
соткала грустный сон
о бедном детстве.
Уже я к мотиву запетому
не кинусь, распахнут и счастлив, —
я знаю себя, и поэтому
с людьми я не сух, но опаслив.
Случайная встреча на улице с другом,
досуг невеликий — на две сигареты,
но мы холоднее к житейским недугам,
когда наши души случайно согреты.
Мне мило все:
игра чужих культур
на шумных площадях земной округи
и дивное различие фактур
у ручек чемодана и подруги.
О чем-то говорить я не хочу,
о многом — ядовиты словопрения,
поэтому все чаще я молчу,
в немые погрузившись умозрения.
Время сыпется струйкой песка,
мухи памяти дремлют в черниле;
ностальгия — смешная тоска
по тому, что ничуть не ценили.
В душе сильнее дух сиротства,
и нам поделать с этим нечего,
когда оплошность или скотство
мы совершаем опрометчиво.
Давно уже не верю в пользу споров
и беганья за истиной гурьбой,
я больше почерпнул из разговоров,
которые веду с самим собой.
Теперь я только волей случая
знакомых вижу временами,
тяжелый дух благополучия
висит уныло между нами.
Семью надо холить и нежить,
особо заботясь о том,
чтоб нелюди, нечисть и нежить
собой не поганили дом.
Пребывая в уверенном мнении
обо всем, ибо тесно знаком,
дело славное — в этом затмении
величаво прожить мудаком.
В порядочности много неудобства,
что может огорчать и даже злить:
испытываешь приступ юдофобства,
а чувство это — некому излить.
То, что я вижу, — омерзительно,
уже на гибельной ступени,
но страшно мне лишь умозрительно,
а чисто чувственно — до фени.
Утратил я охоту с неких пор
вершить высоколобый устный блуд,
ведут меня на умный разговор,
как будто на допрос меня ведут.
Смешны сегодня страхи предка,
и жизнь вокруг совсем не та:
зло демоническое редко,
а больше — мразь и сволота.
Черты похожести типичной
есть у любви, семьи, разлуки —
Творец, лишенный жизни личной,
играет нашими со скуки.
Мне кажется, что смутное брожение,
тревогой расползаясь неуемной, —
большое обещает извержение
скопившейся по миру злобы темной.
Моей мужицкой сути естество,
чувствительную совесть не колыша,
глухое ощущает торжество,
о праведном возмездии услыша.
Если б человеку довелось,
пользуясь успехами прогресса,
как-то ухватить земную ось —
он ее согнет из интереса.
Не то чтобы одно сплошное свинство
цвело везде туземно и приблудно,
однако же большое сукинсынство
творится потаенно и прилюдно.
Пока не уснешь, из былого
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово
и слышится даже молчание.
Алкающим света мужчинам,
духовных высот верхолазам,
в дороге к незримым вершинам
обузой становится разум.
Я понял, роясь в мире личном
и наблюдая свой интим,
что не дано сполна постичь нам,
чего от жизни мы хотим.
С такой осанкой — чисто лебеди
(и белоснежность поразительна) —
по жизни мне встречались нелюди,
что красота мне подозрительна.
Порою встречаюсь я
с мудростью чистой,
ее глубина мне близка и видна,
однако для жизни,
крутой и гавнистой,
она бесполезна и даже вредна.
Початый век уму неведом,
и всуе тужится наука,
но стойкость к самым лютым бедам
хотел бы видеть я у внука.
Забавно мне,
что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.
Слежу с неослабным вниманием,
как ровно журчат за столом
живые обмены незнанием
и вялым душевным теплом.
Только выйдя, еще на пороге,
при любых переменах погоды
ощущаю я токи тревоги,
предваряющей смутные годы.
Я верю аргументу, постулату,
гипотезе, идее, доказательству,
но более всего я верю блату,
который возникает по приятельству.
Вся беда разве в том,
что творится вовне?
Это вряд ли, ведь было и хуже.
Просто смутное время
клубится во мне,
крася в черное все, что снаружи.
Ровесник мой душой уныл
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.
Везде, где все несутся впрыть, —
моя незримая граница:
решая, быть или не быть,
я выбрал быть, но сторониться.
Судьба у большинства — холмы и сопки,
в ней очень редки скалы или горы,
зато у всех у нас на пятой стопке —
о кручах и вершинах разговоры.
Давая вслух оценки фактам,
полезно помнить каждой личности,
что такт ума с душевным тактом —
две очень разные тактичности.
Я не боюсь дурного слуха,
не страшно мне плохое мнение,
поскольку слушаю вполуха
и мне противно вдвое менее.
Слова пусты, напрасны знаки
и всуе предостережения,
когда подземный дух клоаки
созрел для самовыражения.
Мы к житейской приучены стуже,
в нас от ветра и тьмы непроглядной