Гарнизон в тайге
Посвящаю однополчанам-волочаевцам, почетному бойцу их первой роты командарму В. К. Блюхеру.
Часть первая
СКВОЗЬ ПУРГУ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Машина остановилась.
Мартьянов открыл дверцу автомобиля, сгибаясь, вылез наружу. Ноги до колен утонули в снегу. Прищурив глаза, командир залюбовался радужным сверканием снега, бескрайними просторами, лежащими вокруг. Мотор похлопывал, и синеватая струйка дыма нарушала впечатление свежести и чистоты. Однообразные выхлопы утомили за долгие часы езды, и Мартьянов сказал, чтобы шофер приглушил мотор.
Мартьянов был высок и худощав. И хотя командир получал обмундирование самого большого размера, оно было мало для его огромной фигуры. Он любил свой рост, всегда ходил, держа прямо корпус и гордо вскинув голову. Начальник штаба Гейнаров шутил: «Ты, Семен Егорович, глядючи на Петра Великого, рос…».
Черноглазый шофер, в коротком полушубке, кожаных брюках, старательно уминал снег возле машины, готовясь накинуть на колеса вторые цепи.
Мартьянов усмехнулся, безнадежно махнул рукой..
— Попробуем с двойными цепями, товарищ командир, — упрямо сказал шофер — красноармеец второго года службы.
Мартьянов достал пачку папирос.
— Закуривай, Круглов.
— Спасибо, — шофер торопливо зажег спичку. Он редко видел командира таким задумчивым, казавшимся старше своих лет. Всегда подстриженные, хотя и седоватые усы, выбритые до синевы щеки молодили Мартьянова. На скуластом, широком лице командира не угасала улыбка даже в минуты, когда он был сосредоточен на чем-то серьезном и большом. Сейчас взгляд Мартьянова казался Круглаву суровым и прощупывающим.
— Нагоняют нас, — командир указал на дорогу, по которой они только что ехали. Там появился отряд лыжников. Сначала это была сплошная живая масса. Потом обозначились ряды, и все яснее стали вырисовываться люди. Они то сгибались, то выпрямлялись.
Впервые совершается такой длительный переход на лыжах. Пока все хорошо. За отрядом лыжников двигалась артиллерия. Колеса зарядных ящиков и передков поставлены на лыжи. За артиллерией — собачьи упряжки с пулеметами. Теряясь в сверкающих просторах льда и снега, цепочкой растянулся обоз.
Идет отряд. Впереди своих подразделений — командиры батальонов и рот. Колышется живая красноармейская волна. За спинами черным блеском отливают винтовки. Восьмой день перехода, а разговоры среди бойцов не прекращаются, всех интересует одно: куда идут?
Мартьянову известно об этих разговорах. Он знает: не только бойцы, но и командиры яро спорят между собой — отрядное ли учение этот многодневный переход вниз по Амуру, или выполнение полком неведомой им боевой задачи. Но приказ Блюхера пока секретен: еще не пришло время огласить его всему отряду.
— Жмут на педали, товарищ командир, — весело замечает шофер, закончив накидывать цепи. Слова его нарушают раздумье Мартьянова.
— Опаздываем.
Шофер заводит мотор. Задние колеса швыряют снег, машина чуть вырывается, но вскоре опять останавливается. Из радиатора выбивается густой парок.
— Вот и приехали, — не то шутливо, не то с досадой говорит Мартьянов и смотрит на часы.
Командир раскрывает планшет, бросает взгляд на карту: до ближайшей стоянки — восемнадцать километров, До места следования — больше сотни. Мартьянов стучит пальцем по планшету. С минуты на минуту нужно ожидать самолета. С ним — пакет. Так было сказано в штабе Армии.
— А далековато еще ехать, — размышляет вслух Мартьянов.
Шофер, будто ждавший этого удобного случая, чтобы заговорить с командиром о том, что волнует отряд, осторожно спрашивает:
— Вы были там?
— Не был. В первый раз еду.
— А мы думали, — признается Круглов, — воевать едем. Предположение было — с японцами.
— Воевать, может, и придется, — задумчиво произносит Мартьянов, — провоцируют нас, а пока учиться надо…
Круглов внимательно смотрит на командира. Мартьянов вскидывает брови, шутит:
— Схватки будут боевые, да, говорят, еще какие! Знаешь, кто так говорил? Не-ет! А тебе знать надо…
Командир присаживается на крыло автомобиля. Закуривает.
Подходит отряд. Слышится шуршанье лыж по затвердевшему насту, скрип полозьев саней, пофыркиванье широкогрудых обозных лошадей, покрывшихся инеем, скулеж собак, красными языками хватающих снег, громкие голоса ездовых.
Объявляется привал. Комсостав собирается возле автомобиля и ждет, что скажет Мартьянов, облокотившийся на открытую дверцу. Командир окинул быстрым взглядом отряд. У козел с винтовками — красноармейцы. Кто-то неугомонный достал гармошку, кто-то пошел в пляс по кругу. Донеслась бодрящая песня:
И в дожди, и в седые туманы
По холмам приамурской тайги
Проходили в боях партизаны,
Пели песню победы полки…
— Поют! — говорит довольный Мартьянов. — Значит, еще есть порох в пороховницах. Можно продолжать марш. — Он лихо сдвинул синеватый шлем на голове. В Мартьянове остались еще привычки от партизанских лет: резкие жесты, обрубленные фразы, часто скрепленные ядреным словом. И все же Мартьянов являлся в отряде тем человеком, чья воля поднималась над всеми. Сейчас он созвал комсостав, чтобы доложить о приказе Блюхера. Командиры ждут, когда он начнет говорить, а Мартьянов слушает, как поют красноармейцы, и терпеливо поджидает самолета, который вот-вот должен появиться.
Командир быстро закрывает дверцу автомобиля, кладет руку на кобуру и передвигает ее назад. На широком ремне, туго обтягивающем борчатку, кобура с браунингом кажется почти игрушечной.
К песце присоединяется гудящий звук, проходит еще минута, и в голубом небе над дальним мысом Амура показывается самолет. Он идет на отряд, чуть склонив правое крыло.
Песня обрывается. Все молчаливо выжидают чего-то важного.
Самолет делает несколько кругов над отрядом, летчик сбрасывает вымпел и, убедившись, что он принят, ложится на обратный курс.
Мартьянову приносят пакет. Он разламывает сургучную печать, прочитав, сжигает бумажку.
— Приказ командарма таков, — отчеканивая каждое слово, говорит он, — следуем в Де-Кастри. На новом месте будем строить укрепрайон… Обстановка, сами знаете, напряженная. Пахнет войной…
Мартьянов смолкает. Ему кажется, что командиры уже знают: дело начинается большое. Предстоит основать гарнизон в тайге, заложить город.
— Рассказать о приказе Блюхера красноармейцам…
Командиры расходятся. Остается начальник штаба Гейнаров. Поглаживая клинообразную бородку, он хитровато улыбается и показывает на автомобиль.
— Сдала Америка?
— Слабосильна, — отвечает Мартьянов, — надо бы сразу на лошадях…
Они переходят на официальный разговор.
— Овсюгов принял радиограмму: «Тобольск» затерт во льдах.
Гейнаров отстегивает ремешок полевой сумки. Тут весь «походный штаб» отряда: карты, оперативные приказы, таблица кодов, потрепанные томики Клаузевица, фотографии жены с сыном. Начальник штаба достал радиограмму и передал ее нетерпеливо ожидающему командиру. У Мартьянова сомкнулись густые брови. Радиограмма Шаева тревожна: дрейфующие льды относят пароход к берегам Японии.
Шаев назначен в полк недавно. Мартьянов не успел еще присмотреться к нему. В ПУАРМе о Шаеве отзывались хорошо, но Мартьянову не понравилось, что заместитель с первых дней сделался «отцом» в части и заслонил его, командира-комиссара. «Повернул все круто, по-своему, каждому в душу влез, — подумал неприязненно Мартьянов о Шаеве и тут же отказался от этой мысли. — Что за помполит, если он не вникает в распоряжения командира, уткнется в партийные дела и не выходит из политчасти?» И все же командир не преодолел личной неприязни к Шаеву. «Партия поставила его на ответственный участок, доверяет ему» — говорил внутренний голос, и, как бы отвечая ему, другой подтверждал: «Да, поставлен, но ты призван отвечать за всех: за Шаева, за командиров, красноармейцев, ты являешься главой войсковой части».
— Наделает Шаев лишних хлопот, чует мое сердце.
— Шаев ни при чем.
— Как ни при чем?! Ты понимаешь, что это значит? — Мартьянов боится назвать то, что может быть с пароходом.
— Война, Семен Егорович, открытый повод к войне! — заключает Гейнаров.
— Немедленно радировать, чтоб были осторожнее.
Подбегает красноармеец, вскидывает руку:
— Товарищ командир, разрешите обратиться к начальнику штаба.
Гейнаров принимает от связиста радиограмму.
— Я радировал Шаеву, что на выручку им идет «Добрыня Никитич»… Да, сведения о дрейфе льда не утешительны. Им надо приготовиться ко всяким случайностям…
— Вот то-то и оно, — тяжело вздыхает Мартьянов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Отряд трогается. Оставив машину в обозе, впереди в кошеве едет Мартьянов. Круглов покрикивает на лошадей, подстегивает гнедого коренника и поглядывает на задумчивого командира. Шоферу кажется, что командир, как и он, разочарован.
Круглов представлял себе поход так. Отряд незнакомой дорогой заходит в тыл противнику. Неожиданный удар — и об успехах отряда заговорят газеты. Будут писать и о нем, Круглове, участнике этих событий. Жизнь неожиданно заполнится фронтовыми делами. Но ничего подобного не предвиделось.
Отряд шел дальше. Кругом была все та же местность: слева — бесконечные просторы снега, а справа — свисающая с крутого берега Амура дремучая тайга. Круглов замечал стойбища и деревни, приютившиеся на берегу, беловатый дымок от труб — и опять снег, тайга и дорога, исчезающая в снежном сверкании. Изредка встречались подводы с сеном, небольшие обозы с ящиками, тюками и мешками. Это везли в сельские кооперативы промтовары.
