ГЛАВА ПЕРВАЯ
Все чаще стали мелькать газетные сообщения о задержке японских шхун в запретных зонах. На них оказывались рыбаки без неводов и снастей, зато с теодолитами, фотоаппаратами, с топографическими картами издания 1920 года. Иногда под циновками в каютах находили запасы оружия и схемы, нанесенные на кальку умелой рукой топографа.
Это были разведчики японского генерального штаба, подтверждающие спешку военных приготовлений Араки. Такие шхуны задерживались пограничниками на побережье от бухты Посьет до Камчатки и Анадыря. Японские краболовы и кавасаки с ивасями терпели внезапные аварии. Они заходили в наши заливы, бросали якоря и становились на ремонт.
Радисты ловили в эфире сигналы зафрахтованных японских судов, наскочивших на риф или севших на мель у советских берегов. Нота за нотой летели в Москву. Шли дипломатические переговоры, а в это время на бортах пароходов появлялись любители-фотографы. Они бесцеремонно из иллюминаторов закрытых кают наводили сильные объективы на сопки, горные цепи, и рука оператора с лихорадочной быстротой и нервозностью накручивала ручку съемочной камеры.
Все это «рыбаки» успевали делать в непродолжительные часы «вынужденных» стоянок на глазах сторожевых пограничных катеров.
Но сопки, бухты, тайга были тихи и молчаливы.
Ничто не выдавало настороженной жизни бухт и тайги. Только дежурные наблюдательных пунктов передавали телефонограмму за телефонограммой в штаб обо всем, что замечал их пристально-внимательный глаз на море. В такие часы замолкали учебные стрельбы, обрывались подожженные бикфордовы шнуры в котлованах строек, чтобы случайно не раздался взрыв, а по дорогам приостанавливалось всякое движение. В эти часы вынужденного перерыва с красноармейцами устраивались «политбои», изучались уставы, проводились срочно беседы. В гарнизоне ждали ответа на посланное донесение в ОКДВА, хотя и не все знали, каких огромных усилий стоило штабу Армии ответить короткой радиограммой — наблюдать за заходом в бухту непрошеных гостей и терпеливо ждать, когда они уберутся восвояси.
— Срывают сроки выполнения задания командарма, — негодовали красноармейцы.
— Нужна выдержка и спокойствие, — отвечали командиры и политруки.
Как бывает в таких случаях, припоминали все, что связано с событиями. Говорили:
— Один начальник укрепрайона не вытерпел и предупредил гостей. Не послушались — открыл по ним огонь. Осложнение в международном масштабе…
— И что же?
— Посадили на скамью ревтрибунала.
— Вот дела-то какие. Живем, как на вулкане…
Шаев вышел из политчасти. Через час во все концы Союза полетят телеграммы за его подписью. «Прошу принять срочные меры…» Те, кто получит его телеграммы, забегают, сделают все, что нужно, и немедленно ответят: «Меры приняты».
Помполит прошел мимо дежурного.
— Товарищ комиссар, фуражку забыли.
Он не любил носить фуражку, махнул рукой, пошутил:
— Всегда голову подставляй солнцу. Дурные мысли света боятся.
Шаев, насвистывая, сошел с крыльца. Сияло полуденное солнце, под деревьями поджались густые, бархатные тени, будто свернувшись синим клубочком. Хотелось подойти, присесть на траву и погладить их рукой. Тайга разомлела от жары. Спрятались птицы, не поют: забрались в густую траву и дышат прохладой. Только стрекочут кузнечики, кажется, кто-то невидимый стрижет траву ножницами.
В дежурной комнате штаба раздался звонок телефона. Шаев слышал, как дежурный принимал телефонограмму с маяка.
— Что передают?
— В наших водах замечено судно, держит курс норд-ост. Опознавательные знаки не разобраны… — доложил дежурный.
— Опять рыбаки без неводов?!
— Сторожевой катер вышел навстречу…
— Хорошо, хорошо!
Шаев совсем собрался уйти. Но теперь ему захотелось дождаться новой телефонограммы с маяка.
Дежурный записал в суточный журнал сводку.
Помполит зашел в палисадник и сел на скамейку. Он разглядывал яркие цветы на клумбах, словно видел их впервые, Он только сейчас заметил, что клумба в средине была сделана в виде значка ГТО. У физкультурника, выложенного из битого кирпича, стекла, фарфора, были слишком коротки и толсты ноги.
…В дежурной комнате задребезжал звонок. «Скоро, очень скоро», — подумал Шаев и услышал, как, повторяя, дежурный записывал телефонограмму.
— При приближении нашего катера судно отошло за условный знак направлением зюйд-вест… Товарищ комиссар, удрали! — крикнул дежурный.
— Пакостливы, как мыши, а трусливы, как зайцы. Тьфу!
Растерев плевок сапогом, Шаев зашагал от штаба. Пойти домой? Никого нет! Клавдия Ивановна в клубе или ушла в лес за ягодами. Не вернуться ли в политчасть? Еще полдня свободного времени. Это так необычно много, что Шаев даже растерялся.
Сергей Иванович заметил ребятишек, играющих возле дороги, и подошел к ним. Увлеченные игрой, они не обратили на него внимания. Тогда Шаев присел на пенек и прислушался к тому, что они говорили. Его поразили их рассуждения.
— А если переплыть море, что там? — загадочно спросил один из них у загорелого веснушчатого мальчика, должно быть, вожака.
— Япония, — ответил тот. — Вечная задира — все драться лезет.
— Там кто живет?
— Танаки, — важно ответил веснушчатый.
— А знаешь, Вась, когда я буду большим, построю лодку, переплыву море и проведу политзанятия с ними, чтоб не дрались, — с серьезным видом проговорил первый.
— А я буду большим, — заговорил третий, кудлатый, — летчиком сделаюсь, перелечу к ним и газеты наши сброшу…
Шаев встал, подошел к ребятишкам. Они сразу смолкли.
— Вы что тут делаете?
— В политзанятия играем, — ответили дружно.
Сергей Иванович узнал в веснушчатом сынишку Крюкова, а в меньших — двойняшек политрука Серых. Он нежно потрепал ребятишек, взъерошил им волосы на голове.
— Дорогие мои ребята, — проговорил он взволнованно, — конфет нет при мне. За такую игру вы заработали по шоколадке.
Шаев решил обойти казармы и ускорил шаги. Он шел и думал, что вот ребятишки и те живут общими интересами. «Политзанятия провести с ними, чтоб не дрались», — повторил Сергей Иванович слова малыша, и ощущение полноты жизни захватило его. Можно ли было посягать на эту красоту человеческого существования, осквернять ее войнами?
Шаев зашел в караульное помещение, обошел посты и теперь направился в казарму связистов. Издали он услышал, как красноармейцы разучивали песню, пели ее еще бессвязно и недружно.
Окна казармы были раскрыты. На подоконнике стояли банки с цветами: георгины склонили свои пышные головы, а астры раскланивались, тронутые легким ветром. «Работа женсовета, — отметил он, — создает уют, облагораживает». Сзади казармы, на площадке, собрались красноармейцы: одни играли в волейбол, другие дружно над чем-то смеялись.
Шаев заходил к связистам утром или вечером. И всегда его раздражал лай и скулеж собак в питомнике. Сейчас здесь было тихо. Собаки, разомлевшие от жары, уткнув морды в землю, лежали в траве.
Шаев прошел на площадку.
Волейболисты в трусиках, вспотевшие, задрав голову и вытянув руки, ловкими и быстрыми ударами направляли мяч.
В стороне от волейбольной площадки по столбу с перекладинами лазил медвежонок, пойманный командиром отделения Сигаковым. Медвежонок, как циркач, ловко забирался наверх и смешно спускался.
Помполит, отвечая на приветствия красноармейцев, раскланивался то в одну, то в другую сторону.
— Вырастет — убежит. Сколько зверя не корми, а он все в лес смотрит…
— Убегал, товарищ комиссар, поймали…
Шаев сел на скамейку к красноармейцам.
— Ну, как живем, что нового у вас?
Это было неизменное начало самых непринужденных разговоров. Красноармейцы любили помполита, говорили с ним, как с другом, забывая о его высоком чине.
Шаев обвел глазами сидящих. Взгляд его остановился на красноармейце с большими черными бровями. О чем он думает сейчас? О службе? Учебе? Или о жене? Он запомнил этого красноармейца. Он тоже был у него. Жена просила выслать справку, жаловалась в письме, что одной плохо жить. Красноармеец настоятельно просил разрешить ему привезти сюда жену. Она живет недалеко от гарнизона. Он сказал красноармейцу: «Сейчас нельзя, а чуть позднее можно будет — люди гарнизону нужны».
— Что пишет жена?
— Просится сюда.
— Лучше ей будет здесь?
— А то как же! Все вместе — и горе пополам делить легче, — досказал красноармеец.
Помполит усмехнулся.
— Дома и стены помогают. Жена сейчас неплохо живет. Квартира есть, муку дают, жить только без тебя скучновато, а? Приехала бы она сюда, работа найдется, а где поместили бы ее? Квартир-то нет!
Красноармеец соглашался.
Из раскрытых окон доносилась песня. Теперь ее уже пели слаженней, чем вначале.
— Готовятся к олимпиаде, — сказал Власов, заметив, что помполит прислушивается.
Красноармеец передернул черными бровями, добавил:
— Комвзвода хороший…
— Ну, а как твои дела? — спросил он Мыларчика.
— «Солнышком» овладел, могу показать… — боец подбежал к турнику, снял ремень и, сделав несколько махов вперед и назад, быстро завертелся на турнике.
— Ловкий он у вас парень, — сказал Шаев, любуясь гимнастической выучкой красноармейца.
— Душа у него только частнособственническая, — вставил сосед, совсем еще безусый красноармеец.
И Шаеву рассказали, что у Мыларчика при осмотре сундучков нашли сорок осьмушек махорки.
— Накопил, в деревню хотел увезти.
— Там папирос хоть отбавляй…
— Верно! Я получил письмо. Пишут, высший сорт курят…
— Жалко ему было отдавать…
— О чем спорить? — сказал Шаев. — Что было, то прошло.
— Правильно, товарищ комиссар, — слезая с турника, заговорил Мыларчик. — Я теперь уже осознал свою ошибку…
Шаев в душе радовался.
— Ну, а что пишут из дома?
— Кулаков ликвидировали.
— Я, товарищ комиссар, — начал Мыларчик и сел к Шаеву, — много думаю, как сделать специальный прибор, чтоб всех кулаков сразу разглядеть можно было. Думаю, думаю и придумать не могу.
Вспыхнул и погас дружный смешок.
— Думать-то не над чем. Этот прибор уже изобретен, описан в книгах и называется ленинизмом. С его помощью не только кулаков разглядишь, а весь мир поймешь — что к чему? Одни люди жили и живут богато, другие бедно. Почему? Буржуазия вечно воевала и воюет с пролетариатом. Почему? Япония провоцирует нас на войну. Почему? Как занимаешься по политподготовке-то?
— На удочку.
— На удочку сейчас рыбу не поймаешь, умная стала. На «хорошо», на «отлично» надо заниматься! Тогда и прибор изобретать не надо.
— А еще я интересуюсь вопросом… Кулаков мы ликвидировали, живут они в определенном месте. А как кончат там жить, куда их денем?
— Пойдут в колхозы работать, Мыларчик, тружениками станут…
— А в колхозе кулачье снова не замутит?
— Не замутит, — вставил Власов. — Мы теперь сила-а! Да и правильный курс на индустриализацию взяли.
— Верно, верно, — одобрил Шаев, — говори…
— На индустрию нажимать и надо было. Я вот так думаю. Понаделали бы нам вместо одного котелка три: для супа, каши и чаю, а пушек пообождали бы. Ели бы мы суп из одного котелка, кашу из другого, пили чай из третьего, а воевать-то понадобилось бы, чем воевать стали? Ложками да котелками? Нет! Новых пушечек, пулеметов, винтовок понаделали нам, хорошо! Можно из одного котелка все похлебать, лишь бы спокойным быть, уверенным, не с голыми руками драться… Так и в стране. Индустрия есть — колхозы есть, частной собственности и нос приткнуть некуда. Она за коровку, за лошадку, за десятинку земли держалась, а теперь все это колхозное… Была у пуза толстого, стала у брюха тонкого…
— Ну, а конец-то, конец-то где у тебя? Хорошо начал, — страстно заговорил Шаев, — а не кончил…
— Я все доказал.
— Доказчик, да недосказчик, — сострил Мыларчик. Лицо его приняло хитроватое и простодушное выражение.
— Еще один вопросик можно подкинуть?
Шаев ухмыльнулся, покрутил головой.
— Подкинь.
— Мы, беспартийные, как будем чистить коммунистов?
Все дружно рассмеялись.
— Как сказано в Постановлении ЦК. Читал? Не взирая на лица, на открытых собраниях, с участием всех желающих. И чем больше будет присутствовать народу на чистке, тем лучше проверят. Понял?
— Внял, — отозвался Мыларчик, — буду, значит, готовиться. А беспартийных нельзя будет прочистить?
— Партия проводит чистку только своих членов и кандидатов.
— Жалковато.
Помполит опять усмехнулся, спросил:
— Кем-нибудь недоволен?
