Милосердие, якобы, призвано уравновешивать жестокость, являясь единственной альтернативой, пусть и мифической. Либо жестокость – либо милосердие. Что должен выбрать добрый человек?
Добрый человек спешит выбрать милосердие, не подозревая, что оно является оборотной стороной «отвергаемой» жестокости. Добрый не видит этой диалектической взаимосвязи, ибо сама крамольная мысль о единстве противоположностей просто не может прийти ему в голову.
Таким образом, милосердие, будучи в данном контексте модусом зла, «позиционирует» себя как великая культурная ценность. Именно подобное милосердие, производное от желания не думать, погубит людей. Эта дорога в рай непременно приведет в ад. Такое милосердие кокетливо считает своей «дьявольской» противоположностью ненависть и жестокость; на самом деле полярной противоположностью милосердию, фактически покрывающему и провоцирующему жестокость, выступает способность мыслить ответственно, диалектически, не поддаваясь на провокации быть милосердным по отношению к глупости; полярной противоположностью сиропному милосердию выступает умное милосердие, которое всегда сурово.
Сиропное милосердие есть самая настоящая угроза жизни на земле сегодня. Безобидная и, казалось бы, надрывно, по-бурлацки тянущая воз с добром литература, сопровождающая свои милые перформансы характерными заунывными рефренами типа «ну, давайте жить дружно», «ну, давайте встанем в круг», «ну, давайте возьмемся за руки», плоха только одним: она не видит ничего плохого в том, чтобы человек не думал, не стремился быть личностью. Зло в том, что милосердие не видит истинных причин зла.
Сверхзадача такой литературы: человек должен читать книги, чтобы быть милосердным. Демократичным. Добрым. Верующим. Равнодушным к философии. Потребление книг становится формой невежества.
Сверхзадача литературы как языка культуры: человек должен читать книги, чтобы научиться мыслить. Познавать себя. Тогда только его просвещенной душе откроется милосердие, которое должно реально защищать жизнь, а не делать вид, что делает все возможное в этой безнадежной и бессмысленной затее.
Скажи мне, какую литературу читают сегодня, и я скажу, есть ли у читателей завтра.
ЖИЗНЬ ВМЕСТО ДИАЛЕКТИКИ
(роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
ЭПИЛОГ ПОСЛЕ ЭПИЛОГА
Преступление Раскольникова – в широком, космическо-экзистенциальном смысле – состояло не в том, что он убил старуху: это, конечно, ужасный, но всего лишь уголовный аспект преступления. Еще более ужасный аспект – нравственный, ибо убийца не раскаялся и не считал нужным раскаяться в содеянном.
Но и это всё – следствия главного, главнейшего преступления, которое состояло в том, что Раскольников Родион Романович защищал саму идею преступления, саму идею поставил выше жизни . Факт подчинённости и подотчётности духовного космоса идее, разуму, отвлечённой диалектике, какой-то произвольно случившейся комбинации смысла – вот главное преступление, ради развенчания которого писался один из величайших в мировой литературе романов. Всю дышащую амбивалентной сложностью натуру человека (вспомним полемически смутные, чреватые смыслами вперемешку с непередаваемой гаммой ощущений состояния героя) Раскольников свёл к «арифметике», к логической мотивированности – именно это не простилось и не могло быть прощено преступнику, от которого с омерзением отворачивались даже уголовники-христиане, имеющие на совести крови и поболее, чем безбожник Раскольников. «Содержательнейшие» состояния томления, вожделения, наития, предчувствия предчувствий свести к «чёрствой» и «пустой» логике – это ли не преступное выхолащивание души?
Игнорирование психической содержательности человека и возвеличивание до степени приоритетных рассудочных функций – вот «философское» преступление Раскольникова, преступление не столько перед жизнью даже, сколько перед тем, кто её дал. Мыслить – бросать вызов Богу: приговор или диагноз, ставший уже банальным в мировой культуре. Соответственно, наказание такого особо опасного преступника осуществлялось не через исправительные учреждения, а путём обращения (возвращения?) в лоно Христово, в царство немысли, предмысли, где недоказуемые априорные ощущения предпочитаются безупречно доказанным концепциям. Уберите «томления» и «вожделения», всё это одухотворяющее вещество жизни – и вам просто нечем крыть, абсолютно нечего противопоставить хищному уму. Поэтому логике Раскольникова противостоит не другая, более совершенная логика (это внешний, идеологический уровень противостояния), а собственно плоть романа с его исключительным вниманием к психологическим состояниям героя – состояниям, непосредственно свидетельствующим о наличии души (в проявлениях ума души нет, что, согласимся, справедливо). Собственно, состояния эти (муки совести, души) и есть наказание Раскольникова.
Произвольность, ирреальность мотивов преступления настолько далека от нормы, что Достоевскому пришлось изрядно потрудиться, чтобы страдания полусвихнувшегося героя могли захватить людей, дружащих со здравым смыслом.