Повторялись изо дня в день привалы. Отряд останавливался на обеды, ночевки. Политруки успевали по своим подразделениям проводить беседы, читки радиосводок и организовывали короткие встречи с населением.
Круглов почти не отходил от Мартьянова. После дневного марша возле Мартьянова собирался комсостав, политруки, обменивались новостями походной жизни. Круглов хорошо знал, что делается в отряде, знал, кто из красноармейцев шел впереди, кому помогали, кто нес винтовку и противогаз уставшего товарища. Каждый день повторялось одно и то же. Мартьянов во всех случаях со вниманием выслушивал короткие доклады озабоченных командиров и политруков, а чаще всего уходил к бойцам и подолгу задерживался возле них. Вначале Круглову это казалось служебной формальностью, но вскоре он убедился: Мартьянов помнит все, что сообщают ему о красноармейцах и, разговаривая то с одним, то с другим из командиров, проверяет, как выполняются его распоряжения.
Круглов не сразу догадался, как Мартьянов умел отбирать для себя все новые и новые факты из однообразных, ежедневных докладов командиров. Прислушиваясь ко всему происходящему вокруг него, шофер начинал понимать, что боевая жизнь, о которой он мечтал, здесь, в отряде, что он сам — маленькая частица этой жизни. «Воевать топорами да пилами будем, с тайгой сражаться»…
А вокруг широко стлалась равнина. Из-под копыт лошадей летели снежные брызги. Небо было розовым, тени — фиолетовыми, воздух дымчатым. Круглову, сменившему руль на вожжи, казалось, что лошади топчутся на месте, и шофер часто вскидывал бич над головой, щелкал им в морозном воздухе. От скуки он наблюдал за тенью повозки, все больше и больше вытягивающейся на снегу с боку дороги. Клонило ко сну. Шофер вполголоса запевал:
По долинам да-а пр-о взгорьям
Шла-а диви-и-изия впе-еред…
Ему начинал подпевать Мартьянов.
И опять Круглов возвращался к мысли о том, что если бы повторились волочаевские дни, то он непременно первым бросился бы на штурм проволочных заграждений. А Мартьянов, вспоминая былые бои в сорокаградусные морозы у сопки Июнь-Карани, громче подхватывал:
Что-обы с бо-о-ем взя-ять При-иморье-е —
Бе-елой-й армии-и о-оплот.
Всходила луна. Ее огромный диск медленно поднимался над землей. Давно-давно в такую же морозную ночь, окрашенную заревом артиллерийского огня, Мартьянов послал в разведку четырех бойцов. Назад они не вернулись. Когда отряд занял Спасск, их изуродованные трупы нашли в избушке. Они, окруженные неприятелем, взорвали себя гранатами, но не сдались.
— Товарищ командир, а вы Приморье брали?
— Брал, — отвечает Мартьянов и скупо рассказывает о четырех разведчиках.
Слушает Круглов и, чего не доскажет командир, сам дорисует воображением. Забыться можно: унестись с партизанским отрядом в тайгу, громить белояпонцев, побывать в разведке, выполнить поручение командира. Если нельзя вернуться назад, значит, надо умереть, подложив под себя гранаты.
А Мартьянов опять смолкает.
— А тут ходили? — интересуется Круглов.
— Места знакомые. Берданками да дробовиками воевали. Питались сушеной рыбой. Пять-шесть человек иной раз против взвода шли…
Вспомнил Мартьянов случай с гиляком Ничахом.
— Раз белояпонцы нас окружили, измором хотели взять. Провизия у нас на исходе — ломоть хлеба на день. И вдруг к нам пробрался гиляк Ничах. Нарты белорыбицы привез и винтовку. Спас! А проводник какой, э-эх! В этих местах было. А сколько таких случаев! Разве все упомнишь. В каждой деревне и стойбище у красноармейцев и партизан — друзья. Порохом, табаком выручали, хлеба давали, лепешки из рыбы, связки корюшки….
Мартьянов обрывает рассказ, закуривает. Жадно глотает табачный дым. Он выкуривает несколько папирос подряд и прячет голову в мерлушковый воротник борчатки.
Лошади сбавляют бег. Убаюкивающе скрипит снег под полозьями кошевы. Все залито холодным лунным светом. Тело сковывает мороз.
— Прибавь газу, — в полусне бормочет Мартьянов.
— Есть!
Круглов тихонько понукает лошадей, беззвучно машет бичом. Лошади выгибают шеи. Навстречу рвется ветер, лохматит гривы, откидывает хвосты.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
…Было это так.
Мартьянова вызвали в штаб ОКДВА. Он вернулся оттуда с приказом и двумя пакетами, опечатанными сургучом. Он привык к подобным пакетам. За долгие годы службы сколько раз приходилось ему выполнять самые трудные оперативные поручения и боевые задания. Надписи на пакетах «секретно», «совершенно секретно» стали чем-то неотъемлемым в его жизни и отложили на все действия Мартьянова, на манеру общения с людьми и даже на отношения с женой отпечаток внутренней сдержанности — это была выдержка, воспитанная годами командирской жизни.
Мартьянов только появился в приемной Блюхера, как дежурный предупредил:
— Вас уже ожидает командарм…
Мартьянов, подтянувшись, прошел в кабинет, торопливо прикрыв за собой массивную дверь. В этом кабинете он бывал несколько раз. Запомнилась обстановка его: дубовые стулья, два кожаных кресла возле письменного стола, на столе выделялся лишь серого мрамора прибор с большими гранеными чернильницами, рядом — маленький столик с телефонными аппаратами, в простенке — писанный маслом портрет Ворошилова. Тут не было ничего лишнего, и это, как казалось Мартьянову, подчеркивало простоту командарма.
Мартьянов знал, что Блюхер — бывший рабочий, прошел суровую революционную и боевую школу, прежде чем занять пост командующего Особой Краснознаменной Дальневосточной Армией. Больше всего он уважал в командарме его прошлое. Оно было близко и понятно Мартьянову. И то, что Блюхер возглавил первые красногвардейские, а потом партизанские отряды на Урале, совершил легендарный таежный переход на соединение с регулярными войсками Красной Армии через тылы казачьего корпуса генерала Дутова, — поднимало в глазах Мартьянова еще больше славу и авторитет командарма.
«Военным самородком» считал командарма Мартьянов и уважал его, как человека, вышедшего из народа.
Блюхер выглядел слегка грузноватым, но стоило ему выйти из-за стола, как перед Мартьяновым очутился очень подвижный и подтянутый человек. Едва касаясь паркетного пола, он легко шагнул навстречу Мартьянову. Прервав официальную фразу командира мягким приветствием, Блюхер крепко пожал его руку.
Блюхер казался ниже среднего роста возле высокого Мартьянова. Командарм жестом указал на кресло. Мартьянов выждал, когда опустится в кресло командарм, и сел. Сильная складка губ Блюхера дрогнула, он был чем-то озабочен. Однако заговорил он совершенно спокойно. Спросил:
— Не надоело полку в насиженном месте?
— Засиделись, — ответил Мартьянов, пытаясь предугадать то главное, о чем будет говорить Блюхер. Неспроста тот завел разговор: время-то тревожное, обстановка напряженная, враг не дремлет.
Серые глаза Блюхера внимательно посмотрели на Мартьянова.
— Опять зашевелились враги, пока еще тайно. Надо быть готовыми предупредить неожиданное нападение. Хочешь мира — укрепляй оборону…
Мартьянов мысленно согласился с командармом: неизбежны провокации и военная развязка. Так начались грозные события на Китайско-Восточной железной дороге в 1929 году, так могут японские империалисты и сейчас развязать новую войну. КВЖД научила многому. Хочешь покоя в доме — закрывай надежнее двери в сени.
— Замкнуть границы, — продолжал командарм в том же спокойном тоне, но решительно и твердо. — Такова воля нашего правительства и приказ наркома.
Блюхер весь подтянулся, встал. Поднялся Мартьянов и прошел за командармом к нише в стене. Блюхер аккуратно отдернул занавеску. Взял указку и обвел ею условные знаки на карте, разбросанные в продуманной последовательности вдоль границы. Лицо командарма, усыпанное едва заметными оспинками, оставалось по-прежнему озабоченным.
— Ваш пункт назначения здесь. — Он задернул занавеску. — В документах, которые вручит начштаарм, найдете все необходимое для руководства… 23 февраля отряд должен быть в указанном месте, а накануне, в 14 часов, вы получите самолетом официальный приказ и огласите его…
— Понятно, товарищ командарм! — Мартьянов тоже весь подтянулся. Ему показалось, что командарм окинул его добрым, приветливым взглядом. Блюхер хорошо знал командира полка и полк, с которым был тесно связан давними годами боевой дружбы. Она началась при штурме Волочаевки. Командарм мог надеяться на полк и его людей: в полку умели ценить и хранить свои традиции, завоеванные кровью и храбростью в тяжелых боях. Он тоже был почетным бойцом этого полка, занесенным в списки его первой роты постановлением Совета Министров Дальневосточной Республики.
Блюхер хотел рассказать, как началась подготовка к дислокации полка, которому выпала новая честь — проложить трудный путь и совершить первыми в ОКДВА лыжный переход, но счел это преждевременным и смолчал. Следом за полком должна была дислоцироваться в низовье Амура стрелковая дивизия и другие войсковые соединения. Таков был приказ наркома Ворошилова.
— Желаю успеха! — улыбнулся командарм в пшеничные усы и протянул руку.
Мартьянов пристукнул каблуками, повернулся и вышел. Он готов был немедля приступить к выполнению боевого задания.