— Это я так. А то гадов ползучих много развелось, повычищивать их надо, в колхозы да на заводы пролезли…
— Верно, Мыларчик, враг стал хитрее и умнее, действует сложнее и тоньше, — Шаев стал обобщать, стараясь рассказать, как надо понимать классовую борьбу, наступление на внутреннего врата. Его охватило привычное возбуждение. Незаметно для себя помполит перешел к сообщениям из газет. Пока он говорил, вокруг него собрались все. Волейболисты, накинув на загорелые спины майки, лежали на траве.
В казарме кончилось разучивание песен. С крыльца сошел дневальный и направился на площадку.
— Товарищ комиссар, разрешите объявить, — и дневальный подал команду: — Становись на обед!
Связисты выстроились.
Дневальный скомандовал:
— Ша-го-ом…
— С песней, — напомнил Шаев.
Заливисто затянул песенник:
Вперед же по солнечным реям
На фабрики, шахты, суда…
Строй подхватил:
По всем океанам и стра-нам разве-ем
Мы-ы алое-е зна-амя тру-уда!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Пальцы Милашева перебегали с дискантов на басы и стремительно возвращались обратно. Лицо его неуловимо менялось и было настолько выразительно, что Шаев, глядя на него и слушая мелодию, почти зримо видел перед собой изображаемую картину.
Голову Милашев часто закидывал кверху. Изредка пальцы попадали на ненужный клавиш. Сразу же лицо пианиста перекашивалось гримасой, и Шаев, глядя на Милашева, улавливал фальшь в сыгранном отрывке.
Клавдия Ивановна сидела рядом с мужем. Она, как и Сергей Иванович, с упоением слушала музыку, словно залитую солнечным светом. Иногда гибкие пальцы Милашева создавали картину бушующей тайги, разгулявшегося ветра.
В отдалении находились Светаев с Портнягиной, Аксанов, Ласточкин, Шехман с Людой Неженец и сзади них — Тина Русинова. Все пристально следили за игрой, вслушиваясь в мелодию. И исполнитель чувствовал: мелодия не только нравилась, но и захватила его, слушателей.
Ласточкин, как всегда, стоял возле стула в неизменной позе, скрестив руки на груди и легким покачиванием головы выражая глубокое удовлетворение.
Шаев, откинувшись назад, поглощенный музыкой, казалось, ничего не замечал сейчас вокруг себя, забылся и находился весь в мире звуков.
Люда Неженец, сжавшаяся в комочек, осторожно прильнула к плечу Шехмана и так застыла.
Светаев сидел рядом с женой. Жестковатое лицо Федора и наоборот, мягкое у Ани, с карими выразительными глазами, в обрамлении пышных черных волос, доверчиво милое, словно подчеркивали, что они счастливы, довольны и благодарны сейчас не только музыканту, доставившему блаженные минуты, но и жизни, наконец соединившей их после долгой разлуки.
Светловолосая и светлоглазая зардевшаяся Тина Русинова казалась Милашеву особенно прелестной в эти минуты. Тина не спускала с него взгляда. И сейчас, когда их глаза встретились, она едва заметно вытянула губы в поцелуе, в знак того, что необычайно счастлива и благодарна ему.
Только Аксанов, любивший музыку, на этот раз показался Милашеву грустным. Глаза его, обычно ясные, спокойные, теперь метались, что-то искали и не находили. Он из отпуска вернулся с заметным душевным надломом. Молчал, когда его спрашивали, что с ним, и часто был задумчивым и чем-то встревоженным. Друзья догадывались о причине его настроения и, чтобы не растравлять свежую рану, старались в разговоре не затрагивать этой темы.
Милашев кончил играть. Первым нарушил молчание сам музыкант. Он в досаде сказал:
— Жаль, что руки не успевают за головой…
— Вася, а ты полутонами ниже возьми, это обогатит мелодию.
Шаев попросил сыграть один из этюдов.
— Командирский…
— Да, большая сила в нем, — заговорили наперебой голоса.
Милашев повернулся на стуле, и разговор смолк.
Снова полились звуки: сначала они оставляли впечатление града, барабанящего по крыше, потом нежного шума, но под конец музыка становилась все повелительнее и повелительнее. Шаев, взяв за руку Клавдию Ивановну, с упоением все слушал, что играл Милашев. Аккорды уже повторялись и словно дробили музыкальную фразу, нарушая этим гармонию. «Нужны ли эти повторы? — подумал Сергей Иванович и заключил: — Пожалуй, нужны».
Милашев неожиданно оборвал игру.
— Хорошо-о! — протянул Шаев, встал и пожал руку Милашеву.
Заговорили о вдохновении, о музыке.
— Надо идти вдохновению навстречу, — сказал Шаев, — иначе ничего не напишешь. Лучше всего у тебя получаются этюды, это твоя стихия. Я слушал, и мне казалось, что я шагаю в походной колонне…
— Музыку надо создавать героическую, такую, чтобы на подвиги звала, — заметил Светаев, все еще находясь под впечатлением прослушанного.
Гурьбой все вывалились из клуба. День уже клонился к вечеру, зной спал. Дышалось легко и свободно.
Корпуса городка, будто принаряженные, поблескивали под лучами яркого солнца. Черные квадраты окон, казалось, с нескрываемым любопытством глядели на Проспект командиров, по которому неторопливо шагали несколько пар.
Клавдия Ивановна легонько придерживалась за Шаева к слушала его разговор со Светаевыми.
— Да, университет закончить — не поле перейти, — говорил Сергей Иванович. — Специальность почвоведа интересная, увлекательная, завидую я вам, молодым. Перспективы-то какие перед вами открываются!..
Сергей Иванович довольно сощурил глаза.
— А наша молодость по иной дороге взбиралась. Верно, Клаша? — и в голосе прозвучали нотки явного сожаления. Жена поняла это и только плотнее прижала его упругий локоть. Шаеву хотелось поговорить задушевно.
— Ну, а Аксанов как съездил? — спросил помполит задумавшегося, немножко рассеянного командира взвода.
— Хорошо. Побывал на пуске тракторного завода.
— Это я знаю, — перебил Шаев. — А я ведь сейчас не пуском завода интересуюсь. Помнишь наш разговор?
Андрей смутился.
— Не получилось.
— Да-а! — протянул Сергей Иванович. — Что ж, характером не сошлись, а?
— Даже не знаю.
— Молодо-зелено… — он сокрушенно вздохнул. — Ищем часто то, что под руками лежит. Видать, еще не выстоялся, время не пришло. Ну, молодые люди, спасибо за компанию. Нам с Клавдией Ивановной, как сказал бы Поджарый, до хаты, — и Сергей Иванович приветливо раскланялся с командирами.
…Милашев хотел объясниться Тине, но глядя на льняные кольца волос, только спросил:
— Ты меня любишь?
Тина чуть вспыхнула, зарделась. Она раньше ждала этих пьянящих слов. И вот они сказаны и не так, как она думала, а совсем по-другому. Она ждала признания, приготовилась к нему, хотя не знала, каким оно будет. Это признание произошло. Так говорил ей внутренний голос. Но почему он, любимый, не хочет сказать откровенно об этом, а спрашивает ее?
— А ты меня любишь?
Василий подошел к кругленькому столику и, не отвечая, стал рассматривать ее фотографию.
Тина не знала, как ей поступить: повторить ли вопрос, или сказать скорее «да». Она любит. Она много думала и думает о нем.
Взгляд его внимательный, ласковый остановился на Тине. Под этим взглядом она смутилась, не говоря ни слова, склонила пышную, как одуванчик, голову, пряча разрумянившееся лицо, разгоревшиеся глаза. Он понял, его любовь взаимна. И хотя не было сказано горячих слов, оба находились во власти вспыхнувшего чувства. Милашев потянулся к Тине. Она робко прижалась к нему, потом быстро вынырнула из его объятий и, раскрасневшаяся, остановилась посредине комнаты, торопливо поправляя руками волосы.
— Пойдем гулять, — и, не дожидаясь ответа, накинула косынку и выбежала из комнаты.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мартьянову нужен был геолог. Он несколько раз запрашивал штаб Армии, но оттуда отвечали: «Специалистов нет». Вот тут и развернись! Нет инженеров, перебой в строительных материалах. А сроки жесткие…
Мартьянов вызвал начальника УНР Шафрановича и изложил ему план предстоящих работ.
— Что скажешь?
— Не могу охватить сразу — слишком велик объем… Протяжение. Разбросанность…
— Все это так! Но мне нужен геолог, понимаешь?
— Может быть, есть в команде одногодичников.
— Всех прощупали. Агрономы, музыканты, счетоводы, экономисты есть, а геологи как вымерли.
— Не знаю, как быть, — Шафранович развел руками. — Разве среди жен командиров?
Мартьянов удивленно посмотрел на инженера.
— Хорошо, очень хорошо! Вы свободны. Попросите ко мне дежурного.
— Мне Шаева, — сказал Мартьянов дежурному. «Ломай не ломай голову, а без геолога не обойдешься».
Сергей Иванович торопливо вошел в кабинет. Он остановился в дверях, продолжая кому-то говорить:
— Одну голову рогатого скота, не спутайте, одну голову…
— С кем ты?
— С завскладом. Представь с полустанка передали телефонограмму: высылайте одну голову рогатого скота, а он на складе нашел коровью голову и выслал. Там забузили, что, мол, за насмешка. Вызвал, побеседовал, сказал: не понимаешь, не делай, а приди и спроси.
Мартьянов добродушно рассмеялся и сразу же перешел к делу.
— Геолог мне нужен, строительство дороги задерживается, понимаешь?
— Политруками обеспечу, — пошутил Шаев.
— Шафранович предложил среди жен пошарить. Нет ли чего на примете?
— Среди старых нет, разве кто из молодых, — помполит имел в виду семьи, недавно приехавшие в гарнизон.
— У Полякова? — спросил Мартьянов.
— Белошвейка, — ответил Шаев. — Может быть организатором портняжной мастерской.
— У Якимова?
— Слесарь, не подходит, держу в запасе.
— У Светаева?
— Университет закончила, почвовед. Геологом работать сможет.
— Замечательно, понимаешь, замечательно! Значит, дорогу строим! — обрадованно привстал Мартьянов. — Ты у меня ходячий справочник.
— Не за похвалу, Семен Егорович, служу в Красной Армии. В нынешнем году пятнадцатый уже стукнуло.
— На своем месте ты, — поправился Мартьянов.
— А это тебе виднее. Только зря ты меня, Семен Егорович, погладил по голове, как мальчишку…
Лицо Шаева покрылось пунцовыми пятнами. Мартьянов заметил это и сдержанно спросил:
— Я не понимаю тебя!
— Понять легко, надо лишь уметь прислушиваться. Мне и обидно, и больно за тебя. Ты, Семен Егорович, оторвался от нас, редко заглядываешь на партийные собрания, а мы говорим там и о строительстве. А знаешь, к чему эта оторванность приведет?
Мартьянов порывисто прошелся по кабинету и остановился против окна. Брови его нахмурились. «Все учит. Что ему нужно? Учебой не время сейчас заниматься. Надо строить, создавать». Мартьянов строго и недовольно бросил:
— Передышка не отдых, а напряженная работа, понимаешь?
— И над самим собой. Вижу, понял меня, Семен Егорович, — схитрил Шаев, стараясь как бы не замечать его недовольства. — Из года в год наши армейские ряды пополняются все более культурными людьми. Они несут новые знания техники, новые понятия жизни. Своими знаниями они обогащают Красную Армию…
— Выговорился, — сердито кинул Мартьянов, — аль нет?
— Ты вот все тот же — год, два, три, а красноармейцы-то нет, — не обращая внимания на сказанное, продолжал Шаев. — Сегодня одни окружают тебя, а завтра другие; первые принесли одно, вторые уже — другое. И чтобы ты всегда стоял во главе, нужно много знать, учиться надо…
Мартьянов и сам все яснее сознавал, что отставать нельзя, но когда учиться? Где взять свободные дни, если нет свободного часа, минуты? А Шаев продолжал:
— Ты ведь понимаешь, Семен Егорович, одних военных знаний теперь недостаточно. Накопленный опыт становится слишком мал, чтобы с помощью его овладевать новой техникой. Штык хорош! Традиция у него славная, но воевать-то придется не штыком…
— Знаю, — устало пробурчал Мартьянов, — ведь мы говорили с тобой о геологе.
— Удобный случай поговорить и об учебе. Я ведь искренне хочу помочь тебе.
— Хороша помощь: содрал со лба кожу, обнажил череп и насыпал туда соли. Знаю, на базаре ума не купишь, — и, заметив нетерпеливый поворот головы помполита, образовавшуюся на переносье складку, сказал: — Ладно, ладно, не обижаюсь, но сейчас не до учебы. Давай мне жену Светаева. Геолог нужен позарез, понимаешь? О нашем разговоре подумаю. Спасибо тебе…
Аня Портнягина пришла к Мартьянову после обеда. Он попросил присесть и незаметно оглядел ее маленькую фигуру. Геолог в его представлении рисовался другим, совсем непохожим на скромно сидящую перед ним женщину.
— Мне нужен геолог.
