«он почувствовал и понял в эту минуту, раз навсегда , что Соня теперь с ним навеки и пойдёт за ним хоть на край света, куда бы ему ни вышла судьба. Всё сердце его перевернулось…»
А тут ещё, в конторе, известие о самоубийстве Свидригайлова (свидетельство нежизнеспособности теорий, поданное в нужное, наинужнейшее время)… Кто, кто плетёт кружева смыслов, справедливых, как арифметика, и убедительных, как воскрешение Лазаря?
Раскольников вышел из конторы, сошёл с лестницы – но куда ему было идти? Не переписывать же роман заново. Дикий взгляд Сони довершил дело. Раскольников поднялся наверх . «Тихо, с расстановками, но внятно»: « Это я убил тогда старуху-чиновницу и сестру её Лизавету топором и ограбил ».
«Со всех сторон сбежались.
Раскольников повторил своё показание».
Далее следует, так сказать, соблюдение художественных формальностей.
Эпилог. Душещипательный процесс. Трогательные свидетельства неординарного великодушия и жертвенности Раскольникова: он, как вдруг выяснилось, ухаживал за «расслабленным» отцом умершего товарища, спас во время пожара двух малолетних детей; судя по всему, Раскольников с толком бы распорядился добытыми им деньгами, если бы разумом решались проблемы человеческие.
Сибирь. Каторга. Муки нераскаявшегося Раскольникова. Болезнь, потом почти выздоровление (всё это – на фоне невидимого присутствия Сони).
В один из ясных тёплых дней (шла вторая неделя после святой) Раскольников где-то около семи часов утра в перерыве между работой вышел на берег «широкой и пустынной реки», которая разделяла его с другими, свободными, полудикими людьми (виднелись кочевые юрты), «точно не прошли ещё века Авраама и стад его».
«Вдруг подле него очутилась Соня», в зелёном платке. «Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к её ногам. Он плакал и обнимал её колени». «Заря обновлённого будущего, полного воскресения в новую жизнь» сияла на их бледных и худых лицах. «Их воскресила любовь».
Так под подушкой Роди появилось Евангелие (правда, с опережением событий, незадолго до своей болезни, а не в этот вечер: пути душевные неисповедимы). «Он (…) не мог в этот вечер долго и постоянно о чём-нибудь думать, сосредоточиться на чём-нибудь мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое».
Аминь. Чудеса комментировать нет смысла (ибо тогда нет смысла в чудесах), они выше человеческого понимания, как жизнь выше диалектики.
И тут должна начинаться новая, недиалектическая история…
Вряд ли она могла быть столь же интересна, как история с элементами стихийной, живой диалектики. Во всяком случае новая история пока никем не написана.
Нам же представляется, что и писать её незачем, ибо новая история будет мало чем отличаться от Нового Завета.
7. Литература с синдромом дауна
Какую литературу сегодня читают?
Какую литературу сегодня профессионалам взять в руки не стыдно, а читателям, рядовым потребителям литературы, интересно?
Одним из знаковых имен в ряду востребованной литературы сегодня является, несомненно, имя Людмилы Улицкой. Ее последний роман «Даниэль Штайн, переводчик», вышедший в 2007 году, уже наделал много шума и наделает еще больше.
В принципе рецепт успеха достаточно прост. Талант? Нет, не о таланте идет речь; талант не мешало бы иметь, более того – он должен быть, но он должен быть не слишком большим, чтобы не мешал нравиться просвещенной и непросвещенной публике. Талант должен быть умеренным, автор – умеренно скромным, иначе прослывешь выскочкой, что публику, обожающую нагловатых чемпионов, отчего-то раздражает.
Но талант – это не рецепт успеха. Гораздо важнее другое: во-первых, надо уметь рассказывать простые истории, которые непросто понять, истории «с двойным смысловым дном» (а искусство творить притчи – это в большей степени ремесло, нежели талант); во-вторых, это должны быть истории о том, как добро тщится победить зло, истории о странных людях, обреченных брести по жизни корявой тропой милосердия. Чем хуже и горестнее становится таким персонажам, тем приятнее и комфортнее читателю. Катарсис.
И тут уже дело не в Улицкой. Она не только не изобрела рецепт успеха, она стала его заложницей, практически рабыней и наложницей (так же, как, скажем, суперуспешный Куэльо). Коллективное бессознательное требует сегодня темноватых историй о милосердии. Почему?
Во-первых, потому, что мир (читай – человек) безнадежно жесток. От литературы сегодня требуется не изощренное искусство многомерно отражать жизнь (именно в этом специализируется подлинный талант), а витиеватое искусство ее не замечать. Улицкая в своем новом романе так долго и безнадежно говорит о милосердии, что становится ясно: завтра снова война. Перед нами, собственно, еще одна вариация на вечную тему: хочется верить в то, что вера спасет мир.