Разговор у начальника штаба был короткий. Вручая пакеты, тот предупредил:
— Вскройте в пунктах их обозначения. Пока переход ваш назовем отрядным учением. Готовьте к нему рядовой и начальствующий состав. Повторяю, пока только учение. Разговоры могут помешать делу…
Мартьянов обиделся и хотел сказать, что излишне предупреждать его, бывалого в таких операциях человека, но начштаарм продолжал:
— Полк расчлените на два отряда: один тронется на лыжах вниз по Амуру, другой из Владивостока перебросим пароходами к пункту назначения…
Он протянул руку в рубцах. На кисти не хватало указательного пальца, мизинец был смят: следы жарких боев. И хотя эту обтянутую сухожилиями руку Мартьянов видел много раз, но сейчас посмотрел на нее с особым уважением. Заметив продолжительный взгляд командира, начштаарм смущенно сказал:
— Память о Перекопе…
Мартьянов крепко сжал протянутую ему руку и дружески потряс ее.
Начштаарм пожелал успеха, строго и вместе с тем тепло улыбнулся. Обида Мартьянова заслонилась другим чувством, чувством все той же ясной ответственности за порученное дело. Он хотел что-то спросить, но что́ — хорошо не знал и торопливо вышел из кабинета. От здания штаба Армии до военного городка он проскочил на автомобиле, не заметив уличного движения, не слыша, как шофер затормозил машину и открыл дверцу.
Мартьянов недоумевающе взглянул на Круглова, почти выскочил из автомобиля и направился к зданию штаба полка.
— Гейнарова и Шаева ко мне! — проходя мимо дежурного, сказал он.
Гейнаров вошел в кабинет почти следом за Мартьяновым, вскоре прибежал Шаев. Они совещались около часа. Затем дежурный по части получил приказ объявить тревогу.
В казармах зазвенели телефоны. Голоса дневальных повторили распоряжение дежурного, и все мгновенно пришло в движение, подчиненное строгому расчету и системе. Те, кто находился в казармах, могли на ощупь выхватить свою винтовку из десяти винтовок, стоящих в пирамиде, взять из ящика свой подсумок из десятка одинаковых подсумков, одеть свой противогаз.
— Тревога объявлена! — доложил дежурный и выбежал.
Мартьянов посмотрел на часы, стрелки которых не только отсчитывали время, но теперь и проверяли подвижность огромного и слаженного организма, каким являлся полк.
Мартьянов остановился у окна, откуда был виден весь «насиженный городок»: многоэтажные кирпичные казармы, мастерские боепитания, домики с палисадниками. Пересекая плац, в казарму бежал начальник связи Овсюгов, тонкий, суховатый и костистый. Он застегивал на ходу борчатку, поправлял шлем, сбившийся набок. «Должно быть, не дообедал», с сочувствием подумал Мартьянов. Около склада появился старшина Поджарый. Из мастерской боепитания выскочил Шафранович и, направляясь в казармы саперов, кому-то махал рукой. Он во время тревог всегда растерянно метался, словно оказывался захваченным врасплох. Мелкими шагами, часто перебирая ногами, от столовой начсостава бежал командир батареи Шехман; за ним спешили еще несколько командиров. У квартиры комбата Зарецкого стояла женщина с накинутой на голову шалью и что-то кричала и жестикулировала. Зарецкий часто оборачивался и тоже взмахивал рукой. Мартьянов в женщине узнал жену комбата. У казармы Зарецкий встретился с командиром пульроты Крюковым, и оба мгновенно скрылись в подъезде.
Мартьянов опять посмотрел на часы. Прошло уже три с половиной минуты.
— Полк поднят по тревоге! — доложил вбежавший дежурный.
— Подразделениям ждать указаний! Начсоставу собраться в клубе! — приказал Мартьянов и сам направился туда.
Командиры собрались в зале и ждали, что им скажут: такая-то рота, батальон показали лучшее время сбора по тревоге. Между рядами стульев, тяжело ступая, прошел озабоченный Мартьянов, остановился у переднего ряда, повернулся:
— Получен приказ сформировать отряды и оставить городок…
Командиры поняли: это была не учебная тревога. Никто не удивился и никто не ждал теперь, что Мартьянов скажет, чье подразделение показало лучшее время сбора по тревоге.
— Готовьте людей к многодневному походу…
Начались приготовления к отрядному учению.
Вскоре сформированные отряды покинули казармы. Впереди одного из них на автомобиле уехал Мартьянов, второй возглавил Шаев.
…Сейчас, когда отряд прошел уже больше восьмисот километров, Мартьянов, взглянув на расшитые меховые варежки, с благодарностью подумал об Анне Семеновне: «Где-то кроличью шкурку нашла. Тепло в варежках, руки не стынут. Ничего не сказала, а сунула в карманы борчатки». Мартьянов похлопал расшитыми меховыми варежками и попытался представить, чем занята сейчас жена.
«Госпиталя-то ведь тоже нет. Выехал. Теперь уже опустел городок. Скучно ей без дела. Наверное, сидит за книгой. Скоро ли свидимся вновь?»
И тут же решил: «До лета не встретимся».
Мартьянову уже представлялось, какой будет эта встреча, как приютит их тайга, как быстро полк освоит новое место, создаст городок.
В личной жизни у Мартьянова было не все спокойно: угнетала отцовская тоска. Знала об этом лишь Анна Семеновна. Теперь бы у Мартьянова был сын, такой же большой, как Круглов. Разбросала гражданская война людей по белому свету, разлучила жен с мужьями, матерей с детьми; жаловаться некому и спрашивать не с кого. И встала перед глазами прошлая жизнь.
О детстве своем Мартьянов не любил вспоминать. Да и было ли у него детство, если с ранних лет заботами взрослого жил? Как только Сенька окреп, появилась силенка, отец дал в руки топор. Был отец его — Егор Мартьянов — шпалотесом, всю жизнь сам спины не разгибал, тесал шпалы и сыну завещал шпалотесом быть. До рекрутов Сенька только и знал топор да шпалы.
Мечтал Сенька о грамоте, но не для бедняков она. Отец рассуждал так: был бы хлеб с квасом, да зипун с плеч не сваливался, и без грамоты прожить можно. Подрос Сенька. Отец в первый раз Семеном назвал и добавил:
— Выколосился ты, жениться пора…
Потом призыв в царскую армию. Грамоте обучался в окопах, когда на германскую взяли, по этикеткам на махорке. Врагов бил храбро. Лишь позднее понял, что немцы такие же солдаты, как русские, — из крестьян, из рабочих, может, шпалотесы, как и сам. За проявленную храбрость в унтеры пожаловали. Унтеры в почете были: впереди солдат шли, за веру, царя и отечество умирали сами и на смерть других вели.
Но войне рвались шрапнели, винтовочные выстрелы не смолкали за брустверами. Не сразу свыкся Семен с боевым гулом войны. Казалось, каждый снаряд, проносившийся над окопами, просвистевшая над головой пуля несли смерть ему, Мартьянову. Сколько солдат погибло рядом, а он уцелел. Оттого дороже стала жизнь, больше задумывался над нею. И тут помог Мартьянову товарищ — рабочий с Путиловского завода, рядовой солдат. Стал учить его грамоте, по буквам складывать слова, по словам — фразы. Так осуществилась мечта Семена. Под артиллерийскую канонаду сочинял, потея, с трудом первые письма домой.
Были те письма такие же серые, скучные, как солдатская окопная жизнь. Одна печаль, обречение и одиночество иссушили человека и его письма. Сколько жен, отцов, матерей получали их в те дни! Каждый дополнял эти фронтовые письма своей теплотой, любовью, думал, что они ею полны.
Семен начинал свои письма, как заученную молитву, одинаково:
«С нижайшим почтением, с любовью низкий поклон от белого лица до сырой земли родному отцу-батюшке и матушке, дорогой жене Агафье Федоровне, сыну-первенцу Григорию Семенычу и всей родне по поклону…»
И ставил прыгающими буквами одну и ту же роспись:
«Унтер-офицер Преображенского полка Семен Егоров Мартьянов».
А потом еще сбоку приписывал:
«Лети, письмо, касаткой взвивайся, в руки никому не давайся».
И словно гора с плеч долой, опять слушал и смотрел, как в небе шрапнель рвется, рядом стонут и умирают раненые солдаты.
Казалось, нет конца такой жизни. Окопы, снаряды, вошь — сегодня. Окопы, снаряды, вошь — завтра.
Научился понимать строчки в книге, царапать каракули букв, а путиловец о другом заговорил. И Мартьянов здесь же, в окопах, впервые понял, во имя чего воюет, что у солдата храбрость, бесстрашие, вера, отечество — одни, а у офицеров — другие. Понял и сорвал свои зеленоватые погоны, плюнул, втоптал в черную, смешанную с человеческой кровью землю и сказал:
— Товарищ, ты мне жизнь открыл…
Дезертировал с фронта Семен, с трудом добрался в свое село Мартьяновку. Грязная, измятая шинель висела на нем мешком, за спиной — пустая солдатская котомка, бренчала на ремне манерка. Обросшее лицо его с ввалившимися глазами покрылось дорожной пылью. На пригорке, откуда было видно село, остановился, перевел дух. Месяц до своих мест шел. Вдохнул широкой грудью запахи чернозема и расправил усталые плечи.
Вошел в Мартьяновку, как на кладбище. Полсела — дома с забитыми окнами. Подошел к своей избе — стекла в рамах выбиты. Стукнул калиткой. Из окон испуганно вылетели воробьи. Обошел избу и долго сидел на крыльце, охваченный тяжелыми думами.
Дул теплый ветер с полей, нес он запахи полыни, перезрелого, прошлогоднего жнива, запахи земли. По пустому двору плыли тени облаков. Около скворешницы трудились скворцы. В природе шла весна. Скучал человек по земле, скрываясь в тайге… Скучали поля по человеку.
И тут на крыльце своего осиротевшего дома, придавленный горем и одиночеством, вспомнил Семен путиловца, вспомнил и уже знал, куда надо идти ему. Подтянул туже ремень, поправил солдатскую котомку и пошел на станцию, к деповским рабочим…
Густые, высокие травы нарядили землю, насытили воздух медовым запахом. Огороды заросли лебедой, дороги — ромашкой. А в полях ни души. Только звонкий жаворонок распевает в небе, да сороки беспокойно стрекочут в кустах.