— Я — почвовед, — Портнягина улыбнулась и подняла на командира светлые, умные глаза. Ей было неприятно разочарованное лицо Мартьянова, его мерцающий, как показалось ей, немного насмешливый взгляд. Она торопливо справилась о характере работы.
— Будем строить дорогу, — продолжал Мартьянов. — Сейчас необходимо провести разведывательные работы строительного участка: узнать грунт, почву.
— Могу, — смело ответила Аня.
— Но-о, — брови Мартьянова удивленно вытянулись, — придется быть начальником отряда.
— Ничего-о! Справлюсь, — твердо сказала она.
Мартьянову понравилась самоуверенность Портнягиной, но в то же время и поразила. Он прямо высказал мысль, которая его беспокоила:
— Вы слишком молоды для специалиста.
Замечание обидело Портнягину.
— Специалиста определяют знания.
— Специалист — с характером… — Мартьянов неестественно рассмеялся, почувствовав в ее словах укор, словно Портнягина подслушала их разговор с Шаевым и теперь повторила его, чтобы напомнить ему, Мартьянову, об отставании, необходимости учиться.
Мартьянов, не глядя на женщину, спросил:
— Значит, вы согласны работать?
Она утвердительно кивнула.
— С работой вас ознакомит Шафранович. Сегодня приказом зачислят вас на должность начальника топотряда.
Портнягина вышла от Мартьянова. Сидящие в штабе писари по-новому посмотрели на нее, и Ане показалось, что с завистью. Их глаза будто говорили: «Такая молодая и будет работать начальником топотряда».
Портнягина вышла из штаба. «Куда теперь пойти? Домой? Не хочется. Увидеть бы сейчас Федора и рассказать ему о разговоре с Мартьяновым, о назначении начальником топотряда. Да, я так и скажу Федору: начальник топотряда». Ей вдруг вспомнился разговор с Аксановым на пароходе, когда она ехала в гарнизон. Тогда это было мечтой, теперь же становилось явью, ее работой, которую она начнет, быть может, завтра. И пади с признаками, указывающими на присутствие нефти, железа, марганца, о которых говорили они тогда, Аня увидела перед собой так ясно, словно исследовала их местонахождение. «Федор будет рад назначению», — подумала она.
Ане стало хорошо в эту минуту. Она почти бежала по узкой тропе среди высокой травы и кустарника и думала об одном: скорей бы вернулся Федор из редакции. На нее нашло озорное настроение. Она сорвала цветок и, обрывая его лепестки, стала приговаривать: «Поздно, рано…» У нее получилось, что Федор вернется «рано». Аня, как в детстве, поверила предсказанию цветка и была довольна тем, что все идет в ее жизни так, как она хочет.
В клубе активно готовились к предстоящей олимпиаде. В небольшой комнатке открыли мастерскую для художников и скульпторов. Увлеченный окончанием работы, Жаликов не чувствовал утомления, хотя не выходил из мастерской с утра до позднего вечера. Работалось легко и плодотворно. В последние дни к нему все чаще заходил комвзвода Аксанов, иногда забегала Ядвига Зарецкая, заглядывал и Шаев. Помполит молча наблюдал, как тонко и умело владел резцом Жаликов.
Да, он резал дерево быстро, энергично, не отвлекаясь. Отвечал на вопросы скупо, сжато. Ему не мешали работать.
Сергей Иванович хорошо помнил Жаликова ездовым роты связи, немного смешным и неуклюжим, как и многие бойцы в первые дни их пребывания в казарме. Сейчас Жаликов был совсем иной. И Шаев радовался этой перемене и тому, что красноармеец сумел показать неплохие способности в изобразительном искусстве. Он видел, что Жаликов любил свое дело, и хотя не был еще художником, который отдался бы всецело творчеству, но был уже человеком, понимающим искусство, научившимся владеть резцом не хуже, чем он овладел за эти годы винтовкой.
Как не радоваться Шаеву, если именно он и помог, когда познакомился ближе с красноармейцем, определиться ему со службой так, чтобы можно было бойцу заняться любимым делом. И вот результат: Жаликов нашел свою тему, сумел раскрыть ее по-своему интересно и правдиво.
Наконец скульптура была готова. Оставалось покрасить ее, чтобы выставить на пьедестале. Фигура красноармейца покоряла своей внушительностью. Шаев вспомнил обрубки дерева, которые видел в начале работы, и удивлялся тому, как преобразила их человеческая рука. «Самородок, талантливый самородок», — думал помполит о Жаликове.
— От души рад твоему успеху. Учиться надо. Пошлем, обязательно пошлем на учебу.
— Я давно мечтаю об этом.
— Вот и мечта твоя сбудется.
— Спасибо, товарищ комиссар.
Аксанов болел, когда проходило заседание полкового партийного бюро, обсуждавшее вопрос о подготовке к чистке партии, а затем доклад Шаева о политико-моральном состоянии. По отзывам Светаева такого жгучего заседания еще не было. Забежав проведать товарища, он рассказывал:
— Событие надвигается большое. По утвержденному плану должны пройти партийные и комсомольские собрания во всех подразделениях.
— Жарко тебе будет, Федор, широко придется освещать ход чистки… — отозвался Андрей.
Ласточкин вернулся с заседания партбюро подавленный и задумчивый. Его настроение не ускользнуло от внимательного Аксанова. Он уже догадывался, что могло произойти на заседании. Светаеву не хотелось первому начинать говорить об этом, а Ласточкин насупился и не знал, как рассказывать о себе. Было больно и стыдно выворачивать еще раз наизнанку душу, говорить о том, что больше всего волновало и беспокоило его в отношениях с Ядвигой.
— Комиссар проработал? — спросил встревоженный Андрей. — Что молчите? Да?
Светаев кивнул головой в сторону Ласточкина: мол, пусть говорит сам.
— Ну-у? — требовательно настаивал Аксанов. — Говори.
— Тяжело. Донжуаном назвал комиссар, — выдавил Ласточкин. — А донжуан ли я? Какой-то подлец написал анонимку: Зарецкий, мол, за семафор, а жена его с Ласточкиным схлестнулась. Любовь втроем. Какую-то медвежью свадьбу приплел для пущей красноречивости. А кто поглубже заглянул в наши души с Ядвигой, поговорил со мной? Донжуанство это или настоящее чувство, любовь? Ведь я живой человек, что я поделаю с собой? Нравится Ядвига мне, — он нервно расстегнул гимнастерку, обнажил грудь, — тут она застряла, тут вот, — и постучал в нее кулаком. — Что ж, казнить меня теперь надо, распятье устраивать?
Друзья, оглушенные его словами, молчали.
— Да-а! — протянул Светаев.
— Чужая душа — потемки, — поддакнул Аксанов. — А все же нехорошо у тебя получилось, Николай.
— Видели, на ваших глазах свершалось, — наступал Ласточкин, — а теперь блюстителями моральной чистоты стали!
— Ну-ну! — строго и сердито произнес Светаев. — Смотри, какой храбрец! Тут наступаешь, а на заседании бюро, когда спросили в упор, как относишься к анонимке, смалодушничал, ничего не сказал о своих отношениях с Зарецкой. Струсил, выходит, а? Как страус, голову под крыло? Правильно назвал тебя комиссар донжуаном. Любишь — доказал бы там. Шкуру снимать не стали бы. Заварил кашу сам, а теперь расхлебывай ее сообща, — Федор несколько раз чиркнул спичкой о коробку, чтобы прикурить папироску с изжеванным мундштуком, но спичка сломалась от сильного нажима. — А ты думаешь, мне легко и тут не свербит? — Светаев тоже поколотил себя кулаком в грудь. — Да, я вдвойне за тебя мучаюсь, совесть моя тоже не совсем чиста. Скоро возвращается Зарецкий — прекращай все, выбрось дурь из головы.
Ласточкин вскочил, как ужаленный. Лицо его покрылось пунцовыми пятнами.
— Поздно! Не дурь в голове, Федор, — сказал он с нажимом, — а боль в сердце, поймите…
Светаев смял папироску, бросил ее в угол комнаты.
— Понять — это еще не значит простить тебя, такое не прощается. Исправляй добропорядочным поведением.
Ласточкин вскинул голову.
— Я не прошу прощения, и не вижу своего преступления Разложение семьи готовы приписать мне, а семьи-то там нет! Она давно распалась, развалилась. Зарецкие не живут семьей, а только под одной крышей, если вы хотите знать правду. Ну, вот и судите теперь меня за разложение семьи…
Он стал нервно потеребливать около бородавки на подбородке реденькие волосы, оставшиеся не выбритыми, и тоскливым взглядом обвел товарищей.
— Обстановка осложняется, — неопределенно произнес Аксанов. — Ну, а что же ты думаешь сделать, когда вернется комбат?
— Перчатку в наше время не бросают в лицо, а то я первым бросил бы ее.
— Тоже мне, купринский герой! — ехидно заметил Светаев. — Тебя серьезно спрашивает Андрей.
— Я серьезно и отвечаю, — глаза его горели. — Не прощения же мне просить.
— Шалый ты человек, Колька. У тебя язык наперед ума рыщет, — и Андрей отрешенно махнул рукой.
— Ты скажи нам начистоту, как друзьям: серьезно ли это? Надо все решить, — с жаром произнес Светаев, — а то мы закрутим это дело так, что тебе будет тошно.
Ласточкин сразу сник, понурил голову.
— Сделаю по-вашему, — и заплакал.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда Сигаков подходил к корпусам начсостава, в окнах уже не было огней. Ровный, густой мрак окутывал землю. «Поздно, — подумал он, — спит». Но хотелось именно сегодня передать свои мысли командиру.
Он остановился на крыльце и еще колебался. Потом поднялся по лестнице на второй этаж и настойчиво постучал.
Дверь открыл Аксанов.
— В чем дело? — с тревогой спросил он. — Почему поздно?
Аксанов отошел от двери вглубь, накинул на плечи плащ. Сигаков последний раз был у командира весной, до его поездки в отпуск, и теперь заметил, как изменилась комната. На стенах висели рамки с приготовленным холстом, какие-то наброски углем на бумаге, на столе валялись тюбики с краской, кисти, стояли флаконы с гуашью, а в углу на самодельном мольберте — незаконченная картина, которую он готовил к армейской выставке.
— Рассказывай, — попросил Аксанов.
— Я много думаю о Бурцеве.
Андрей понял, что он хочет изложить какие-то новые для него мысли, но не умеет их выразить, и заговорил сам о том, что забота о человеке, внимание к бойцу — качества, без которых не может быть чуткого командира. Он дал возможность Сигакову собраться с мыслями и высказать их полнее.
— Я тоже наблюдаю за Бурцевым. Скажу, растет парень, в комсомол принимать можно.
— Я проверял Бурцева. Хорошие знания… Завтра выход в поле, я хочу назначить его начальником рации.
— Не возражаю. Еще что? Схема непонятна? Ну, это проще…
Две головы низко склонились над картой. Аксанов наметил схему связи на отдельном листе.
— Первое положение, — пояснил он, — я нанес синим карандашом, второе — выделил красным… Скажи теперь, где лучше разместить радиостанцию?
Он вскинул лукаво прищуренные глаза на Сигакова, улыбнулся, желая этим подбодрить его, но понял, что тому трудно сразу ответить.
— Радиостанцию лучше разместить вот здесь, — Аксанов нарисовал условный значок рации на карте и просто объяснил: — Это увеличит слышимость в нашу сторону и сократит ее в направлении противника. Почему? Надо учитывать естественные препятствия для распространения волн… Смотри на карту. Мы двигаемся в юго-западном направлении. Слева от нас — кустарники и лес, справа — маленькая возвышенность. Где лучше выбрать место для рации?
Недолго думая, Сигаков ответил:
— В кустарнике… здесь хорошая маскировка…
— Верно, но для рации важна не только наземная маскировка. Надо уметь маскировать радиоволны. А для этого я на своей схеме определил место — обратный склон высоты, избежав подслушивания нашей рации…
Сигаков чуть откинул стриженую голову назад и уставился на командира.
— Непонятно, — признался он.
Тогда на бумаге возникла схема движения радиоволн. Часы показывали полночь. И когда Сигаков собрался уходить, Аксанов заметил:
— Внимательнее надо быть, я об этом рассказывал.
Сигаков благодарно пожал руку Аксанова и молча вышел. Он долго стоял у квартиры командира. Ему не хотелось уходить. Чувство большой искренней дружбы переполнило его сердце. Сигаков обошел здание и стал смотреть на освещенное окно. Он видел, как прошел Аксанов и тень от него задержалась на занавеске. Потом свет погас, и все вокруг погрузилось во мрак, только выступили ярче мерцающие звезды на небе. Ночь была тихая. Свежая струя бриза несла с моря запахи водорослей и соли. Ему было легко и приятно. С такими чувствами уходят от друзей. Ему хотелось запеть громко, сильно, чтобы голос его услышали бойцы, но гарнизон спал, и петь было нельзя.
В казарме, перед сном, Сигаков осмотрел койки своего отделения. Бойцы спали. Он остановился около Бурцева и при слабом освещении лампочки, горевшей на столике у дневального, старался разглядеть его лицо. Хотелось сказать ему, что командир взвода согласился, что надо оправдать доверие. Бурцев, упрятав лицо в подушку, крепко спал, и было слышно его спокойное и равномерное дыхание. Сигаков, подобрав спустившееся одеяло, лег и сам, но уснуть не мог. Летняя ночь была душной. В открытое окно струились запахи тайги. Они освежали голову.