Герои Достоевского изначально и по определению далеки от полюса душевной гармонии, сбалансированности. Вызывающая неадекватность реакций на мерзости жизни оправдывается тем, что реакция исходит из представлений о высшей справедливости, оправдывается, так сказать, высокой болезнью. А то, что реакция зашкаливает, это даже хорошо, ибо свидетельствует об озабоченности клиента.
Достоевский вольно или невольно вместе с неестественным стремлением к абсолютной справедливости (идущим, кстати, от идеи) поэтизировал также неадекватность и неуправляемость ставших неестественными реакций, рассогласованность психики с действительностью, подавая это как неукротимое стремление к правде. Условный, истерический реализм Достоевского сводится в плане содержательном к реализму психопатологии.
Это особенно отчётливо просматривается в образе «положительно прекрасного» человека – Софьи Мармеладовой. Она – отдельно существующая ипостась Раскольникова, его живая, неискалеченная душа. Если быть точным – вымученная идея «живой души», не самодостаточный образ-персонаж, а некая рубрика или параграф, рупор и свод авторских идей.
В данном случае монотонная Соня «интересна» нам своей функцией – от начала и до конца схематичной функцией: она есть олицетворение «добра». Гордыня ума героев, Софии, никогда не приводит к счастливому финалу. Блаженны нищие разумом (они же, по Достоевскому, богаты духом).
Соня есть тот самый «сюрприз», тот самый аргумент, а лучше сказать, общий логический ход, который является коронным в идейном противостоянии разуму. Ход этот многократно апробирован, чтобы не сказать затаскан, он архетипичен, а потому тривиален. Если это последний решающий аргумент, то значит это только одно: разумных аргументов против разума попросту нет. Сам факт иррационального нельзя рассматривать как довод против рационального (а это и есть, по существу, главный пункт художников всех времён и народов).
Превратив Соню в аргумент, писатель поглумился в том числе и над законами художественности. Соня, строго говоря, и есть «эстетическая вошь», продукт разложения эстетики классического реализма, то самое пресловутое насилие над реальностью. В результате мы вынуждены анализировать не реальные смыслы «живого» образа, часто противоречащие конструкции романа, а разбирать спекулятивный реестр условных пороков и неописуемых добродетелей.
Достоевский отвлеченен до того, что нет на страницах его романов мужчин и женщин, есть жертвы неправедной борьбы с «живой душой» и выхолощенная плоть условных антиподов. У героев Достоевского нет пола, строго говоря. Пол им не нужен, он мешает, отвлекает. Им нужна чётко промаркированная позиция в противостоянии ада – рая. Вот почему Достоевским чаще интересуется богословие, нежели непредвзятое, неангажированное литературоведение. Достоевский сам себя сделал инструментом в борьбе за души, а инструмент такой всегда и только – миф. Достоевский творит мифы – и сам превращается в миф. Относиться к нему как к философу – означает самому становиться мифотворцем.
Философствование Достоевского опирается на тезис об антагонизме «диалектики» и «жизни». Лицемерный, в сущности тезис, ибо философии («диалектике») отводится чисто служебная роль под эгидой религии, обладающей якобы уникальным каналом связи с божественным, высшим миром. Психология такого конструирования понятна: в низшем мире верхней границей жизни является смерть, и это не только не укрепляет душу, но, наоборот, делает её болезненно-напряжённой, и тут ни математика, ни позитивно ориентированная философия не защитят. Защита приходит не с плацдарма знаний, а от веры, дающей надежду на преодоление смерти, детища второстепенного мира, – вечной жизнью, если не в Абсолюте, то около него, так сказать в его конторе, а не в конторе Порфирия Петровича.
«Преступление» – это философия, а «наказание» – уже реакция религиозной философии. Чтобы так запутать проблему, надо действительно впасть в детство, думая, что «по-взрослому» держишь Бога за бороду. Однако оборотной стороной детских заблуждений часто выступают пророчества, предчувствия – основа художественных открытий, психологическая основа чуда.
Без диалектики, без философии разобраться в «философии» Достоевского невозможно: можно только разделять его иллюзии, мифологизируя при этом человека, творчество и личность самого Ф.М. Достоевского, гениального путаника библейского масштаба.
8. Жизнь вместо диалектики?
Теперь мне часто снится тот сон, который я увидел в больнице – и напрочь забыл. Теперь мне кажется, что, если бы сон роковым образом не был стерт из памяти моей на время, все могло бы сложиться иначе. Я просыпаюсь разбитым, раздавленным чувством вины, с которым мне просто не с кем поделиться. Кроме Марины.
Я делюсь. И плачу.
…Сон неизменно начинается с красивой заставки. Зима. Вечер. Края серо-черных облаков тлели тихим светлым пламенем, у самого горизонта багровым пятном с оранжевыми прожилками замерло зимнее солнце.