Идут к селу партизаны, впереди — унтер-офицер Мартьянов. По-прежнему пусты и тихи улицы Мартьяновки с забитыми ставнями домов. Вырезано и разорено озверевшими семеновцами все бедняцкое село. Запустение вокруг красноречивее всего напоминает об убитых женах, детях, незасеянных полях, о травах, склонивших свои головы в ожидании острых, звенящих кос…
Молчат партизаны. Обветренные лица угрюмы, ненавистью полны глаза. Самый старый из партизан, с седой бородой, выходит вперед:
— Разве скажешь, что́ тут… — он ударил кулаком себя в грудь. — Семен, веди нас!
И в тайгу уходит партизанский отряд Семена Мартьянова.
…А дорога тянется. Снег под полозьями кошевы поскрипывает то протяжно и сильно, то чуть слышно. Позади идет отряд. Он заставляет жить настоящим. Пережитое лишь встает близкими и далекими воспоминаниями.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В селении оживленно готовились к встрече Красной Армии. На коньке избы сельсовета развевался флаг. На стене — портреты вождей. Григорий Бурцев, сын председателя сельсовета, стоял на лестнице и украшал портреты еловыми ветками. Сам председатель, Афанасий Бурцев, расчищал сугробы вокруг избы.
— Дядя Афоня, еще елки принести? — интересуются ребятишки.
— Давайте.
— А для чего наряжаешь?
— Так надо.
— Праздник, что ли?
— Большой! — отвечает Бурцев.
Покой селения нарушился: в каждом доме шли торопливые приготовления к встрече отряда. Жена Афанасия Бурцева ранним утром замесила квашню и напекла калачей. Вынесла их остудить в сени. Минги — дочь старого гиляка, настряпала большой оловянный таз лепешек из тертой рыбы. Минги сегодня веселая и счастливая: она увидит Красную Армию. С утра девушка достала праздничный фартук, обшитый красным сукном, свою новую оленью дошку и меховой кафтан для отца.
Минги в этот день вынула из ушей толстые серьги и спрятала их в ящик. Она хотела быть такой, как девушки-комсомолки, которых видела на картинках в журналах. Только черные косы она никогда не снимет. Минги устроилась перед зеркальцем и перебрала синие ленты из китайской канфы, вплетенные в две длинные косы.
Старый Ничах весь вечер сидел в фанзе. Он думал о жене — матери Минги. Белояпонцы изрубили ее на куски и бросили в прорубь. Будь жива жена — не узнала бы его и дочь. Он теперь совсем другой человек: новая жизнь принесла в фанзу радость. В сарайчике у него теперь пестрая корова, а у Минги — живая музыка в ящике. Дочь называет эту музыку незнакомым для него словом «патефон». Минги невестой стала, хоть свадьбу гуляй. Жених есть, Кирюша Бельды — первый охотник и рыболов в стойбище.
В этот день Кирюша Бельды побывал во многих фанзах. Он говорил своим друзьям: как пройдут косяки кеты, он тоже будет в Красной Армии. По такому необычному случаю Кирюша Бельды был укутан в теплые меха, в медвежью шапку с длинными, по пояс ушами, обут в новенькие ровдужные олучи. Забежал он и в фанзу Ничаха, вкрадчиво взглянул на Минги, ловко сбил на затылок шапку, подтянул олучи.
— Праздник будет большой, дядя Ничах, — важно сказал он, присел на корточки и закурил.
Дорогих гостей дождались к вечеру. Неожиданно погода изменилась. На реке встречный ветер-низовик поднял колючую поземку. Февральский мороз еще больше крепчал. Усталым отряд подходил к селению. Поскрипывал снег под конскими обмерзшими копытами, гулко потрескивал лед на реке. Обоз приотстал от отряда и вытянулся: задние подводы терялись вдали, как в дымовой завесе. Лошади фыркали, наклоняли головы и обламывали о концы оглобель свисающие с ноздрей сосульки.
Бойцы, сняв лыжи, поднимались с реки на берег к селению. Их подбадривал Мартьянов. Когда красноармейцы поравнялись с ним, зычно крикнул:
— Подтянись! В колонну по четыре-е!.. Команде музыкантов вперед!
К Мартьянову подбежал старшина музвзвода.
— Медные глотки хрипят… Ветер, мороз… — Он не досказал.
— Глотки труб подогрейте спиртом…
Старшина ухмыльнулся и убежал. Музыканты заиграли марш «Красная звезда». Отряд вошел в селение стройно. За спинами покачивались в такт шагам винтовки, на плечах — связанные ремнями палки и лыжи. Мартьянов шел впереди. За ним важной четко шагал знаменосец Поджарый, развернув боевое полковое знамя и высоко подняв древко. Возле знамени ассистентами шли командир роты Крюков, краснознаменец Колесников и несколько красноармейцев.
Низенькие домики, одинокие избы, разбросанные фанзы были засыпаны снегом. Из труб поднимался дым. Здесь, на берегу, было тише, чем на реке. Тайга, подступив близко к селению, прикрывала его от ветра. Отряд проходил мимо сельсовета. На крыльце стоял Афанасий Бурцев в дубленом полушубке огненного цвета, в собачьей папахе; сын его Григорий — в новой суконной тужурке и в кубанке, улыбающийся Кирюша Бельды — с красным бантом на груди, возле них толпа народа. Все с любопытством глядели на красноармейцев.
Старый Ничах еще не выходил из своей фанзы. Он сидел на глиняных теплых нарах, под которыми проложен дымоход, и курил трубку. Встряхивал головой. На спине его вздрагивала черная с проседью коса. Узкие глаза старика совсем сощурились. В фанзе был полумрак. Маленькое оконце, затянутое рыбьим пузырем, слабо пропускало свет. Ничах докуривал трубку. Он ждал Минги. Дочь убирала посуду.
— О, чо! — воскликнул он, вынув изо рта трубку и прислушиваясь к глухим ударам барабана.
— О, чо! — воскликнула Минги. Она выпрямилась и посмотрела радостно на Ничаха. Он встал. Минги быстро накинула на себя дошку и выбежала из фанзы. Старик вышел не торопясь. Если бы это было прежде, он не простил бы Минги ее непочтительности. Дочь должна выходить из фанзы за отцом.
Минги, задыхаясь, прибежала к сельсовету и замерла от удивления. Ничах медленно шел за ней. Он закрыл руками уши: непривычная музыка гремела и было немножко страшно слушать ее.
«Вот она какая — Красная Армия! Как кета на нерест, густо идет». Старый Ничах видел партизан, но о Красной Армии только слышал, о Красной Армии Минги читала ему книги. «Много людей, и все, как один человек, на шапках у всех красные звезды, не потому ли Красная Армия?» Ничах не понимает этого, но он спросит у Минги. Она умная и все знает.
От радости на глазах Ничаха слезы. Не поймет он почему, но только хочется ему петь сейчас, стать молодым, много знать, как дочь.
А отряд проходил мимо сельсовета. Вытянувшись и взяв под козырек, председатель Бурцев кривит:
— Здравствуй, Красная Армия!
— Здрас-те! — отвечают бойцы.
Пожилая женщина пробивается вперед и смотрит на колонны. Скоро и ее сын наденет красноармейскую шинель. Хочется ей увидеть похожего на Григория красноармейца, чтобы на минутку представить, будто это ее сын шагает.
— Тетка Агаша, пусти, — просят ребятишки.
— Шмыгайте, пострелы, — отвечает она и сторонится.
Все счастье в жизни Агафьи Бурцевой — ее сын Григорий, живая связь с далеким прошлым, ее первая любовь. Годы покрыли морщинками лицо, а душой Агафья совсем молода, полна сил и здоровья. Мягкая и приятная грусть теплится в ее добрых глазах.
Ребятишки осмелели совсем. Они уже скачут на палках, как кавалеристы, возле музыкантов. Старшина музвзвода поворачивает голову, косит глаза на ребят. В короткие паузы успевает прикрикнуть:
— Цыц, не мешайте!
Кирюша Бельды, вытянувшись, приложив руку к шапке, кричит:
— Ур-а-а!
Красноармейцы отвечают на его приветствие. Могуч и силен человеческий голос. Мартьянов останавливает отряд и открывает коротенький митинг. Он поднимается на крыльцо к председателю Бурцеву, приветствует собравшихся, а потом говорит:
— Передышка — это не отдых, товарищи, а напряженная подготовка к схватке. Нас стараются задушить — не выйдет, понимаете, не выйдет у них.
— Правильно! — не вытерпев, вставляет Бурцев.
Агафья не слышит слов. Взгляд ее останавливается на Мартьянове. Пораженная, она закрывает глаза, прижимает руки к груди. Чего не подскажет сердце, когда вокруг праздник. «Боже мой», — шепчут ее губы. Счастье пьянит разум Агафьи. Это он, погибший Семен, стоит рядом с сыном и Афанасием Бурцевым. Агафья приоткрывает глаза. Она не обманывается. «Нет, нет, это обман, — вновь шепчет она. — Семен умер, когда был голод и тиф». Так говорили те, кто видел тогда ее мужа. «А вдруг не умер, жив? Не может этого быть!»
Агафья подается всем телом вперед. И опять ее не обманывают глаза. Сын похож на отца. У него такие же густые, нависшие брови, светлые глаза. Только сын ниже ростом и еще не широк в плечах.
Она вслушивается теперь в голос Мартьянова, и в нем звучат далекие, но знакомые ей ноты. Она припоминает, узнает их.
«Семен, мой Семен!» — готова крикнуть Агафья, но Мартьянов продолжает говорить, и женщина еще сильнее сжимает руками грудь, чтобы сдержать себя.
— Японию кризис точит, как червяк древесину. Она ищет выхода в войне. Уже захватила Маньчжурию. Теперь на нас зубы точит. Были здесь японские интервенты, знают, чем богата тайга, Амур. Аппетиты широкие у господ буржуев: захотелось иркутских омулей отведать да Байкала кусок отхватить. Не удастся.