…Месяц назад, когда Аксанов еще находился в отпуске, комсомольцы отделения Сигакова говорили о боевой подготовке и социалистическом соревновании. Бойцы утверждали:
— Наше отделение должно быть первым в роте.
— Бурцев всех тянет назад.
— Я отстаю? — обиделся боец. — Сам стану отличником. На то и соревнование…
— На буксир тебя берем, — разъясняли ему. — Что же обижаться? Мы все болеем за тебя.
— Болейте за себя.
— Самолюбив, — шепнул Киреев командиру. Сигаков, терпеливо слушающий спор, кивнул головой в знак согласия. Он думал о том, как лучше помочь Бурцеву. Пунцовое лицо Григория с нахмуренными бровями выглядело злым, было неприятно.
— Вы сознательный боец, — повторил в последний раз Киреев.
— Ну? — пробурчал невнятно Бурцев, встал, обвел всех непонимающими глазами. На него испытующе смотрели комсомольцы. Он не выдержал их взгляда и сердито спросил:
— Не верите в мои силы? Что молчите? — голос его дрогнул.
Тогда Сигаков пошел на хитрость.
— Товарищи! А Бурцев действительно сознательный боец, и стоит ли прикреплять к нему отличника?
Бурцев улыбнулся. Загорелое лицо его сделалось доверчивым и открытым. Прежнее возбуждение бойца иссякло, он сразу будто обмяк. И Сигаков принял другое решение. Комсомольцы, получая задания от командира, стали незаметно оказывать помощь бойцу.
Был ли Бурцев в караульном помещении, на привале во время похода, находился ли в ленуголке, сидел в блиндаже на стрельбище или дневалил, они понемногу заговаривали с ним на разные темы. Он задавал вопросы, обсуждал, доказывал свою правоту или выслушивал замечания товарищей. Мало-помалу он незаметно для себя втягивался в споры и разговоры.
— Ну как Бурцев? — спрашивал Сигаков у комсомольцев.
— Идет в гору.
Так прошел месяц. Рота готовилась к выходу в поле. Проверяли знания красноармейцев. Сигаков спрашивал всех одинаково строго. Бойцы отвечали спокойно и деловито. Но командир отделения чувствовал: все ждали ответа Бурцева, словно хотели услышать что-то новое и необычное. Командир задал ему вопрос посложнее.
Бурцев задумался. На лицах комсомольцев вдруг выразился испуг, но ответил он уверенно и правильно. Все облегченно вздохнули.
— Победа дается упорством, — заметил Сигаков. — Закрепляйте знания, не останавливайтесь на достигнутом.
— Проверяю вашу зрелость. Перед нами поставлена задача — обеспечить бесперебойной связью разведывательное ядро с главными силами отряда.
— Понятно, — ответил Бурцев. — Можно не сумлеваться…
Аксанов улыбнулся и, стараясь не обидеть красноармейца, осторожно поправил:
— Есть слово — сомневаться.
— Забываюсь… Привычка.
— Привычку бросить пора, — и пошутил: — Нынче девушки в колхозе разборчивы, любят культурных, — и серьезно спросил: — Значит, все будет в порядке?
— Не сумле… — Бурцев запнулся, — не сомневайтесь.
К выполнению задачи он приступил неторопливо и обдуманно. Бурцев выполнял ее так, как если бы все происходило в боевой обстановке, а не на занятиях. За ним наблюдал Сигаков, учил:
— Действуй на занятиях так, как будешь действовать на войне.
— Я так и мыслю, — говорил Бурцев и делился с командиром отделения: — На войне надо быть твердым и выносливым, не плестись в хвосте, поднимать дух других, все видеть, все слышать, все замечать. Верно я думаю, командир?
— Верно, Бурцев.
— Первым в бой пойдешь, значит, люди пойдут за тобой, — рассуждал боец, — и слова твои мимо ушей не пройдут, а если говоришь, да не делаешь, косо посмотрят на тебя и только. Я это по колхозу знаю, бригадирничал намного с рыбаками. Вот так я представляю себя на войне, командир.
Решение тактической задачи подходило к концу. На опушку леса, где находился Бурцев, на верховой лошади прискакал Аксанов. Первый рапорт Григория, хотя он и был сбивчив, Андрей выслушал серьезно, не моргнув глазом.
— Хорошо, совсем хорошо! Можно стажироваться на младшего командира.
— Я хотел бы, — несмело вымолвил Бурцев.
— Поучишься немного и будешь младшим командиром.
Сигналист протрубил отбой. Бурцев весело насвистывал «Буденновский марш».
— Что-то я тебя не узнаю, — заметил Киреев.
— Хорошо мне.
— А помнишь собрание?…
Бурцев наклонил голову, хотел что-то сказать в оправдание, но только буркнул:
— Глупо тогда получилось.
Рядом, поддерживая лошадь под уздцы, стоял довольный Сигаков и улыбался.
После разбора тактической задачи Аксанов от лица службы вынес благодарность всему отделению. Он оглядел лица бойцов, немного усталые, но довольные, и добавил:
— Объявляю отличником боевой подготовки товарища Бурцева.
Бурцев сделал два шага вперед и приложил руку к козырьку фуражки.
— Служу трудовому народу!
Мартьянов побывал на партийном собрании в батальоне Зарецкого. Обсуждался вопрос о подготовке к предстоящей чистке партии. Выступали многие, говорили дельно, вносили ценные предложения, затрагивая не только вопросы боевой и политической подготовки, но и строительства.
Люди батальона на стройке работали безотказно и самоотверженно. Он знал это и не раз отмечал в приказе по гарнизону их успехи. Много писала о них и газета. Однако, слушая выступления коммунистов, Семен Егорович вспомнил разговор с Шаевым. «Прав был, тысячу раз прав большеголовый, упрекнув, что оторвался от парторганизации».
То, что тревожило Мартьянова, тревожило и рядовых коммунистов батальона — это сроки окончания строительства, боевая и политическая подготовка, отработка стрелковых задач к осенней инспекторской поверке. Нет, как бы занят ни был, а следует находить часок и бывать на собраниях в ротах, батальонах, батареях, освежать и обогащать себя.
Мартьянов сказал о боевой проверке армейских большевиков.
— Надо понять всем нам, товарищи, что чистка партии необходима. Не место в ней перерожденцам и ревизионистам, маловерам и нытикам, примазавшимся и замаскировавшимся врагам, готовым в трудную минуту пустить нож в спину…
Собрание закрылось, а коммунисты не расходились. Они, окружили Мартьянова и спрашивали его то об одном, то о другом, интересуясь внутренними и международными событиями. И он сделал вывод, что, должно быть, проводимые политзанятия и пятиминутные политинформации не удовлетворяют запросов красноармейцев и младших командиров.
Коснулись новой боевой техники и воспитания бойцов.
— Три качества должны быть у военного человека, — сказал Мартьянов, — инициатива, смелость и дерзость. Эти качества зародились еще в гражданскую войну, они живут и совершенствуются сейчас. Их нельзя отрывать от сегодняшней техники. Техника выше поднимает инициативу, смелость, дерзость бойца при выполнении боевых заданий. Правильно говорю? — обратился он к молодому командиру взвода.
— Совершенно верно!
— В этом секрет наших сегодняшних и будущих побед. Нам, коммунистам, забывать об этом нельзя.
— Надо знать лучше противника, чтобы легче побеждать, — пощипывая редкие усики, добавил командир взвода.
— Очень правильно! — воодушевился Мартьянов. — Жмите на изучение японской армии, ее тактики, вооружения. Побеждать тогда легко, когда знаешь своего врага, ориентируешься в его армии, как в своей, — он поправил усы, тряхнул головой. — Вы думаете, японцы, немцы, французы не изучают Красной Армии. Шалишь. Специальные университеты создают. Особенно японцы. Я вот такой случай знаю, на курсах «Выстрел» это произошло. Вдруг японские атташе изъявили желание учиться в Военной Академии: мол, Красная Армия самая передовая армия в мире, поэтому неплохо бы ее опыт перенять. Настрочили заявления наркому. Нарком не будь плох, смекнул. «Хорошо, говорит, согласен, но при одном условии». И условьице свое подкинул: мол, в японской армии высоко поставлена политработа, не будете возражать, если несколько комиссаров пошлю в ваши школы, пусть обменяются методами работы. Ну, сразу и охоту отбил. Желание у японских атташе пропало. Вот они какие, враги-то, ничем на брезгуют. Врагов нужно знать, чтоб побеждать их наверняка и с меньшими потерями для Красной Армии…
На квартиру Семен Егорович возвращался бодрым, хотя изрядно намотался за долгий летний день. Хотелось взять гармонь, давно уже ее не держал в руках, растянуть меха так, чтобы захлебнулись голоса.
Но был уже поздний вечер, когда Мартьянов шумно ввалился и еще от дверей звонко и мягко произнес свою излюбленную фразу:
— Горячего чайку бы, Аннушка! — жена поняла, что Семен Егорович возвратился в хорошем расположении духа.
— Что задержался, Сеня?
— Дела-а, — протянул добродушно, — дела-а, супружница моя. Умру, а они меня и в могиле, кажись, найдут.
— Слова-то какие, не вяжутся с твоим настроением, — отозвалась Анна Семеновна.
— Потому и говорю, что не вяжутся. Объездил, матушка моя, полгарнизона за день, аж поясницу заломило, и успел побывать на партийном собрании в батальоне Зарецкого. Вот люди-то там, прямо скажу — хозяева жизни!
Чайник давно уже стоял на столе, прикрытый цветастой «рязанской бабой» и поджидал Мартьянова вместе с ужином. Семен Егорович постучал носком умывальника на кухне, протер досуха холщовым полотенцем грубоватые, обветренные руки и прошел к столу. Закусывая и запивая горячим, крепко заваренным чайком, он рассказывал жене все накопившееся за день из того, что мог поведать смешного, забавного и важного из жизни гарнизона.
Анна Семеновна привыкла к подобным «отчетам» мужа за чашкой чая. Она слушала и Думала, что были они в разлуке десять-двенадцать часов, а казалось, не видели друг друга несколько дней.
— Какие люди в батальоне Зарецкого! — с прежним восхищением проговорил Семен Егорович, отпивая чай из стакана в серебряном подстаканнике, подаренном женой в день рождения.
Анна Семеновна осторожно спросила:
— А сам Зарецкий-то скоро вернется?
— Ждем. А что?
— Всякие разговоры ходят об его жене.
— Язык без костей, пусть мелют, — Мартьянов посмотрел на морщины, густо собравшиеся вокруг глаз жены. — Сморщилась. Ну, что там говорят еще?
— С Ласточкиным она встречается.
— Дело молодое, пусть встречается, — пошутил Семен Егорович, а потом серьезнее сказал: — Высечь ремнем этого девчатника, чтоб на чужих жен глаза не таращил, а знал девок. Теперь их в гарнизоне прибавилось, — и спросил о другом: — От Алешки нет писем? Забыл, дьявол его раздери, не пишет, понимаешь.
Лет восемь назад Мартьяновы усыновили воспитанника полка. Пожил он с ними немного, определил его Семен Егорович в пехотное училище. Нынче должен окончить его, получит звание командира взвода. Уже взрослый, самостоятельный человек.
— Оно и понятно, — продолжал он свою мысль. — Приемный. Гришка был бы не такой. Теплее. Родной сын…
Мартьянов смолк. Анна Семеновна почувствовала всегдашний укор в его словах. Детей своих у Мартьяновых не было, а когда они оба касались этого разговора, он недовольно смолкал, а она чувствовала себя виноватой, хотя вины в этом ее не было — после перенесенной болезни и операции Анна Семеновна навсегда лишилась счастья материнства, самого дорогого в жизни женщины.
— Не печалься, я ведь не виню тебя, — он подошел к ней, взял за плечи, наклонился и провел несколько раз гладким подбородком по ее разгоревшимся щекам. Потом отошел к голландке, прижался к ней спиной, словно хотел погреться, и заговорил:
— Ну, нет у нас детей, где ж возьмем, если нет? Но думать-то об этом не возбраняется, Аннушка? Вот я и думаю иногда при встрече со здоровыми, крепкими парнями в ротах: «Мой сорванец Гришка был бы таким же». Закрою глаза и представляю его красноармейцем, потом командиром, но не гражданским.
Анна Семеновна не перебивала мужа, хотела, чтобы он выложил все, что думал. Выскажет, и ему будет легче.
— Вот и думаю, — продолжал он, — умирая, родители могут завещать детям продолжить с честью их любимое дело. Правда, всегда на место выбывшего из строя бойца встает другой, чей-нибудь сын, но как хочется, чтоб это был твой…
Мартьянов снова подошел к жене.
— А киснуть-то не надо, Аннушка. Не только в детях счастье.
Семен Егорович заставил повернуться жену лицом к окну, а потом шагнул, широко распахнул его створки.
— Вот тоже наше счастье, и нами оно рождено! — и указал на яркие электрические огни гарнизона. — Доброе дело на век. Красуйся!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Милашев ходил и твердил слова стихотворения. Стихотворение давало только тему, нужно было к нему написать мелодию. Он насвистывал отдельные музыкальные фразы, но законченного предложения с нужной трактовкой темы не получалось.