И во-вторых… Сам факт безнадежной веры есть верное свидетельство того, что люди перестали верить в разум. «Путь разума завел меня в беду; теперь путем безумия пойду…» Поэтический культ безумия – это новая стратегия нового и новейшего времени. Успех романов Улицкой является косвенным доказательством того, что многомиллионные массы читателей, бессознательные потребности которых она бессознательно выражает, перестали делать ставку на разум.
Что же тогда спасет, если не разум?
Милосердие. Чудо. Что-нибудь неразумное и нерациональное, неизвестно откуда взявшееся. Что же еще?
Именно поэтому современное искусство так часто делает своим героем если не человека с болезнью дауна, то с характерно дауновской симптоматикой. Люди, страдающие этим заболеванием, совершенно неагрессивны, абсолютно непосредственны и по определению не способны причинить другому боль. Их окружает миф о том, что они не могут быть плохими людьми. Иными словами, хороший человек – это добрый человек. Думающий он или не думающий, разумный или неразумный – это уже становится неважным. И литература, ориентированная на тотальное милосердие, фактически призывает подражать даунам. Поменьше думать. Верить. Любить ближнего. Такова литература с синдромом дауна.
Роман Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» подкупает не железной логикой, а стремлением сломать всякую объективную (читай: насильственную) логику, железную и не очень, оставив на ее месте некую уверенность в том, что следует искать «другую» логику. Надо как-то «по-другому» смотреть на вещи. В художественном мире, который «монтажирует» писательница (композиция романа безумно сложна, что, очевидно, отражает сложность и запутанность мира), все правые фатально виноваты, а виноватые правы уж тем, что не настаивают ни на какой правоте… Хаос?
Хочется сказать, милосердный хаос. Одним из элементов романа являются письма самой писательницы. В одном из писем читаем: «Наше сознание так устроено, что отрицает нерешимые задачи. (…) Но если нет решения, то хорошо бы хоть увидеть саму проблему, обойти ее с заду, с переду, с боков, с верху, с низу. Она вот такая. Решить невозможно. (…) Очень хочется понять, но никакая логика не дает ответа. И христианство тоже не дает. И иудаизм не дает. И буддизм. Смиритесь, господа, есть множество неразрешимых вопросов. Есть вещи, с которыми надо научиться жить и их изживать, а не решать». Вот писательница и показывает нам неразрешимые проблемы жизни в разных ракурсах: с заду, с переду, с боков… Герои ее книги, евреи, попадают из гетто в лагеря, из лагерей – в Израиль, из Израиля – в Америку… Мелькают Польша, Литва, Россия. Множество героев, множество историй, изложенных в письмах, разговорах, воспоминаниях, документах, дневниках, беседах. Большая политика, частная жизнь, любовь, ненависть. Католики превращаются в иудеев, иудеи – в католиков. Все пестрит и клубится. Улицкая не решает, а буквально «изживает» так называемый «еврейский вопрос» – делает это честно, деликатно и впечатляюще. Постепенно читатель понимает, что книга вовсе не о евреях, не о национальных проблемах, а о людях, которые запутались, пытаясь решить для себя вечные, «неразрешимые вопросы». И главный ответ на все фундаментальные вызовы и вопросы – судьба Даниэля Штайна, еврея-кармелита, солдата милосердия.
Милосердие – вот ответ и христианам, и иудеям, и буддистам, и мусульманам, и атеистам. С этим ответом можно не соглашаться, однако с ним трудно спорить. В пространстве вечных вопросов не существует однозначных ответов, но существуют ответы убедительные.
«Даниэль Штайн, переводчик» – вполне убедительный ответ (в рамках «другой» логики).
Культурологическая проблема милосердия еще глубже. Почему именно сегодня, в век расцвета демократии и во времена экономического процветания, мы вдруг хором заговорили о кризисе разумного отношения к жизни и актуальности веры?
Иными словами, почему милосердие как система ценностей (трогательное производное от веры в добро) связано с демократией как типом общественного устройства?
Да потому что субъект демократии – маленький человек с большими потребностями – оказался существом принципиально не думающим. Ему бы пожрать и поспать, и все права такого человека сводятся к двум простеньким заповедям: хлеба и зрелищ. Сделать хорошим маленького человека можно только одним способом (кстати говоря, экономическим выгодным, приносящим большие барыши): загипнотизировать добром, опираясь на иррациональную технологию. Вот откуда бесчисленные мантры о милосердии, заполонившие литературу, столь же лицемерные, сколь и безнадежные. Кажется, что уже сама демократия освящена милосердием. Тут вполне уместно вспомнить притчу о курице и яйце. Демократия и милосердие: что появилось раньше?
В таком случае следует назвать вещи своими именами: под разговоры о милосердии неспособность думать становится «способностью не думать» – самым расчудесным образом превращается в достоинство. Мыслящий, разумеется, превращается в неверующего. Милосердная литература легализует право демократа не думать и объявляет горе заслуженной карой уму (безо всякой иронии: милосердие трудно уживается с чувством юмора). Да что там! Думать, размышлять становится формой сопротивления демократии. Мыслишь, следовательно, борешься против тоталитаризма демократии. Умный – следовательно, не демократ. Ужас неописуемый.