У Агафьи сдавило сердце, перехватило дыхание: показалось, Мартьянов мельком взглянул на нее и узнал. Сразу стало страшно и больно под его пристально-прощупывающим взглядом. Закружилась голова. Агафья услышала стук в груди — сильный и громкий. Она сделала несколько шагов назад и исчезла в толпе. Ее душили слезы радости. Она не знала, что делать. Вот если бы можно так легко, как думается, начать жить снова с Семеном и забыть годы жизни с Афанасием, Бурцева сейчас бы это сделала.
Никто не заметил ухода Агафьи, никто не видал, как от сельсовета бежала женщина с накинутым на плечи шерстяным платком, кисти которого волочились по снегу…
Не ускользнуло это только от взгляда Мартьянова. Шерстяной платок, усыпанный яркими цветами, походка женщины напомнили что-то близкое и забытое им. Да мало ли одинаковых платков на женщинах увидишь, походку за близкую признаешь, а человек-то окажется чужой, незнакомый. И Мартьянов продолжал говорить:
— Красная Армия с каждым днем крепнет. Партия заботится о ней. Кто ваши призывники? — заканчивая речь, обратился Мартьянов к народу и хотел сказать: «самые лучшие люди у вас», но его перебил Бурцев.
— Мой сын, моторист! — он хлопнул Григория по плечу. — Кирюша Бельды — лучший охотник, рыболов! — указал на нанайца. — Ударники наши! — Бурцев запнулся, осмотрел стоящих вокруг ребятишек, молодежь, стариков и громче сказал:
— Пойдем все, если надо будет. Красная Армия наша…
У Минги радостно забилось сердце. Она тоже пойдет, если надо будет. Председатель Бурцев правильно сказал. Глаза девушки, черные, узкие, восхищенно загорелись. Минги посмотрела на знамя. Какое оно красивое! Легкий ветер колыхнул полотнище, и с него, словно лучи солнца, сверкнули золотые буквы: «За беспримерную доблесть в Волочаевском бою». Что-то родное и знакомое было в этих словах для Минги. У нее есть пластинка. Она часто проигрывает на патефоне «Партизанскую песню». И губы ее невольно шепчут:
Штурмовые ночи Спасска,
Волочаевские дни.
И вдруг над толпой поднимается гибкий голос Минги. Песню подхватывают другие голоса, словно вплетаясь один в другой. Песня увлекает, становится звучнее. Ее поддерживают красноармейцы. Тенора сливаются с молодыми басками, баритонами, дискантами; каждый из них находит свое место, и песня льется дружно. Старшина Поджарый стоит, не шевелясь, высоко подняв знамя над колонной. Но вдруг песня стихает.
Расталкивая толпу, к Мартьянову пробирается старый гиляк. Он кричит:
— Семенча! Семенча!
Тринадцать лет Мартьянов не слышал этого голоса, но сразу узнал.
— Друг, Ничах!
— Узнал, я думал — твоя забыл, — обрадованно говорит Ничах. Мартьянов сбегает с крыльца и обнимает старого друга Ничаха.
Толпа плотнее смыкается, только недвижим строй красноармейцев. Мартьянов тащит Ничаха с собой на крыльцо и говорит:
— Проводником был. Партизанский отряд спас. Японские интервенты на Чогоре фанзу у него разорили, жену в проруби утопили. А за что? Ничах белорыбицу партизанам привез.
Мартьянову не пересказать сейчас всего, что сделал старый гиляк. Встреча с ним всколыхнула былое…
— Мы дома, — говорит Мартьянов и приказывает расположить отряд на ночевку.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ничах пригласил Мартьянова.
— Чай пить пойдем, моя рада тебе. Давно чай пил вместе… Моя борода белая стал. — Гиляк с уважением похлопал суховатой рукой Мартьянова.
— Сейчас, Ничах, сейчас!
— Ты самый большой начальник? — поинтересовался гиляк. Ему хотелось, чтобы Мартьянов был самым большим начальником. И когда командир слегка улыбнулся в ответ, у Ничаха заблестели глаза.
— Так, так! Семенча дела знает. Большой начальник, Семенча! — Ничах причмокнул губами. Это было признаком внутреннего удовлетворения. Потом, приподняв брови, беспокойно сказал:
— Худой разговоры по ветру пускай. Моя не знает, кто говори, японса на Амур придет.
— Нет, — успокоил Мартьянов, — ноги коротки.
— Японса не пускай на Амур…
— Не пустим.
Ничах удовлетворенно кивнул головой. Потом, спеша, заговорил о том, что был Ничах беден, как зима теплом, а белка орехом, а сейчас у него все есть. Семенча сам увидит.
Мартьянов, не перебивая, слушал его. Незаметно они дошли до фанзы Ничаха.
Их встретила Минги. Она успела расстелить на полу камышовые циновки, расшевелить в очаге огонь.
— Дочка? — спросил Мартьянов, взглянув на Минги, одетую в светлый халат:
— Дочка! — с гордостью ответил гиляк.
— Большая выросла… Я тебя на руках держал, — здороваясь с девушкой, сказал Мартьянов. — Комсомолка?
Минги отрицательно покачала головой и застенчиво, но уверенно ответила:
— Буду.
Мартьянов по-отцовски потрепал ее по плечу и стал раздеваться.
Потом они сели на циновки и заговорили о жизни. Ничах, протягивая гостю фарфоровую чашку, низко склонил голову:
— Пей, Семенча, наша встреча хороший!
И Мартьянов брал чашку и пил с Ничахом за старую и новую дружбу.
— Чепчи давай! — просил у дочери Ничах.
Минги подавала в медном тазике лепешки, на блюдцах сало сохатого, копченую рыбью мякоть без костей. Мартьянов оглядывал фанзу. Все было просто здесь, близко ему, но от него не ускользнуло то новое, что входило в фанзу и боролось со старым. На стенах были наклеены аккуратно вырезанные из журналов картинки. Среди них выделялся большой портрет Ленина в обрамлении ярких птичьих перьев. Возле него — полочка с книгами, на табуретке — патефон. В углу фанзы, на кане, стоял деревянный божок, почерневший от времени. Это было уродливое изображение человека, коротконогое, с раздутым животом, с опущенными руками, в остроконечной шляпе, с глазами и ноздрями, выжженными раскаленной проволокой. Около него — божки поменьше, с обрубленными куцыми туловищами — остатки старой жизни, которые хранил Ничах.
— Веришь еще? — показывая на божков осторожно поинтересовался Мартьянов.
Ничах отрицательно покачал кудлатой головой.
— Зачем же они?
— Моя говорит с ними о жизни, — сощурил глаза Ничах.
Минги добавила:
— Боги отца слушают мой патефон, — и рассмеялась, обнажив белые зубы.
Ничах ничего не ответил на дерзкую выходку дочери. Он выпил вторую чашку водки.
— Чибисгу!
Минги подала отцу старый музыкальный инструмент, почти такой же черный и замусленный, как божки. Ничах стал играть. Чибисга жужжала по-комариному — однообразно и монотонно. Ничах запел:
— Ой-де! О-лай!
Это была песня о дружбе. И Мартьянов, не зная содержания ее, понимал, о чем может петь старый друг.
Смолкла песня. Минги завела патефон. И полились родные Мартьянову слова и звуки «Партизанской песни». Слушали ее в фанзе, как гимн, торжественно и молча.
Вошел Кирюша Бельды.
— А-а, призывник! — протянул Мартьянов и осмотрел внимательнее невысокую фигуру парня.
— Ты большой начальник? — спросил нанаец.
— Семенча, Семенча! — торопливо подтвердил Ничах и указал на Мартьянова. Тогда Кирюша Бельды твердо сказал:
— Я три года — Осоавиахим. Хочу ходить к тебе добровольцем.
— Жди своего призыва.
Кирюша стал уверять, что может служить в Красной Армии сейчас, он умеет метко стрелять.
— Белку бью в глаз.
— Неплохо! Осенью приходи, будешь красноармейцем.
Мартьянову стало хорошо от всего, что он увидел в стойбище, услышал сейчас в фанзе Ничаха. Он заговорил о будущем: о радио, об электрической лампе в фанзе, о постройке чистых больших домов без очагов, без окон, затянутых рыбьим пузырем, без божков.
Давно он не говорил с такой легкостью. С тех пор, как партизанил в здешних краях, заметно изменилась жизнь, люди. Светлое будущее открывалось теперь перед ними. Мартьянов не только ясно видел это будущее и верил в то, что говорил, — он хотел, чтобы его словам поверил старый гиляк.
Ничах сидел неподвижно. В глазах его поблескивала слеза. Старый гиляк верил всему, о чем убежденно говорил его русский друг Семенча. Да, будет в тайге город, будет новая жизнь, если рядом с Ничахом такие сильные люди, как Мартьянов!
…В часы, которые командир провел у гостеприимного Ничаха, отряд успел освоиться со стойбищем. Красноармейцы, ознакомившись с жителями, расспросив их о жизни, рассказали о себе. Младший командир Сигаков с двумя красноармейцами пилил дрова возле фанзы вдовы Бельго. Растроганная вдова благодарила и угощала их кедровыми орехами. Лепехину допризывник Григорий Бурцев помог собрать женщин-нанаек. Лепехин, по образованию агроном, рассказал им об огородничестве, о том, как надо выращивать овощи на севере. В это же время в школе кто-то разучивал с подростками-школьниками и молодежью красноармейские песни.
В фанзах и домиках бойцы за чаем беседовали о колхозах, работе машинно-тракторных станций, строящихся заводах и электростанциях.
Председатель сельсовета Бурцев рассказывал о себе. Рядом за столом сидели красноармейцы и шофер Мартьянова — Круглов. Бурцев партизанил в этой тайге. Места знакомы, исхожены им в те годы.
— Много крови пролили, а за что? За жизнь лучшую. Отвоевали ее и живем теперь спокойно. А вспоминать прошлое поучительно. С врагом дрались, с врагом драться придется. А враг, он враг. Особенно белояпонцы — звери. Бывало, партизана убьют или зарубят, да еще надругаются.
Бурцев откашлялся.
— Вот товарищ Мартьянов речь держал…
У Агафьи, хлопотавшей на кухне, из рук выпала тарелка.