Увлеченный насвистыванием мотива, Василий незаметно зашел в глубь леса. Тихо шумела тайга. Он присел на пень и стал вслушиваться в монотонные и разноречивые звуки.
И вдруг откуда-то ворвалась ритмичная дробь барабана. Это с дальнего стрельбища донеслись то короткие, то продолжительные очереди пулемета, и эхо многократно повторило эту дробь, пока она не замерла совсем. Непрошеная дробь барабана не нарушила общего лейтмотива, а только усилила его, повторила… «Вот этого и не хватает для песни. Фраза найдена. Теперь ее нужно быстрее проиграть, послушать, как она прозвучит».
Милашев вскочил, побежал в клуб и, сев за рояль, ударил по клавишам. «Найдена общая кайма, уловлен контур. В таком темпе пойдет вся песня».
Еще раз проиграл он песню и вполголоса запел:
В глуши лесной о том нам спой,
Как лучшие из лучших
Стрелять идут, в десятку бьют,
Ложатся пули кучно.
Ему показалось, что песня прозвучала просто и сильно. Он записал мелодию на нотные листы…
И вот песня написана. Ее разучили в ротах, поют на вечерних поверках. С того дня прошло два месяца, а Милашева все еще волнует какая-то, на его взгляд, неясно выраженная мысль, все чего-то не хватает…
Что же он упустил? Он подслушал тему. Где? Странно! В тайге… И сразу же написал песню.
Мимо окна проходила рота. Красноармейцы пели «Песнь о десятке». Милашев встал, отодвинул книгу, раскрыл окно. «Надо со стороны послушать, правильно ли звучит песня. Моя и не моя песня. Здесь была пауза, а голоса протянули, и сразу чувствуется, что пауза лишняя. Песня ровнее, сильнее и бодрее звучит без паузы».
Аксанов, который командует строем, ускорил темп. От этого и песня зазвучала мощнее. Василий бросился к столу, перерыл нотные листки и с нетерпением пробежал глазами по нотным строчкам. Да, счет расходился. «Это получилось потому, что песню писал один, а сейчас ее пел коллектив и каждый старался внести свое участие в исполнение песни».
Милашев раскрыл нотную тетрадь и с лихорадочной быстротой стал менять в песне темп, уточнять верхние и нижние ноты. Местами песню следовало играть и петь не только в полную силу. Нет, форте должно перерастать в фортиссимо. Так он сидел, до тех пор, пока сиреневые сумерки не спустились на землю, а линейки нот и точки не стали сливаться в сплошную серую массу.
Начальник связи встретил Ласточкина вопросом:
— Вы изменились за последнее время. Что с вами? — он исподлобья окинул изучающим взглядом комвзвода.
— Не замечаю в себе перемен, — сухо ответил Ласточкин.
— Грубите старшим командирам, опаздываете на занятия, появился холодок к работе. Старого воробья на мякине не проведете… Здесь неудобно разговаривать, зайдемте к вам на квартиру…
Они шли несколько времени молча.
— У вас исчезла заинтересованность к службе, захромала дисциплина. А отчего? Меня больше всего беспокоит это.
— Не иначе, от любви, — иронизируя, недовольно сказал Ласточкин, едва сдерживая себя.
Овсюгов достал серебряный портсигар.
Комвзвода зажег спичку и дал прикурить комроты.
— Спасибо. Я и хочу сказать, зло кроется в вашей личной неустроенности.
Они поднялись на крыльцо и вошли в подъезд. В комнате был полумрак. Они присели на табуретки возле стола с разбросанными на нем книгами и продолжали беседовать. Овсюгов говорил о том, что плохое настроение командира передается красноармейцам. Ласточкин порывался возразить.
— Вы обождите, — повысив голос, требовательно сказал начальник связи, — послушайте сначала. В молодые годы я тоже пережил это угарное состояние. У кого не было, черт возьми, увлечений в юности. Влюбленному, как и пьяному, — море по колено. Я тоже увлекся настолько, что забыл про службу. Дело зашло далеко, — он вздохнул, — с женщинами связался, говори, попал в неприятность. Там было не было, а разговорчики на свет уже появились. Разговорчики — самое страшное для молодого человека. Я из-за них партию потерял. Был грех, не утаишь. Вот она, любовь-то куда хватанула! И сейчас оправиться не могу. А в личной тоже неприятности — осадок на всю жизнь.
Ласточкин не думал раскрывать перед командиром роты своих душевных мучений и тревог. Горькие морщинки появились вокруг его рта.
— Ничего особенного не было. Товарищеские отношения. Танцевал. Провожал. Хорошая, чуткая женщина…
— Все они хорошие и чуткие до известной точки нагрева. А как дошло до нее — закипит и, говори, пропал… Ничего особенного! — Овсюгов многозначительно ухмыльнулся. — Зато она по-другому расценивает, — он насмелился назвать имя, — Ядвига — женщина заметная. Она, как звезда, сияет, Но толку-то что в этом? Быстро погаснет. Пока сияет, вот и мутит молодые головы. Неудобно передавать чужой разговор, да скажу. Пришла она к жене и поделилась: «Мы с Колей напропалую закрутили»…
Ласточкин вскочил, сверкнул голубоватыми глазами.
— Враки! Не верю, не верю, слышите!
Он вскинул руки, а потом скрестил их на груди и неудержимо рассмеялся. Хохот его — резкий, нервный — потряс стены.
Пораженный Овсюгов оборвал разговор. Он уставился мутными глазами на комвзвода, пытался разгадать причину его смеха.
— Надоело, слышите, надоело! Я уже сон потерял от нравоучений. Может быть, вы прикажете мне не встречаться с Ядвигой? Ну, приказывайте! — выкрикнул Ласточкин.
Овсюгов посчитал лучшим перенести разговор до более удобного случая.
— Вы нагрубили мне, — сказал он упавшим голосом, — я не обижаюсь. Есть пословица — не в свои сани не запрягайся. Я попрошу лишь об одном, подумайте над моими словами.
Начальник связи достал часы: он был пунктуален.
— Вам надо обедать. Не задерживаю. Пока.
Выходя, Овсюгов наставительно повторил:
— Подумайте над нашим разговором…
Когда дверь за ним закрылась, Ласточкин заскрипел зубами, бухнулся на топчан и спрятал голову под подушку.
— Словно сговорились, все об одном и том же.
Раздался знакомый стук в дверь. Он знал, за дверью Ядвига, и еще плотнее придавил голову подушкой. Она вошла осторожно. Николай почувствовал легкое прикосновение теплой и дрожащей руки. Ядвига присела на топчан и стала ласково гладить его плечо. Он откинул подушку с намерением грубо закричать на нее, но сразу обмяк. На него смотрели печальные, полные слез глаза Ядвиги. Она молчала, и Ласточкин понял: Зарецкая слышала разговор с Овсюговым. Он хотел ее спросить об одном, говорила ли она с женой начальника связи, но Ядвига предупредила:
— Сплетни, бабьи сплетни. Зависть…
Николай присел, прижался ладонями к ее мокрым щекам, закинул голову Ядвиги с рассыпавшимися волосами и заглянул в ее лучистые глаза.
— Правда?
Она не сказала, а только сделала движение губами, и Ласточкин припал к ним долгим поцелуем.
— Я это знал, не поверил ему.
— Вы так кричали, что я все слышала. Не говори ничего, — и прижалась к нему, подумала, тихо проговорила:
— Завтра приезжает муж…
Ласточкин только крепче прижал Ядвигу к груди.
— Я встречу его и расскажу все.
Зарецкая промолчала. Он понял, что она одобряет этот шаг.
…Вечером, получив разрешение от начальника связи, Ласточкин, под предлогом проверить дальние посты, оседлал Вороха и выехал на полустанок Кизи. Он побеседовал с бойцами, несшими дежурство, проверил их знания, оружие, средства связи. Ночь провел в каком-то забытьи… Сон не приходил до утра. Только на рассвете он заснул, но сразу же вскочил, как только проснулись бойцы и застучали у костра котелками, готовя завтрак.
Голова казалась разбухшей, тяжелой, все тело разбитым. Вскочив с нар, не обуваясь и не одеваясь, Ласточкин побежал к озеру и бросился в прохладную воду, чтобы освежиться. Он долго не выходил из воды. Плавал, нырял. Почувствовав, что уже основательно продрог, Николай выскочил на берег, пробежал по зыбкому, мокрому песку метров пятьдесят, согрелся и только после этого возвратился к избушке.
Чай вскипел, и Николай с бойцами позавтракал. Катер ушел на амурский берег встречать хабаровский пароход.
Этот час прошел для Ласточкина в нервном напряжении. Говорят: «Рыбку ешь, да рыбака знай», а как раз он и не знал Зарецкого-то. Встречались они часто, говорили вроде обо всем, рассказывали анекдоты, играли в шахматы, а что за человек был Зарецкий, Ласточкин так ясно и не представлял себе. А вот теперь надо подойти к человеку, затронуть его самое сокровенное, а с какой стороны приступить — неизвестно.
В ожидании возвращения катера он прилег на траву, срывал былинки, жевал их и с безразличием смотрел на сверкающее сероватое озеро, на поверхности которого изредка показывалась черная спина играющей рыбины. Кругом все жило обычной жизнью: свистели птицы, беззаботно летали яркие бабочки, стрекотали кузнечики, ползали муравьи, шелестела трава, а он, потревоженный, напряженный, беспокойно метался со своими мучительными думами. «Скоро конец — одно или другое…» А что это было одно или другое, он так и не мог представить.
Катер стал подходить все ближе к берегу. Ласточкин поднялся, оправил гимнастерку, застегнул воротник, подтянул ремень. Он сделал все это для того, чтобы сосредоточиться на чем-то другом, постороннем.
Комвзвода видел, как спрыгнул Зарецкий на мостки и проворно пошел по прогибающимся доскам, держа в левой руке небольшой чемоданчик в белом чехле. Увидев комвзвода, Зарецкий искренне обрадовался ему, весело крикнул:
— Ласточкин, здравствуй!
Они поздоровались, не подав руки друг другу. Зарецкий, взглянув на комвзвода, на его осунувшееся лицо, тревожно горевшие глаза, участливо проговорил:
— Болен, что ли?
— Нет! У меня с вами разговор будет.
— А обождать нельзя, пока я позвоню в полк и закажу лошадь? — удивляясь такой спешке, спросил он.
— Нет! — решительно ответил комвзвода.
Зарецкий оставил возле мостков чемоданчик, и они пошли вдоль берега.
— Я слушаю. Что за чрезвычайное происшествие? — в прежнем, полусерьезном тоне проговорил Зарецкий.
— Я люблю Ядвигу, — коротко сказал Ласточкин.
Зарецкий остановился.
— Довольно шутить! — произнес он, хотя по тону, каким были произнесены слова, понял: Ласточкин говорил серьезно.
— Я люблю Ядвигу, — повторил Ласточкин с прежней настойчивостью и повернулся к комбату, открыто и прямо взглянул на него.
— Мальчишка! — взревел комбат, весь побагровев. — Как ты смеешь говорить мне об этом?
Ласточкин до крови прикусил нижнюю губу, глаза его решительно сверкнули, подбородок мелко задрожал.
— Комбат, опомнитесь! — грозно и предостерегающе выговорил он. — Сперва рассуди, а потом и осуди, но пойми: правду сказал сейчас…
— Молчи! — крикнул Зарецкий.
— Я думал серьезно поговорить. Не хочешь — не надо, — он запнулся. «Ты» он никогда не говорил комбату, даже в домашней обстановке. — Ядвигу не тронь, она ни в чем не виновата, — предупредил Ласточкин и косо посмотрел на комбата, сделавшегося сразу жалким в его глазах. Он твердо и торопливо зашагал от него, высоко и гордо вскинув голову.
— Лошадь мне! — крикнул Ласточкин бойцам, не доходя до избушки. — Возьмите чемодан комбата Зарецкого и вызовите ему подводу. — Он легко вскочил в седло и ускакал в гарнизон.
Зарецкий не сразу пришел в себя. Через два часа, положив чемодан в облупившуюся двуколку, он сел на любимого карего жеребца, истосковавшегося по седоку, и тронул его наметом. Настроение было самое подавленное, гнетущее. С ним по дороге повстречался Шафранович. Они остановили лошадей. Поздоровались. Тот поинтересовался:
— Как с учебой, товарищ Зарецкий?
Комбат ответил с неохотой, что принят, осенью занятия.
— Завидую. Счастлив! Покинешь сей прелестный край. А я вот буду коптить здешнее небо, черстветь душой и телом, — его охватила злость на все, на себя, на жизнь, на людей, захотелось сделать больно этому молчаливому человеку, будущему слушателю академии, и Шафранович с издевкой произнес:
— Век учись, а дураком подохнешь. Пока ты с академией возился, Ласточкин был счастлив с твоей женой, — и злорадно захохотал.
Зарецкий поднял голову, смерил инженера презрительным взглядом.
— Какой же ты негодяй, Шафранович, — пришпорил жеребца и ускакал.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Чистка проходила в летнем театре. Члены комиссии находились на сцене, украшенной портретами вождей и плакатами. Особенно выделялся ленинский лозунг, протянутый над аркой:
«Быть коммунистом — это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе».
Желающие участвовать в чистке разместились на скамейках, прямо под открытым небом. Для лучшей слышимости на елке установили мощный репродуктор.
Посмотреть и послушать, как будут чистить коммунистов, собрались беспартийные бойцы, вольнонаемные рабочие УНР и жены начсостава.
Председатель комиссии Руднев, с четырьмя золотистыми нашивками на рукавах темно-синего кителя, с наглухо застегнутым воротником с белой каемкой подворотничка, прежде чем начать проверку, коротко сказал о политическом значении этой работы, проводимой партией в интересах укрепления ее рядов.
Он говорил неторопливо и негромко, но все слышали четкие фразы. Председатель комиссии легким броском головы закинул назад черные пряди волос, свисающие ему на глаза, и призвал всех активно участвовать в чистке. Во всей фигуре его, подобранной и аккуратной, чувствовалась уверенность и сила.
Чистку начали с Мартьянова. Он медленно поднялся на сцену, подал партийный билет председателю, повернулся к сидящим, окинул их открытым взглядом. Все здесь было близким ему, как и люди, которые сейчас смотрели на него и ждали, что он скажет в такой ответственный момент. И Мартьянов заговорил спокойно и твердо о том, кем он был раньше, какой тяжелый путь прошел, чтобы стать рядовым солдатом, партии.
Он говорил о себе без лишних и громких слов. Когда он коснулся службы в старой армии, то от слов его дохнуло жизнью старого, дореволюционного солдата. Царская армия! В шесть утра — горн. В семь — чай, хлеб, два куска сахару. Потом прямо на плац — начиналась муштра. В обед — щи да гречка, 22 золотника мяса, если не постный день. Затем снова муштра. Ужин. И опять каша да щи, но уже без мяса, а на закуску поп с молитвами и проповедями.
В кучке связистов сидел Григорий Бурцев, слушал и не представлял, как могли тогда люди служить в солдатах. То, что говорил Мартьянов, казалось неправдоподобным. Но он знал, что так и было, так жилось от первого солдата при Петре до последнего — при царе Николае.
Но вот Мартьянов коснулся того, как ему, унтер-офицеру, раскрыл глаза на жизнь питерский рабочий-большевик. Он возвратился с фронта в родные места, но в своей деревне уже не застал ни жены, ни сына. Где они теперь: живы или погибли, так и не знает. И тогда у ворот родного гнезда, охваченный неистовой злобой на весь старый мир, он возглавил партизанский отряд. Можно ли было ему, Мартьянову, оставаться в стороне, не брать в руки винтовки, не мстить врагам за разрушенную семью, за исковерканное счастье?
Несколько сот человек, сидящих на скамейках, молчали. Бурцев забыл обо всем — рассказ командира потряс его суровой прямотой и откровенностью.
Руднев не прерывал рассказа Мартьянова — яркой исповеди человека. Он думал: «Перенести столько невзгод, и любить людей — это значит проявить тот незаметный, будничный героизм, к которому все привыкли и перестали даже ценить его: дескать, что же тут такого — обычное дело». Сам рабочий, он невольно вспомнил, как, будучи юношей, штурмовал Зимний дворец.
Светаев торопливо записывал в большую тетрадь. И тоже думал: «Какая же красивая душа у Мартьянова!» И спрашивал себя: «Ради чего все это пережил, испытал командир?» И отвечал: «Ради партии и народа».
Там, где сидели женщины, произошло маленькое замешательство. Клавдия Ивановна, склонившись к Мартьяновой, уговаривала:
— Анна Семеновна, перестаньте.
— Нет, я не плачу, не плачу, — вытирая слезы, катившиеся по щекам, тихо говорила та. — Это минутная слабость, она пройдет.
Председатель поднялся и спросил, будут ли какие вопросы к товарищу Мартьянову. Поглаживая щеки и подбородок, он осмотрел ряды скамеек. Глаза красноармейцев, командиров были устремлены на Семена Егоровича. Они словно все еще жили тем, о чем только что рассказывал командир.
Руднев перевел свой взгляд дальше, на тайгу, разомлевшую от полуденного солнца. По дороге гуськом тянулись подводы. Лошади, запряженные в передки, везли бревна. Сзади них серым хвостом поднималась пыль. «Подвозят строевой лес для Дома Красной Армии», — прикинул председатель комиссии.
Собрание молчало. Налив в стакан воды, Руднев отпил несколько глотков и внимательными глазами опять окинул сидящих.
Шаев снял фуражку, вытер платком вспотевший лоб. Он терпеливо выжидал, что будет дальше. Ему не хотелось первым говорить о Мартьянове, пусть лучше вначале скажут другие.
— Есть вопрос, — неожиданно раздался голос. Поднялся десятник Серов. — Скажи-ка, где дрался с гадами Советской власти?
Руднев приветливо улыбнулся и попросил, чтобы Мартьянов коротко рассказал об этом.
— Хорошо! — и Семен Егорович, повернувшись к председателю комиссии, шутливо добавил: — Мне бы географическую карту с указкой. С картой-то биография нагляднее будет, — и стал называть города и деревушки, где он бывал солдатом, унтер-офицером, командиром партизанского отряда, а потом командиром роты, батальона и, наконец, полка.
— Все ясно, — сказал Серов.
— Если ясно, то кто желает выступить? — спросил Руднев и дал слово красноармейцу. Бурцев не сразу выбрался и, не дойдя до сцены, повернулся, сбивчиво заговорил:
— Товарищ Мартьянов — правильный большевик, у него есть чему поучиться молодым бойцам, — Бурцев запнулся, откашлялся и повернул голову в сторону председателя комиссии. — Я все сказал…
Красноармеец вытер потное лицо рукавом гимнастерки. От волнения у него замельтешили перед глазами лица сидящих.
Светаев, сдвинув фуражку на затылок, старательно записывал. Аксанов наклонился и тихо сказал ему:
— Биография по человеку. Хороший очерк написать можешь.
Выступил комроты Колесников, сказал, что много лет знает Мартьянова как смелого и волевого командира, принимавшего участие в событиях на КВЖД. Боевые подвиги он считал лучшей аттестацией коммуниста.
— Дрался не щадя жизни. Шел впереди и увлекал за собой других. Храбрый, боевой командир. И как коммунист — принципиальный, требовательный к себе и подчиненным… Хочется пожелать товарищу Мартьянову новых успехов на благо родины, — закончил Колесников.
— Зачем так хвалят? Лучше бы чуточку поругали, — заметила озабоченная Анна Семеновна.
— Правда сама себя хвалит, — ответила ей Клавдия Ивановна.
Шаев сначала хотел выступить, но теперь раздумал. Сергею Ивановичу казалось, следовало бы пожелать Мартьянову всерьез подумать об учебе, но об этом они часто говорили и едва ли стоило теперь напоминать ему еще раз. Должен понять сам это неумолимое требование нынешней жизни.
Руднев наклонился поочередно к членам комиссии, затем объявил, что есть предложение считать проверенным товарища Мартьянова.
Дружные, долго не смолкающие аплодисменты были ответом на его слова. Тогда Руднев быстро наклеил марку на партийном билете Мартьянова и подал его командиру.
Теперь на сцене появился Шаев и протянул председателю комиссии партбилет, вынутый из кармана гимнастерки.
— Знаем его, — послышались многочисленные голоса.
— Порядок, товарищи, порядок, — предупредил Руднев, подняв руку, — он для всех обязателен…
Помполит коротко рассказал об основных вехах своей жизни, словно перелистал страницы книги о гражданской войне на Урале и Сибири, о мирных днях Красной Армии. О личном он говорил скупо. Куда с большим воодушевлением он касался общественной жизни, политической и партийной работы. Будто попав в свою стихию, он чувствовал себя увереннее и голос его сразу крепчал:
— Тут верно подметили, что коммунисты — люди государственные. Им много дается, но и много спрашивается. По-другому, товарищи, и не может быть в нашей партии. Что касается меня как коммуниста, то я исполнял все поручения партии и впредь обязуюсь быть ее дисциплинированным членом.
Клавдия Ивановна откинула назад пепельные волосы. На открытом лбу ее блеснули мелкие капельки пота. Она несколько раз приложила к нему смятый комочком платок и тяжело вздохнула. Ей казалось, что Сергей Иванович говорит не так и не то, что надо сейчас говорить на этом большом и ответственном собрании. Она внутренне порывалась помочь ему, но не знала, чем и как и, машинально схватив руку Анны Семеновны, сжала ее.
— Ничего, ничего, все будет хорошо, — понимая ее душевное состояние, прошептала Мартьянова, — твой Сергей Иванович — умница.
А помполит тем временем продолжал:
— Все ли гладко, все ли хорошо в жизни полка? Конечно, нет. И повинны в этом мы с Мартьяновым, а больше всего я, как первый помощник командира, его глаза и уши. С меня и спрос должен быть вдвойне, товарищи.
— Зачем он об этом говорит? — опять забеспокоилась Клавдия Ивановна.
— Надо и говорит. Ему виднее.
— Конечно, конечно, — согласилась Шаева.
Сергей Иванович, засунув большие пальцы за ремень, заговорил о недостатках, какие не успел устранить в быту и отдыхе командиров и их семей, в культурном обслуживании красноармейцев, в проведении их досуга.
Шафранович неожиданно вздрогнул, весь съежился, будто приготовился, что его сейчас ударят. Припомнилось анонимное письмо, отправленное помполиту зимой как раз об этих же трудностях и неполадках в быту. Поступил, как трус, а следовало подписать. Теперь это выглядело бы проявлением смелости, доказывало бы принципиальность.
И вдруг Шафрановича осенила мысль, от которой бросило в жар. Он почти задохнулся от дикой, радости. Да, он скажет сейчас о том, что Шаев толстокож, не проявил внимания к быту командиров, больше умеет «прорабатывать» на заседаниях, чем заботиться о людях, что он сухой начетчик и проглядел в работе главное — живого человека.
Чтобы все прозвучало убедительнее, он раскроет авторство, скажет: вынужден был послать анонимку лишь потому, что боялся гонения за правду. План выступления созрел молниеносно. Он показался Шафрановичу настолько весомым и доказательным, что должен был произвести ошеломляющий эффект. Именно эта мысль как бы придала ему больше силы и смелости, подхлестнула его, а внутренний голос тверже шепнул: «Выступай».
Давид Соломонович осмотрелся по сторонам, словно боялся, что мысли его могут разгадать. Кругом люди сидели плотно, а около него было пустовато. Словно он одинок. Ничего, скоро услышите, что скажет Шафранович! Рано, слишком рано меня выбрасывать на свалку!
Последнее время инженер почувствовал, что к нему стали относиться с большей осторожностью, недоверием, чем раньше. Он не простит себе никогда, если упустит случай и не выступит, не заявит во всеуслышание о себе.
Шафранович слушал рассеянно. Помполит фамилии его не назвал и не мог назвать. Инженера опять поглотила мысль о выступлении. «Однако о чем еще бормочет Шаев?» Он вслушался:
— Я говорю об этом, товарищи, потому, пусть не думают о нас, коммунистах-руководителях, что мы какие-то святоши, люди без ошибок и промахов в своей работе. Они есть и у нас, мы живые и нам присущи ошибки. И если мы говорим о них, значит, здоровы и сильны, не страшимся врага и умеем и должны всегда правде смотреть в глаза, как бы она ни была горька, как бы ни торчала рогатиной в нашем большом деле.
Помполит смолк. Ему задали несколько вопросов. Шафранович пропустил их мимо ушей. И как только Руднев объявил, есть ли желающие выступить, инженер громко произнес:
— Разрешите.
Он нарочито медленно пробирался сквозь ряды скамеек к сцене, чтобы улеглось волнение, охватившее его в последнюю минуту, и чтобы дать возможность слушающим лучше сосредоточиться на его выступлении. Он знал, чем спокойнее будет говорить, тем большее впечатление оставит его речь.
Давид Соломонович взошел на сцену, протер очки, хотя выступать собирался не по написанному. Опять же он сделал последнее умышленно, чтобы этим жестом обратить на себя внимание.
— Центральный Комитет призывает нас развернуть большевистскую критику поведения коммунистов, вскрыть все болячки и тем помочь партии еще теснее сплотить свои ряды. Заслугами в прошлом, как бы они ни были хороши, теперь никого не удивишь. Надо показывать дела, говорить прямо и откровенно о личных недостатках…
Шафранович сделал паузу, проверяя, какое впечатление произвело начало выступления, и продолжал о том, что Шаев, как человек с большими заслугами в прошлом, как коммунист лишь попытался самокритично взглянуть на себя, но не рассказал о безобразиях — не хватило мужества.
— Быт командира не устроен, это факт, — бил словами инженер, — культурный досуг не организован, хотя есть клуб. Кто виновен в этом? Помощник командира полка по политической части…
Шаев весь напружинился. Правильно критикует. Пусть даже резче скажет. «Не принять горького — не видеть и сладкого».
Слушая Шафрановича, Сергей Иванович только подумал, что слишком уж знакомы ему обороты речи. Где он их слышал, кто говорил ему вот эти же слова? Шаев чуть не подскочил от догадки. Анонимка, присланная анонимка! Округленными глазами он посмотрел на инженера. «Автор — Шафранович. Теперь не могло быть никаких сомнений. Вот, вот! И о клубе так же писал: клуб есть, а отдыха в нем не организовано. Тихой сапой действует!».