— Счастью быть, — вставил Афанасий и спросил: — Что это ты, Агафья, посуду бьешь?
Жена промолчала, вынесла к столу чугунок щей.
— Разливайте, — и торопливо убежала за перегородку.
Бурцев, наливая поварешкой щи, продолжал:
— Говорил, что захватили Маньчжурию. Что ж, пусть попытаются нос сунуть. Тропы таежные знаем, винтовку тоже. Вместе с сыном пойдем…
«Он гордится сыном, как своим, — думала Агафья, — он вырастил его. Он отчим Григорию, а родной отец здесь, рядом, в стойбище». Ей хотелось выйти, к Афанасию и объяснить, почему у нее валится из рук посуда, но что-то непонятное ей самой удерживало ее. Агафья спрашивала себя: смеет ли она говорить об этом сейчас, когда Мартьянов в соседней фанзе? Как ей сказать, что это потерянный ею первый муж? Как примет ее слова Афанасий? Сердце подсказывало: говорить о встрече не следует.
В то же время Агафья ждала, чтобы кто-нибудь заговорил: о Мартьянове. Каждое слово о нем волновало, заставляло замирать сердце. Но никто не говорил о Мартьянове. Агафье было досадно, обидно. Она подала на стол нарезанный толстыми ломтями осетровый балык, принесла из сеней подмерзшие калачи и присела рядом на лавку.
— Кушайте на здоровье, касатики.
Бурцев передохнул, поинтересовался лыжным переходом отряда.
— Тринадцать суточек в пути, товарищ Бурцев, — сказал Сигаков. — Первый день тяжело шли, еще втягивались, а сейчас как по маслу пошло, только лыжи свистят. Командир у нас хороший. Одно слово скажет — за ним пойдешь.
— Человек он бывалый, — вставил Круглов. — Волочаевку брал. Здешние места исходил.
— Мартьянов-то? — отозвался Бурцев.
— Да, особенный он человек, — продолжал Круглов, — я больше всего с ним бываю. Другой раз начнет говорить — заслушаешься. А другой раз лучше не спрашивай, слова не добьешься. Вот уж тут по Амуру ехали — вспоминал, как партизанил…
Как ждала Агафья этих слов! Но сейчас, приятно волнуя ее, они поднимали в душе женщины тревогу. Ей хотелось спросить: есть ли у Мартьянова жена, дети, как он живет? Надо узнать все о Семене, что-то решить, что-то сделать…
Но Мартьянов представился Агафье в эту минуту большим, а сама она — маленькой, незаметной в жизни. Между ею и Мартьяновым вставала огромная стена: ею были 18 лет прожитой врозь жизни, изменившиеся взгляды, привычки. «Мы совсем чужие», — думала она, и решение не говорить ни сыну, ни Афанасию о встрече укреплялось в ней. «Пусть одна перестрадаю. Зачем мучиться всем?».
А Круглов рассказывал:
— Начнет говорить о себе — жалость прохватит. Когда на германскую уходил, семью в деревне оставил. Была жена, сын, а вернулся — ни деревни, ни семьи… Как-то и говорит мне: «Круглов, у меня сын был тебе ровесник, потерял я его в гражданскую…».
Агафья сжалась, быстро встала и ушла за перегородку. «О сыне вспоминает, жалеет, а я молчу. Нужно сказать, сказать ему: сын жив — и показать сына. Пусть что будет, то и будет». И в то же время она понимала, что так только думает, но не скажет, не сделает этого.
Бурцева была растеряна, придавлена этими горячими мыслями о прошлом и настоящем. «Ну, хорошо, ты выйдешь сейчас и скажешь, что отец Григория — командир Мартьянов, что он твой потерянный муж и тебя потянуло к нему», — терзал ее внутренний голос, а другой предупреждал: «Афанасию будет тяжко и больно. Он уважает тебя и любит Григория, как родного сына». «А ты, ты, — твердил этот же голос, — разве ты ждала его возвращения? Ты похоронила его навсегда». Агафья бессильна была решить что-либо.
От сознания этого ей сделалось сразу мучительно больно.
«Нет, нет!» — сорвалось у нее с губ. А что означало это «нет», она так и не понимала. Агафья повернулась к окну. Лицо ее, залитое бледным лунным светом, и воспаленные глаза выражали прежнюю нерешительность. Теперь она определенно знала, что ничего не сможет сделать, и тихо заплакала. После слез ей стало легче. Расстроенная Агафья не могла уловить, о чем говорили за столом, долго ли там сидели. Она пришла в себя, услышав, как несколько раз хлопнула дверь. Агафья выглянула-из-за перегородки: комната уже опустела.
…Была полночь, когда Мартьянов собрался обойти отряд и распорядиться о подъеме красноармейцев. Он вышел из фанзы с Ничахом. По небу плыли облака. На снегу ползли густые синие тени. С Амура дул ветер, было видно, как он гнал по голубому полю седую поземку.
Ничах поежился.
— Ветер плохой, снег крути, крути. Пуржить будет.
— Пурга не страшна, — ответил Мартьянов, глядя на луну с желтым кольцом. — За две недели перехода отряд ко всему привык, все испытали люди.
— Шибко большой пурга будет, — повторил Ничах. Старый гиляк был прав.
Мартьянов, внешне спокойный, а в душе встревоженный, обошел отряд, переговорил об этом с Гейнаровым. Решили марш продолжать, не задерживаясь в стойбище.
— В семь подъем, в восемь выходим, — предупредил командир и возвратился снова в фанзу Ничаха, чтобы отдохнуть.
Утром все жители стойбища провожали отряд.
Ничах, прощаясь с Мартьяновым, напомнил о пурге. Когда командир взмахнул лыжными палками, гиляк снял шапку. Кирюша Бельды крикнул:
— Красной Армии счастливого пути!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дорога была сжата горами. Она уходила в глубь тайги. Тихо дремали ели, пряча вершины в облачном небе. Торчали из-под снега пни и серые камни. Таежное молчание нарушала речушка Сомон. Она то сердилась и ворчала, выбиваясь из-под снега, то снова пряталась под его теплым покровом. Красноармейцы заглядывали в речушку, поправляли сползавшие с плеч винтовки, вытирали вспотевшие лица. Чистые воды Сомона распаляли жажду.
На западе пылала вечерняя заря. Темно-синие склоны гор побагровели и ожили, потревоженные ветром. Лес зашумел. Лохматые ели, кряхтя, покачивались морщинистыми стволами, покрытыми седым мхом и лишайниками. С треском отломилась сухая ветка, одна, другая. Тайга постепенно наполнялась потрескиванием и скрипом.
Отряд шел молча. За ним тяжело двигался обоз. Лошади брели в снегу и поминутно останавливались. Ездовые все громче и громче покрикивали на фыркающих лошадей.
— Расфыркались к непогоде.
Круглов ехал один в кошеве. Мартьянов в коротком дубленом полушубке шел на лыжах. Он был обут в ичиги, и ноги его казались тоньше и длиннее. Полевая сумка била по боку. Он то и дело отбрасывал ее назад. Незаметно Мартьянов уходил от отряда все дальше и дальше. Заметив это, он, останавливаясь, поджидал колонну. Мартьянов видел уставшие, раскрасневшиеся лица бойцов. Ему приходилось все чаще объявлять привалы.
Обеспокоенный Поджарый предупреждал красноармейцев:
— Воду не пить…
Красноармейцы собирались группами на привале. Пулеметчик Харитонов выкрикивал:
— Лепехина сюда!
Юркий Лепехин весело запевал:
Вот Малеев, он вороной
Настоящей стал у нас:
У Сомона на привале
Позабыл противогаз.
Приплясывая, он обегал круг, задорно откинув голову.
— Самокритикнул, — замечал голос.
— Полезно-о. Шутка — минутка, а заряжает на час.
Рядом журчала речушка. Испить бы один глоток — и жажда утолена. Но красноармейцы отворачивались, неистово били в ладоши и дружно, как бы глотая воду, глухими голосами вторили:
— Ас-са! Ас-са!
Лепехин, то пригибаясь, то выпрямляясь, раскинув руки крыльями, плясал «лезгинку».
Мартьянов подходил к красноармейцам.
— Товарищ командир, в круг…
Он отмахивался, но младший командир Сигаков уже протягивал ему гармошку.
— Походную…
Мартьянов брал гармошку, широко растягивал меха. Аккорды были сочны и звучны. Боец без песни, что без ружья.
Заметно выделялся заливистый тенорок Лепехина. Первые слова песни усиливали дыхание гармошки. Песню дружно подхватывали.
Нас побить, побить хотели-и,
Побить собиралися-а-а…
Лепехин отходил в сторону, садился под ветвистую ель к пулеметчику Харитонову.
— Люблю тайгу. В деревне вырос я, а деревни сибирские по рекам да лесам ютятся. Привычка — вторая натура человека, — Лепехин задумался. — В народе я вырос, а народ, знаешь, любит песню, тоже привычка. Особенно хорошо поется вечером, вот как сейчас.
Лепехин умолк, прислушался к песне, она становилась все громче, а потом, заломив шлем набекрень, откинув винтовку, начал декламировать:
Бесшумною разведкою
тиха нога,
За камнем
и за веткою
найдем врага…
Раз,
два!
Все
в ряд,
Впе-ред,
отряд!
— Ты сам сочиняешь или готовые рассказываешь? — спросил его стоящий в стороне красноармеец.
— Слушай, не перебивай, это товарищ Маяковский сочинил, — проговорил сосед.
Когда война-метелица
Начнет опять,
Должны уметь мы целиться,
Уметь стрелять.
— Должно, Маяковский в Красной Армии служил, здо-орово написал…
— У каждого человека свое, — заметил Лепехин.
— Они про Маяковского — ты про песни, — отозвался Харитонов.
— Про песни, — подтвердил Лепехин. — Народ без песни не живет. Песня, знаешь, с жизнью срослась. Пришлось мне быть в Казахстане. Казахи там живут. Вот народ — всегда поют, и в горе и в радости…
А красноармейская песня, вспугнув птиц, все нарастала и нарастала. Стаи ворон и сорок поднялись над тайгой и кружились над отрядом.