— А почему это происходит, товарищ Шаев? — инженеру нравилась вопросно-ответная форма, она звучала убедительнее. — Да потому, что очерствело и обросло коркой сердце политического руководителя. Шаев стал толстокож, проглядел в работе живого человека, к которому партия призывает нас быть внимательным и чутким. Может быть, комиссар не знал условий, в каких жили и живут командиры? Если не знал — плохо, он должен был знать, а сигналы были, серьезные сигналы…
Помполит достал платок и вытер лицо быстрыми движениями и торопливо сунул его в карман брюк. Клавдия Ивановна, наблюдавшая за мужем, почувствовала, как ему больно, прижалась к плечу Мартьяновой и глубоко вдохнула недвижный, знойный воздух.
— Что он говорит, что он говорит, ведь неправда, — шептала она.
Анна Семеновна только крепче сжала ее руку и продолжала слушать, думая о Шафрановиче, как о желчном и коварном человеке. Ведь многое в бытовом неустройстве командиров не зависело от Шаева.
Светаев перестал записывать и не спускал глаз с помполита. Он пытался угадать, о чем мог думать Шаев в эту минуту. Редактор взглянул на Мартьянова. Командир грозно нахмурил брови и склонил голову. Только Руднев, казалось, слушал Шафрановича так же, как он слушал других, ничем не выдавая душевного состояния.
— Шаев превратился в сухого начетчика, умеющего критиковать других, но утратил чувство самокритичности. Вы спросите меня, где факты? Пожалуйста! Так было с беспартийным командиром Овсюговым. Из-за боязни расправы за критику я вынужден был написать комиссару анонимное письмо. Теперь я понимаю, что смалодушничал. Осознав свою вину, я долго мучился и говорю сейчас об этом честно. Пусть будет чиста моя партийная совесть.
Шафранович снова протер очки. Сухие неподвижные губы его по-стариковски сжались, нос вытянулся. Он неторопливо сошел со сцены и направился на свое место.
Все были подавлены. Лишь инженер был доволен. Молчание продолжалось недолго. Шехман не вытерпел, взорвался:
— Демагог ты, Шафранович!
Поднялся Руднев и строго предупредил:
— У нас партийная чистка, прошу соблюдать дисциплину, — и попросил Шаева объяснить все по порядку.
Помполит успел обдумать, что и как говорить. Он понимал, замах Шафранович сделал большой, удар нанесен по самому чувствительному месту и отвечать следует внятно и спокойно.
— Шафранович критиковал правильно. Недостатков у меня много больше, чем их подметил выступающий. Я отдаю отчет в том, что исправлять их надо немедля. Теперь о письме, — Шаев обстоятельно пересказал его содержание, не скрыл, что вначале это письмо произвело на него гнетущее впечатление, он даже погорячился, сделал неправильные выводы, назвав автора анонимки ренегатом и подлецом. Потом же, когда серьезно разобрался, понял, — сигнализирует автор правильно, и попытался сделать все, чтобы улучшить быт и отдых командиров. — Все ли удалось довести до конца? Нет. И сейчас не хватает многого.
Помполит достал платок и снова вытер раскрасневшееся и потное лицо.
— Что касается моих личных недостатков, то таковы ли они, как их обрисовал Шафранович, или нет, не мне судить. Во всяком случае я должен быть благодарен Шафрановичу и другим товарищам, если они и впредь будут говорить мне о недостатках. Было бы непартийно преследовать человека, сказавшего правду в глаза…
Затем пожелал выступить начальник связи. Ему дали слово. Овсюгов удивленно развел руками.
— Откуда Шафранович взял, что комиссар до бесчувствия критиковал меня? Запряг прямо, да поехал криво. Критиковал помполит меня и политрука справедливо, следовало раскритиковать нас пораньше, меньше было бы безобразий в роте. Я тогда благодарил комиссара за критику, говорю спасибо и сейчас…
Поднялся из-за стола Мартьянов, сделал несколько шагов вперед, зычно кашлянул, заметил, что критиковать надо с умом, тогда и польза будет.
— Вроде, правильные факты приводил Шафранович. А он ведь не рядовой коммунист и устранение многих недостатков зависело от него. И все же честнее было бы не бумажки писать, а прийти ко мне или к Шаеву, ударить по столу, и прямо сказать о безобразиях. Шафранович обвинил Шаева, черт знает, в каких грехах. Жаль, что сам Шаев, по скромности, не отвел некоторые из них. Неправда тоже губит человека. Я больше, чем кто-либо, сталкиваюсь с Шаевым. Драки у нас бывают часто. От его ударов у меня иногда скулы сводит. Правильные слова говорит — боль вызывают, но помогают истину распознать. Нет, товарищ Шафранович, толстокожий, черствый человек не сумеет никогда заглянуть глубоко в душу другого. Чего нет, того нет за Шаевым, он — коммунист отзывчивый, поймет, где плохо, а где хорошо. Я вношу предложение считать его проверенным.
— Знаем его, — дружно дохнуло собрание.
Руднев согласно кивнул, протянул Шаеву приготовленный партбилет и объявил перерыв до следующего дня.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Шафранович, внешне спокойный, еще больше встревожился. Пожалуй, с критикой помполита он выступил преждевременно. Теперь Шаев может выместить на нем свою злобу. Он сделает это тонко.
Ночь прошла для Шафрановича тревожно. Он обдумывал, что будет говорить. Очень важно не сказать лишнего, не вызвать дополнительных вопросов и разговоров вокруг его запутанного жизненного пути, петляющего, как таежная тропа среди деревьев. Вдруг зацепятся и начнут разматывать, как клубок, всю жизнь — день за днем, год за годом.
Как артист повторяет свою речь перед репетицией, чтобы заучить ее, так, идя на собрание, Шафранович еще раз повторил то, что будет говорить перед комиссией. Вдруг он почувствовал, как дрогнула уверенность в силу заученных слов, которым недоставало шаевской искренности и задушевности. Озноб пробежал по телу. Давид Соломонович съежился. Он вспомнил библейскую легенду про богатыря Голиафа, побежденного слабым Давидом, бросившим в него камень из праща, и подбодрил себя: «Не всегда Голиаф бывает сильнее Давида».
Инженер запоздал к началу. Собрание уже шло. На сцене стоял начальник штаба. Костистый, стройный, но уже сутуловатый Гейнаров говорил плавно, легко покачиваясь из стороны в сторону, будто тростник под ветром.
— Дивизию нашу бросили в Черновицы, потом в Яссы, и тут мы заняли фронт. Я был писарем при штабе. Шел шестнадцатый год, а в семнадцатом грянула февральская — и мы с проходными свидетельствами разъехались по домам…
«Этот тоже выедет на революции», — подумал инженер и недовольно передернул плечами: все об одном и том же.
Аксанов слушал начальника штаба с нескрываемым интересом, то и дело подталкивал локтем Светаева.
— Вот они какие, люди уральские…
Деревни и станицы, названные Гейнаровым, он знал хорошо. От их названий веяло отчим краем. Зажмурь глаза — и сразу представится седой Урал, где прошли детские и юношеские годы. И всякий раз, когда вдали от родных мест ему доводилось слышать уральца, сердце его переполнялось волнением, рассказ невольно вызывал воспоминания.
Гейнаров говорил, как он осенью 30-го года с делегацией бойцов был на пуске первой турбины ЧГРЭС и по поручению командарма Блюхера передал лучшей строительной бригаде боевое знамя. С этим знаменем кавалеристы участвовали в сражениях под Мишань-фу.
Это было за год до призыва Аксанова. Он вместе с друзьями-сверстниками присутствовал на торжественном митинге, когда вручалось знамя. Его приняли бывшие красные партизаны — участники блюхерского перехода по вражьим тылам.
Андрей очнулся, когда Гейнарову стали задавать вопросы о работе штаба полка, слаженности со штабами батальонов и дивизионов. Он отвечал по-уставному — кратко, ясно.
Начались выступления. Начальника штаба критиковали за слабую помощь низовым работникам.
— Учту, учту критику товарищей, — заявил Гейнаров, получая обратно партийный билет.
— Товарищ Шафранович, — громко пригласил Руднев.
Давид Соломонович резко встал и устремился к сцене. Поднимаясь по лесенке, он оступился, взмахнул руками, перешагнул через ступеньку и как бы вынырнул возле стола комиссии. Инженер не сразу расстегнул карман гимнастерки, где лежал партийный билет, подал его Рудневу и какое-то мгновенье оставался в склоненной позе. Потом откинулся, повернулся лицом к собранию.
Первое ощущение, какое испытал Шафранович при этом, — его будто пронизывали насквозь сотни внимательных и острых глаз. Среди них он почувствовал сверлящий взор Ядвиги Зарецкой, сидящей поодаль от других, уловил хитроватый взгляд прищуренных глаз десятника Серова и строго сдвинутые брови Шехмана. Он понял: они обязательно будут выступать. Он наперед знал, что ему предстоит защищаться.
— Товарищи! — произнес инженер как можно спокойнее и прислушался к собственному голосу, нет ли в нем дрожащих ноток. — По-разному складываются судьбы коммунистов. Я с гордостью, даже с завистью, не скрою от вас, слушал биографии Мартьянова, Шаева, Гейнарова. Сколько в них революционной героики и борьбы, не достающей мне, более молодому коммунисту…
Мартьянов невольно подумал: «Словами, что листьями стелет. В ногах ползает, а вчера за пятку хватал».
Шафранович двумя пальцами захватил роговую оправу очков и удобнее поправил их на ястребином носу.
— У них все ясно. По-иному вступил в сознательную жизнь я, подросток, из семьи мелкого витебского лавочника… Свершилась справедливая пролетарская революция, новый мир застучался в двери каждого дома. Как жили, как притеснялись евреи в царской России, всем известно.
Быстрым взглядом он пробежал по сидящим. Его слушали, рассказ произвел впечатление. Все шло так, как и предполагал.
— Все это наложило отпечаток на мое мировоззрение и психику. Вы знаете, началось брожение умов, создалась сионистская организация молодежи. В 1921 году, как ее член, я выехал в Палестину. Утопические представления и несбыточные иллюзии о коммунизме! Там я вступил в коммуну… Теперь смешно…
Шафранович передохнул, снял очки, взглянул воспаленными глазами перед собой, ясно не видя выражения лиц. Так даже было лучше. Он взмахнул очками, стеклышки сверкнули в лучах солнца, косо падающих на сцену.
— Потом переезды из страны в страну. Рим, Париж, вновь Палестина. В 1925 году, увидев полное банкротство сионистской организации, я вступил в коммунистическую партию. Родина приняла меня. Я почувствовал себя снова в отчем доме.
Шаев невольно подумал: «Да, родина очень добра, терпелива, приветлива. Она даже заблудших прощает, принимает их. Ей дорог каждый человек. Как же должны мы все лелеять и оберегать ее! А понимает ли он, Шафранович, это?»
— Мне дали работу, а затем я был рекомендован в Военную Академию. После ее окончания, откомандирован в распоряжение ОКДВА и назначен в полк. Дальше вся моя жизнь проходила на ваших глазах…
Инженер красивым жестом препроводил очки на нос, с готовностью повернул голову к комиссии.
Руднев, будто придавленный рассказом Шафрановича, не сразу поднялся и, помедлив, произнес обычную фразу:
— Будут ли вопросы?
— Лишался ли отец права голоса? — спросил Шехман, нарушив неловкое молчание.
— Можно отвечать? — обратился инженер к Рудневу. Тот утвердительно кивнул головой.
— Я понял. Хорошо. Лишался, товарищ Шехман, но был восстановлен в гражданских правах.
— Имел ли с ним связь?
— Не скрою, поддерживал.
— Были ли женаты, где сейчас жена? — поинтересовалась Зарецкая.
— Да! — охотно отозвался Шафранович, и что-то похожее на улыбку появилось на его раскрасневшемся лице. — С женой не живу, разошлись…
Воспользовавшись паузой, Руднев спросил:
— Какое отношение было у вас к Советской власти в момент отъезда в Палестину.
Шафранович кашлянул. Вопрос не был так прост, как казался внешне, и отвечать на него следовало осторожно.
— Я считал… — он поперхнулся и опять кашлянул, недовольный этим, — я считал, большевики сумели успешно разрешить задачу пролетарской революции, но национальная политика должна была определяться, исходя из интересов самих национальностей, — и поторопился добавить, как бы оправдываясь: — Но враждебно к Советской власти я не был настроен…
— Та-ак! — протянул Руднев. — В чем же тогда состояла ваша ошибка?
— Я отрывал национальную политику от задач Октябрьской революции. Я вскоре понял свою ошибку и отмежевался от нее…
Шафранович невольно сжимал и разжимал кулаки, нервно переставлял ноги, топтался, выдавая этим крайнее напряжение. Заметив такое состояние инженера, Руднев как можно мягче произнес:
— Успокойтесь. Говорите искренне все, как было. Попробуем сообща разобраться в ваших взглядах.
— Я окончательно отказался от сионистских взглядов. Я много ошибался, это правда, но жить да не ошибаться нельзя…
Удрученный Шаев задумался. Двух мнений у него не могло быть. «Инженер случайный человек в партии, не только по своему социальному происхождению и по принадлежности к сионистской организации, но и по своему нутру, идейной пустоте. Прошлый грех можно было бы простить, нельзя простить теперешнего поведения Шафрановича. Запутался, как мизгирь в тенетах».
Шехман, получив разрешение выступить, легко взбежал на сцену. Он почти задыхался от обуявшего его гнева.
— Не верю, не верю ни одному слову! Артист! Но тут не спектакль разыгрывается, а происходит чистка партии. Шаг за шагом обсказал ты свою жизнь, хотел разжалобить. Все вроде правильно. А вдумаешься поглужбе — туман, ничего не видно, нет ясности, товарищи, кристальной ясности души человека. Все бутафория, Шафранович.
Шехман припомнил постоянное брюзжание инженера, неоднократные разговоры с ним, неверие в то, что могут и должны сделать люди гарнизона. Много ли времени прошло, а город в тайге поднялся. Теперь даже слепому видна его жизнь. И Шехман рассказал собранию об этих разговорах с Шафрановичем. Страстность, с какой он говорил, его горячность убеждали и заставляли верить в правоту всего, что он рассказывал.
— А теперь судите, товарищи, сами, может ли Шафранович носить партийный билет, считать себя в рядах коммунистов, которым скажут: умри завтра за правду партии — и они геройски умрут, и ни один мускул не дрогнет на их лицах…
Руднев заметил, как после высказывания Шехмана повысился душевный накал, по рядам прошло оживление.
Попросила слова Ядвига Зарецкая. Она брезгливо посмотрела на Шафрановича, когда поднялась на сцену, отступила несколько шагов от него и сбивчиво начала:
— Оратор из меня плохой, но когда говорил Шехман, у меня перехватило дыхание. Нельзя допускать, чтобы с партийным билетом ходили такие люди, как Шафранович. Он мой сосед по квартире. Мы часто разговаривали о жизни. Давид Соломонович хвастался прошлым, сожалел о нем, как о лучших своих годах…
Члены комиссии начали перешептываться, по рядам прошел негодующий ропот.
— Он внушал мне, беспартийной, что знает цену настоящей жизни, а тут, в гарнизоне, для него какая-то аракчеевщина, военное поселение. Верно я говорю, Давид Соломонович? — обратилась Зарецкая к нему.
Инженер молчал, он был подавлен.
— Можно говорить еще, но все в таком же духе. Я, товарищи члены комиссии, возмущена и поняла, что молчать нельзя. Разговор тут идет об облике коммунистов.
Не успела Зарецкая сойти, как навстречу ей поднялся и зашагал вразвалку десятник Серов.
— Вот ты какой, наш начальник, — сказал он, не поднимаясь на сцену, встав вполуоборот к комиссии и людям.
— Редиска ты, а не человек: сверху красный, а внутри белый. Прямо гадко слушать, — он сплюнул, — как будто вошь на рубахе поймал…
По рядам скамеек прокатился гул. Кто-то повторил понравившееся сравнение.
— Вошь и есть.
— Много он тут остожьев нагородил, — продолжал Серов, — а только мое слово такое, товарищи, — нет места ему в партии коммунистов. Туда надо в чистой одеже заходить, будто в алтарь, а не в такой, как у Шафрановича, — грязи много, — он опять сплюнул и вразвалку пошел к своей скамейке.
Не усидел и врач Гаврилов, тоже попросил слова.
— Слишком узок мир, которым живет Шафранович, у коммуниста он должен быть широким, всеобъемлющим. Мне тоже приходилось разговаривать с ним, разубеждать его. Тогда я думал, ну, просто заблуждается человек, растерялся, а теперь вижу — таково нутро Шафрановича, гнилое нутро эгоиста…
Глыбой поднялся Мартьянов с сурово сдвинутыми густыми бровями, мрачный и недовольный.
— Специалист-то ты неплохой, умеешь делать, если на тебя поднажмешь, нужен нашему общему делу. Только много в тебе наносного, чужого, и утонул ты в нем, как в топком болоте, не сумел выбраться из трясины. Коммунист из тебя не получился. Из дуги оглобли не сделаешь. Так и сказать надо…
Шаева подмывало выступить, но сдерживала мысль, как бы инженер не расценил такое выступление расплатой за критику. И он молчал.
Дали высказаться Макарову. «Ну вот и хорошо, — подумал помполит, — он скажет и достаточно». А отсекр говорил, что Шафрановича поправляли на партийном бюро, критиковал на собраниях Шаев, помогая ему пристальнее взглянуть на себя, призадуматься над всем, критиковала инженера газета и рабочие на собраниях, но, видать, критика впрок не пошла. А между тем сам он подвергает все уничтожающей критике, всем недоволен, всех презирает, высокомерно относится к людям.
Инженер, не пытаясь скрыть раздражения, округленными глазами посмотрел на Макарова, съежился.
— Здесь высказались единодушно, — заключил Макаров. — Думается, другого мнения и быть не может.
Председатель комиссии посмотрел на людей и понял, что они разделяют это мнение, но все же спросил:
— Желающие выступить есть?
— Хватит! — дружно отозвалось несколько голосов.
Члены комиссии посовещались. Руднев объявил:
— Вносится предложение исключить Шафрановича из партии, как человека, не внушающего политического доверия.
— Правильно! — единодушно отозвались участники собрания.
Шафранович чуть покачнулся, но потом весь напрягся. Очки сползли на нос и приоткрыли глаза, прячущие злобу.
— Вы свободны, — услышал он голос Руднева, поправил очки и тяжелой походкой сошел со сцены.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
У Мартьянова с Шаевым и отсекром полкового партбюро наступили самые горячие дни, не было ни минуты свободного времени. Домой они приходили, чтобы наскоро перекусить да подкрепить силы в коротком сне. С самого раннего утра они были уже на ногах.
Светаеву тоже хватало работы. Он присутствовал на чистке, писал отчеты. Федор почти безвыходно находился в редакции. Сколько замечательных людей прошло за эти дни перед его глазами, какие интересные биографии он услышал за это время! Да, Андрей прав! Хорошую и увлекательную книгу можно написать не только о Мартьянове, Шаеве, Гейнарове — коммунистах старшего поколения, но и о молодых — командире отделения Сигакове, старшине Поджаром.
И вдруг в армейской газете появился обзор печати на «Краснознаменца». Светаев раскрыл «Тревогу» и не поверил своим глазам. Его критиковали за освещение материалов чистки, которые он считал наиболее удачными и живыми.
«Больше конкретности, меньше разговоров «вообще». Буквы заголовка прыгали перед Федором. Светаева, сразу бросило в жар. Он подбежал к бачку с кипяченой водой, осушил пару кружек, но не утолил жажды. Растерянно сев на топчан, он стал тянуть папироску за папироской, обволакивая себя густым табачным дымом.
Федор не знал, что ему делать в эту минуту. Схватил газету, направился к выходу, чтобы сбегать к Шаеву и посоветоваться, но на пороге остановился. К чему такая поспешность? Он сел к столу, заваленному правленными гранками и оригиналами, задумался. Стало стыдно за минутную растерянность.
Перед ним живо встала картина чистки Шаева, как он вел себя, когда его критиковал Шафранович. Нет, помполит не растерялся, не проявил слабости.
Его сейчас покритиковала газета, покритиковала правильно, в интересах дела, а он принял это за личную обиду. Не к лицу ему, коммунисту, поступать малодушно. Других он критикует и старается делать это поострее и зубастее, а когда критика коснулась самого, так сразу и потерял здравый рассудок. И он же осудил себя за малодушие, невыдержанность и начал снова читать обзор на свою газету.
Нет, совершенно правильно и заслуженно армейская газета покритиковала его.
«Краснознаменец», — писала «Тревога», — не показывает и тех, кто недостоин звания члена ленинской партии. В заметке о ячейке УНР говорится:
«Ячейка проверена, признана боеспособной. Из 14 проверенных двое исключено (Арбатский и Данилов), как не оправдывающих звания коммунистов. Исключен из рядов партии инженер Шафранович, как не внушающий политического доверия».
Федор вздохнул, закурил. Он и сам себя спрашивал: «Может быть, следовало об исключении написать подробнее?» Но мысль прошла стороной, а «Тревога» подметила, как это важно было сделать в воспитательных и политических целях.
В редакцию забежал Аксанов и вывел Федора из раздумий. Увидев на столе свежие оригиналы, он с укоризной бросил:
— Все пишешь? Одуреть можно от такого усердия, проветрился бы.
— Нет, не писал, а размышлял, Андрей. Острота восприятия у меня притупилась.
Аксанов удивленно округлил глаза.
— Вот читай «Тревогу». Продрали меня с дресвой…
Андрей прочитал обзор печати.
— Да-а! Ничего не скажешь, стопроцентное попадание. Не увлекайся беллетристикой.
В другой бы раз Светаев поспорил с Андреем, а сейчас согласился.
— На солнце и то есть пятна.
— То солнце! — и попросил: — Дай взглянуть на последние радиосводки, хочется узнать, чем живет большой мир.
Федор подал стопку радиосводок ДальРОСТА. Аксанов погрузился в их чтение, но вскоре стал вслух комментировать.
— Маневры господина Охаси о продаже КВЖД. Не ново. Продать бы, что ли, побыстрее эту дорогу, развязать себе руки. Американский флот оставлен в Тихом океане. Маневры продлены. Эт-то неприятное сообщение. Все происходит у нас под боком. Лучше бы убрались восвояси. Новый поход Чан Кай-ши против советских районов Китая! М-да! Нежелательное дело. Помочь бы китайцам свернуть голову этому Чан Кай-ши!
— Как же? — поинтересовался Светаев.
— Наш гарнизон туда на годик откомандировать. Опыт у нашего командарма есть. Блюхер бывал там, его в Китае знают. Хотя Чан Кай-ши силен, но народная китайская армия оказывает сопротивление. — Аксанов бросил радиосводки на стол. — И Народный Китай победит, обязательно победит! — твердо сказал он. — Помнишь, с какой верой в революционные силы Китая говорил Ленин? Так и будет, Федор.
— По-другому и не может быть, — отозвался Светаев, вырезал обзор печати из «Тревоги», наклеил его на белый лист и сверху написал: «В набор. Корпусом три квадрата». — Вот так! — и обратился уже к Аксанову: — А теперь пойдем часок погуляем.
Когда они вышли и направились по Проспекту командиров, Андрей спросил:
— От Ани вести есть?
— Прислала записочку с попутчиком. Очень довольна. Восхищена Кирюшей Бельды и Киреевым, говорит, настоящие Дерсу Узала…
— Киреев — серьезный красноармеец, тайгу знает. Вот еще Бурцев у меня есть — тоже таежник…
— Давно не видел Ласточкина, как он? — поинтересовался Светаев.
— Да вроде внял разговору. Сказывал, как объяснялся с Зарецким. На высоких тонах, говорит, прошло объяснение…
Светаев, слушая, чертыхнулся:
— Будет еще возни у нас с новоявленным Печориным, попомни мое слово, Андрей.
Они поднялись на крыльцо и вошли в столовую.
«Тятька и мамка!
Пишу это письмо из нашего таежного гарнизона, где командиром товарищ Мартьянов — прославленный дальневосточный партизан и коммунист. Сколько он пережил мук и страданий за пролетарскую революцию, и перечислить неможно. Прямо завидно, что столь много боевого счастья выпало на одного.
Самое главное, отчего у него злость появилась на всяких врагов, так это за разор белыми бандюгами деревни, где он с молодости проживал и потерял там навсегда жену и сына. Он рассказал об этом на чистке.
Вернулся товарищ Мартьянов в свою деревню, а когда посмотрел, что все пожжено и разграблено бандюгами, ушел в партизаны. А после партизан он стал командиром и коммунистом таким, как есть сейчас.
Слушал я, слушал его замечательную автобиографию, а потом, когда председатель комиссии по чистке рядов партии — из моряков, тоже, видать, бывалый человек, — объявил, кто желает выступать, меня так и подмыло выступить. Сказал я все, что думал, заверил ячейку, что нам надо учиться у таких людей — партийцев. Как шел обратно, не помню. До того было жарко, ну, будто я попарился в баньке.
Накопилось у меня много всяких других новостей. Я получил благодарность от комзвода Аксанова и теперь назначен начальником рации.
Довелось мне днями стоять на посту у Красного знамени. Стоял я возле знамени, а мне казалось: вижу я всю героическую историю нашего Волочаевского полка, вроде даже слышу голоса тех бойцов, которые сложили головы на той сопке, где теперь им поставлен большой памятник.
Ударников боевой подготовки фотографируют возле этого знамени. Командир взвода пообещал, если я буду отличником по всем показателям, то и меня сфотографируют. Я обязательно добьюсь этого. Хочется мне иметь такую карточку на память. Вот тогда я пришлю ее. Можно будет показать фотографию Устинье из второй рыболовецкой бригады, пусть знает Григория Бурцева.
Это может случиться после инспекторской проверки, которая будет скоро. Говорят, будет в гарнизоне сам заместитель товарища Ворошилова. Вот тогда и напишу еще.
Прощайте, до следующего письма.