— И вот, значит, в ту минуточку тихо було. Где, кто шевельнулся бы, нема, — рассказывал Поджарый. Красноармейцы любили слушать булькающую речь старшины.
— Сижу это я на бережку, только глянул на воду, — ба-а, плыветь кто-то! Сумерки таки, что трудно опознать: мабуть зверь який, мабуть человек. Думаю, дай подпущу чуток ближе. Вскинул винтовочку, да як гаркну: «Кто плыветь?..» Я ж думал, это бисов сын, а мне как хрюкнет в ответ. Ба-а! Бисова дочь, это ж чуха плыветь пудов на двадцать…
Взрыв смеха заглушил последние слова Поджарого.
— Вот угадай наперед. Плюнул я, знать сорочки на мене не було, когда матка рожала…
Слышалась команда Мартьянова. Отряд поднимался и шел дальше. Нарушая ритм песни, красноармейцы все еще продолжали петь. Мартьянов любил песни, когда они пелись сильно, мощно. Весело поется — бодро идется. И слышалась команда:
— Отставить петь.
Спускалась ночь. Она надвигалась с востока и была уже близка. На западе поблекли яркие краски. Небосклон был объят бледно-розовыми облаками, и чем выше они поднимались к зениту, тем становились темнее и зловещее. Все медленнее и тяжелее шли бойцы по засугробленной дороге. Позади отряда шагал Поджарый. Он часто вытирал рукой потное лицо и подбадривал красноармейцев.
— Успевай, хлопцы, успевай!
— Далеко еще?
— Идти до той горки, за якую солнце пало.
— Плечи режет. Отдохнуть бы…
— Полпути прошагали, хлопцы, — уверял Поджарый, сам не зная, сколько еще идти, — теперь скоро. Мыларчик, не тянись!
Лепехин, шедший в центре отряда, слышал, как от головы колонны доносилось: «Не растягивайся!» — и передавал по цепочке:
— Подтя-ни-ись!
Позади слышалось:
— Отстал.
Лепехин узнавал, кто отстал, сходил с дороги, давал пройти вперед другим.
— Ты чего? Давай подружку, — брал у товарища винтовку, забрасывал ее за спину и добавлял: — Иди вперед, — и шел за ним.
В стороне стоял Сигаков и спрашивал:
— Кто отстал?
— Нет отстающих, — отвечал Лепехин. К нему подходил младший командир, брал вещевой мешок, подсумки, набитые патронами.
— Ну вот, теперь легче будет. Расстегни крючок шинели, выше подоткни полы, — советовал и уходил.
Был еще привал. Политрук Макаров, он же отсекр партбюро, созвал коммунистов и комсомольцев, но его окружили и другие бойцы.
— Последний день перехода, — говорил он. — Еще одно усилие — и мы у цели. Вы знаете, что значит завершить марш без одного отстающего? Это значит на отлично выполнить приказ Блюхера. Наш переход — дело чести и славы. Таких переходов еще не было в истории нашей армии…
Бойцы молчали. Они слушали Макарова и нарастающий шум тайги. Порывы ветра были предвестниками пурги. Пурга началась, как только спустилась ночь. Колючий снег бил в лицо откуда-то сверху и засыпал дорогу.
Мартьянов шел в голове колонны. Ноги его плохо нащупывали дорогу. Он сбивался в сторону, проваливался в снег, опять нащупывал твердую корку дороги, шел вперед и вскоре снова сбивался в сторону.
Отряд продвигался с большим трудом. Красноармейцы втягивали головы, наклоняли их вперед. Так лучше было защищать лицо от ударов снежного вихря. Бойцы затрачивали громадные усилия, чтобы передвинуть отяжелевшие ноги, но шли.
Мыларчик запнулся и упал. Его подняли слова Макарова: «Впишем героическую страницу… Впишем… Впишем». И Мыларчик шел дальше, не видя соседа впереди и сзади, будто был один среди воя тайги, в этом снежном месиве, залепляющем лицо.. Удары ветра иногда были так сильны, что его качало. Мыларчик боролся с пургой, с усталостью, твердя: «Впишем… Впишем…» Это была команда. Ее подавал внутренний голос. Команда вливала силы, и боец шел.
Около Мартьянова пыхтел Гейнаров и беспрестанно докладывал:
— Отстающих нет, но люди устали.
— Привал делать нельзя: присядет боец и не найдешь, заметет снегом. Идти, понимаешь, идти…
И отряд продвигался вперед. Мартьянова нагнал Сигаков..
— Товарищ командир, разрешите прокладывать лыжню…
Мартьянов по голосу узнал младшего командира. Он пригляделся и различил за спиной Сигакова три винтовки.
— Тебе и так тяжело.
— Ничего-о! Далеко до бивуака?
— Километров десять… Отстающие есть?
— Пока нет, — отозвался Сигаков и подумал: «Чтобы не было отстающих, надо разгрузить пулеметчиков». Он задержался и обратился к первому красноармейцу:
— Давай помогу.
Красноармеец устало отвел руку:
— Пулемет носит пулеметчик. — Голос был глуховатый, но твердый.
— Харитонов! — выкрикнул младший командир.
— Я Харитонов!
Сигаков не видел его лица, но знал, что оно сейчас гордое и строгое; таким был Харитонов во все дни перехода. Командир хлопнул бойца по плечу, выражая свою радость. Они с минуту шли молча, нога в ногу. Патом Сигаков обогнал Харитонова и скрылся во мгле.
Над лесом все сильнее бушевал ветер, потрескивали сучья. Казалось, ветер падал с высоты ночного неба невидимым грузом, беспощадно хлестал идущих и сбивал их с дороги.
От бойца к бойцу передавались слова Мартьянова:
— Свя-азь!..
— Держа-ать!..
— Голос-о-ом!..
Человеческие выкрики смешивались со стоном леса. Раздавался оглушительный треск. Еще такой удар ветра, и лес, как срубленный, казалось, грохнется на землю. Мартьянов знал: сейчас самый опасный момент, потеряй связь с соседом, сбейся в сторону и погибнешь в тайге — завалит, занесет снегом.
И опять по цепочке слышалась его команда:
— Свя-азь!..
— Держа-ать!..
В эту секунду налетел мощный порыв ветра. Волна шума прокатилась по тайге. А за ней раздался новый удар, сильный, как шквал. Ломая сучья, упало несколько деревьев.
Поджарый зло ворчал:
— Откуда этакая напасть!
В этот момент до старшины донесся крик ездового Жаликова. Кони его вязли в снегу, валились набок. И когда об этом передали Мартьянову, он выделил группу бойцов на помощь обозу. Люди помогали поднимать лошадей, перетаскивали грузы, тянули сани. Это были самые напряженные минуты. Темнота, глубокий снег, пурга, оглушающий, рев и стон тайги словно испытывали мартьяновокий отряд.
Взошла луна. Ее свет лишь разжижил густую, жирную темноту. Все стало серо-молочным. Идущие бойцы походили на движущиеся силуэты.
Лепехин почти задыхался. С каждым шагом идти становилось труднее. Ремни двух винтовок перерезали плечи, и больно ныли отекшие руки. Казалось, еще несколько шагов — упадешь в снег и не встанешь. Это была крайняя степень утомления, почти бессилия. И Лепехин пытался отвлечь себя, думать о другом, чтобы меньше чувствовать боль и усталость.
Он слышал возгласы товарищей, различал стук винтовок и рев тайги, но все это воспринималось им безразлично. Он передавал команду по цепочке и передвигал ноги потому, что ее передавали другие бойцы и шагали впереди и сзади него. В таком состоянии человеку легче идти вперед, чем остановиться или сделать какие-то иные движения: повернуться, снять винтовку или мешок, достать из него хлеб, чтобы подкрепиться.
Так шел каждый из бойцов отряда, затерявшегося в тайге и пурге, одолевая каждый шаг с большим трудом.
А над отрядом неистово бушевала стихия.
Мысль неотступна: «Вперед, только вперед!». Мартьянов воспитал свой характер на преодолении трудностей. Он чувствовал, что рядом с ним шагает начальник штаба, и ему самому становилось легче от этого. Прибавлялись силы. Единственное, что беспокоило командира — есть ли отстающие, и он спрашивал об этом Гейнарова.
— Нет! Отряд подтянулся, — глухо доносился ответ.
И, преодолевая сопротивление пурги, медленно, тяжело отвоевывая каждый шаг, Мартьянов шел вперед, а за ним, борясь с неистовством природы и ночи, шагал отряд…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Кругом дремала тайга. На востоке брезжил слабый рассвет: По небу плыли разорванные тучи. Они низко нависли над тайгой. Все еще не верилось, что пурга кончилась. Деревья, измученные ветром, отдыхали. Отряд, запорошенный снегом, спал. В козлах были расставлены винтовки, лыжи, лыжные палки, аккуратно сложена амуниция.
Дымили костры, утонувшие в глубоком снегу. Фиолетовыми лентами кверху поднимался едучий дымок. Дневальные, низко склонив тяжелые головы, боролись со сном, хотя утренний мороз щипал лица. Сигаков пытался считать до ста, но сбивался, как только переходил на шестой десяток. Веки смыкались, и сразу же голова падала вниз, и тело вместе с нею летело в бездну. Младший командир вскидывал голову. Не дремать! И снова начинал считать: «Раз, два, три… двадцать… сорок пять…» Сигаков старался шире раскрыть мутные глаза, но проходила еще минута, и веки опять смыкались. Тогда он вскакивал и начинал приплясывать. Он смотрел на соседние костры и видел, как Лепехин, назначенный дневальным, ходил среди бойцов. Сигаков тоже начинал обходить бойцов и смотрел на спящих. Сон отступал, как темень ночи перед утром, хотя голова была тяжела, как гиря, и тело охвачено ноющей усталостью.
Между козлами и кострами, словно на болоте кочки, расположилось по пять-шесть человек: кто сидя, кто полулежа, навалившись на плечо или спину товарища, засунув руки в карманы или в рукава полушубков, застегнув наглухо шлемы, намотав вокруг шеи шарфы, спрятав ноги в меховые мешки. Измученные бойцы спали. Одни из них были совсем неподвижны; другие взмахивали руками, даже во сне продолжая марш; третьи невнятно бормотали.
— Не замерз? — тормоша Харитонова, спрашивал Сигаков. — А то погрейся у костра.
Пулеметчик невнятно бормотал, повертывался на другой бок, поджимал под себя ноги, и Сигаков слышал, как он богатырски храпел. Так бы и прикорнул рядом, обнял его и крепко заснул. Нельзя! И младший командир ходил у костра, подбрасывал ветки в огонь. Посидит, поглядит, как пламя сначала лизнет голубоватым огоньком мох, потом ярко-красными жилками вспыхнет смола, лопнет кора и выбросит вверх сноп звездочек, потом встанет и снова начнет обходить спящих бойцов…
Мартьянов тоже не спал. Он не мог спать. Тело его ныло от усталости. «Еще час не больше и все пройдет. На рассвете сильно клонит ко сну. Только бы не было ознобившихся бойцов. Переход закончили хорошо, и вдруг кто-нибудь из спящих промерзнет, скоробит у огня полушубок, сожжет спальный мешок».
Каждые пятнадцать-двадцать минут командир обходил раскинувшийся в тайге отряд, осматривал красноармейцев, будил спящих. Он останавливался почти против каждого.
— Это связист мой. Умаялся, — Мартьянов наклонялся над Мыларчиком, трогал его за плечи.
— Не застыл?
— А-а?.. — отзывался боец и сквозь сон выкрикивал что-то невнятное. Мартьянов поправлял воротник его полушубка, подтягивал спальный мешок.
Он перешагнул через Мыларчика. Мартьянов сделал еще шаг вперед, остановился около скорчившегося красноармейца. Он узнал в нем Воронина — весельчака и плясуна.
— Погрейся, застыл, небось. Ноги-то свои талантливые отморозишь, понимаешь, — смеясь, говорил он. Воронин сонными глазами обводил командира, вставал и, покачиваясь, шел к костру.
Так Мартьянов, переходил от одного к другому. Каждому находил свое слово, как заботливый отец. Невольно каждый из них напоминал ему родного сына. У костра он шутил с младшим командиром:
— Клюешь, Сигаков?
— Клевал, товарищ командир.
— Как же избавился, расскажи.
— Вначале считал до ста — не получалось. Стал ходить — сон отшибло.
— У меня тоже наклевало, теперь можно уху варить… Никого не заморозил?
— Подогреваю.
— Подогревай, подогревай, чтобы тепло было, — Мартьянов задушевно смеялся. — Но что-то холодновато около тебя? — и возвращался к своему костру.
Полушубок командира, промокший от пота, теперь промерз и шуршал. Мороз покалывал спину, как иголками. И Мартьянов, сидевший у костра лицом к огню, глотая едкий дым, повертывался и отогревал спину.
Напротив устроился Гейнаров и, широко раскрывая рот, зевал. Он вытянул ноги к огню и постукивал ими. Подошвы сырых валенок чуть пожелтели. От них струился пар и дымок, распространяя запах пригорелой шерсти.
— Горишь, Михаил Павлыч.
— И впрямь душок пошел, — отдернул ноги Гейнаров и, зевнув, добавил: — Светает.
— Светает, — Мартьянов раскинул в стороны руки. — Ну, переход закончили… Понимаешь, и легче мне. Трудное начало сделано.
— Благополучно. Без отстающих. Это первый самый большой переход. Были на 500 километров. Да, хорошо прошли, — голос Гейнарова, хотя и усталый, зазвучал бодрее. — А теперь почти 1000 отшагали.
Мартьянов оживился:
— Кто в тайге километры считал. Расстояние от стойбища до стойбища на глазок определялось, да и то на версты, версты на сажень. Сажень же, сам знаешь, опять по человеку, — он чуть присел, — вот такая бывает… — снова поднялся, — и эдакая… Разве саженью нашу землю измеришь?
Мартьянов замолчал. Гейнаров стал насвистывать под нос.
— Переход суворовский. А пурга? Какая пурга была, Михаил Павлыч!
— Пургу не предусматривал даже Клаузевиц. Он восхищался быстрыми переходами Фридриха Великого в семилетнюю войну Пруссии с Австрией. Я хотел бы слышать его голос о нашем марше. В отдельные дни мы отмеривали 80—90 километров. Я тоже скажу, пруссаки неплохо шли, но как ни хорошо шагали, а за нами, русскими, им не угнаться. Наши бойцы Шли с полной выкладкой. За 13 дней пройдено почти 1000 километров! Клаузевиц от этой цифры в гробу перевернется…
Мартьянов слушал рассеянно. Он слабо знал военную историю, хотя Гейнаров упорно и настойчиво просвещал его. Командир разбирался в ней плохо. Он думал сейчас тоже о расстоянии, которое прошел отряд, но по-своему, просто, без сравнений. Последние слова заставили его встрепенуться.
— Масштабу карты тоже верить нельзя, — сказал он, — карта при царе Горохе составлялась. Здесь нет никакой синей извилины на бумаге, а в действительности — речка. Я так думаю, Михаил Павлыч, сегодня радиограмму пошлем в ОКДВА и без ошибки заверим Блюхера: 900 километров позади…
— Можно! — отозвался Гейнаров и продолжал высказывать свою мысль: — Когда Наполеон шел на Москву, он растерял около ста тысяч солдат, это без битв, только в переходе. А у нас не потерян ни один боец. Нет ни одного помороженного.
Начальник штаба вздохнул.
— Наши битвы впереди. Они начнутся сегодня. Вот тут бы не растерять бойцов, Семен Егорович.
Гейнаров замолчал. Он подумал: «Что идти? Ноги втянулись — шагай да шагай. Вот строить — это другое дело! На стройке необходим навык, а его нет».
Как развернется строительный фронт, он ясно не представлял, хотя первоначальные планы и наметки строительства знал. Что-то огромное представлялось ему по этим планам и тем срокам, которые давались командованием Армии. Он привык оперативно действовать за долгие годы службы. Взяты вводные, ясна обстановка. От него, начальника штаба, требовалось только решение задачи, и он давал его. Теперь нужно было выработать в себе привычку давать вводную обстановку, зная только общее решение. Таким решением для Гейнарова являлся приказ Армии о перегруппировке военных сил, формировании укрепленных районов, создании новых гарнизонов.
— Наши трудности впереди, — сказал он вслух.
Мартьянов не сразу понял его. Он пошевеливал головешки в костре. Вместе с дымом поднимались искры и рассеивались в воздухе. Спросил:
— Ты о гарнизоне?
Гейнаров молча кивнул головой.
И обоим стало ясно: думают они об одном. Одно тревожит, волнует их. Это — будущее. Оно начинается сегодня. Они должны будут оба приложить все умение, перенести всю людскую энергию на создание этого гарнизона. Первые дни покажутся особенно трудными, ночи — короткими. Это понимал каждый из них.
К костру подошел Поджарый.
— Ну, как? — спросил Мартьянов.
— Подчасков сменил. Все в порядке, — четко ответил старшина. Мартьянов назначил его дежурным последнего привала. Поджарый присел на корточки и, вытянув руки к огню, потирал их. Он неторопливо заговорил:
— До чего крепко опят. Подхожу, то ли дух есть, то ли нема уже. Думаю, что такое? Вертаю хлопчика, а он не шевельнется.
— Ознобившихся нет? — почти в один голос, перебив рассказ Поджарого, спросили Мартьянов и Гейнаров.
— Ознобленных нема, — так же неторопливо ответил старшина.
Поджарому хотелось поделиться впечатлениями, которые он получил при обходе отряда. Сунув почти в пламя руки, морща лицо и щуря глаза от дыма, он поправил головешки. Костер вспыхнул ярче.
— Приподнял я одного хлопчика, да и усадил в снег… Сидит, як кукла. Я гутарю: «Что с вами?», а он отвечает с просони: «Жимай, ребята, пустяк осталось до Тихого океана».
Гейнаров рассмеялся, не столько над тем, что и как рассказывал старшина, сколько над своей мыслью: «Ноги теперь втянулись — шагай да шагай. Во сне переход продолжают».
Смех его был короткий и одинокий. И странно, перестав смеяться, он подумал: «Смешного ничего нет, просто устала голова». Гейнаров вскочил и, постукивая нога об ногу, серьезно сказал:
— Тихий океан… Какой же он Тихий, старшина? Самый бурный, самый опасный!
— А в народе издавна поговорка живет: «В тихом омуте черти водятся», — добавил Мартьянов.
— Пройдемся, — предложил Гейнаров, — теперь наша очередь.
Мартьянов вынул часы и наклонился над костром.
— Да, скоро! — сказал он. — Очередь Поджарого дневалить.
Они широко расставили ноги, откинули полы полушубков и, захватив струю горячего воздуха, плотнее запахнулись.
— Хватит запасу? — пошутил Мартьянов.
— Должно хватить, — в тон ему ответил Гейнаров.
Они пошли к отряду.
— Утро вечера мудреней: вчера еще шли, а сегодня начинай закладку города, — сказал Гейнаров, — все обмозговывай, дело перед тобой прямо историческое развертывается. А жизнь какова? Стояли на зимних квартирах. Оседло жили. Приказ. Переход на новое место и начинай все сначала. Я с женой только расцеловаться успел. И всегда так — внезапно. Сегодня здесь, а через две недели в необитаемой тайге город строить надо. Вот она, жизнь армейская, Семен Егорович.
Мартьянов хотел сказать, что он не успел и попрощаться с Анной Семеновной, но промолчал: от этого легче не будет.
Они подошли к отряду. Огонь костров почти совсем потух. В глубоких снежных ямах с почерневшими краями шипели и трещали головешки. Над кострами висели, покачиваясь, прозрачные ленты дыма.
Больше синел снег. Чернее казались плывущие разорванные тучи. Восток заметно белел. Над спокойной и тихой тайгой вставал новый день.