ГЛАВА ПЕРВАЯ
Григорий Бурцев сидел на корточках в углу землянки и будто вдавил телефонную трубку в ухо.
— Не слышно-о! Громче! Что-о? — кричал он и дул в трубку.
Бойцы, находившиеся с ним, насторожились. Всех интересовало, что говорит Аксанов. Слабо потрескивали дрова в железной печке, бросая красноватые блики на бойцов, прижавшихся друг к другу и сидящих на узких нарах.
Бурцев до боли в пальцах сжимал аппарат, словно можно было этим усилить то, что передавал комвзвода.
Оторванный от холстины лоскут хлестал по дощатой двери. Бурцев не замечал этого. Наконец он безнадежно вздохнул, положил трубку и с горечью проговорил:
— На линии повреждение…
Двое бойцов промолчали.
— Надо установить связь. Петров, пойдешь со мной! Власов, останешься на посту!
Крепчал мороз, и усиливался ветер. Снежная мгла становилась мутнее. Близился вечер. Бойцы спустились с сопки. Внизу снег был глубокий и рыхлый, лыжи тонули, и идти сразу стало тяжелее.
Бурцев заметно спешил. Петров — молодой красноармеец, лишь осенью прибывший в гарнизон, видел, как тяжело командиру прокладывать лыжню, как он, расстегнув шлем, все чаще и чаще вытирал рукавицей вспотевший лоб. Командиру хотелось до темноты обнаружить и устранить повреждение. Он искал на опушке леса кривую березу, от которой начиналась подвесная телефонная линия.
Тайга тревожно шумела, и шум ее то стихал, то становился сильнее с новыми порывами ветра. Вблизи раздался треск падающего дерева. Бурцев только втянул голову, недовольно выругался. Третий день, не переставая, завывал ветер, мела непроглядная метель. И хотя Григорий привык к амурским метелям более неистовым, продолжавшимся по неделе, бывал с отцом во время их в тайге, эта метель казалась ему тяжелее, чем амурские. Там он был за спиной отца, а сейчас он чувствовал ответственность за порученное дело — несение службы на боевом посту, за поведение и состояние бойцов, вверенных ему впервые, как стажеру.
Исполнялась мечта, скоро два треугольничка появятся на малиновых петлицах его гимнастерки и шинели.
Бурцев знал, Петров родом с Волги, но бывают ли там такие шальные метели, привык ли к ним боец, — сомневался. Он прислушивался к тому, как шуршат лыжи бойца, постукивают его палки, оглядывался, чтобы убедиться, ровно ли он шагает. Красноармеец же, запыхавшись, чтобы не отстать от командира, нажимал на палки. Одна глубоко провалилась в снег. Потеряв равновесие, Петров упал. Бурцев не услышал, а скорее почувствовал это, повернул голову. Красноармеец, выдернув сломанную палку, поднимался.
— Устал? — крикнул Бурцев.
— Нет, — пробурчал Петров, — палку сломал…
— Возьми мою и иди ровнее, — посоветовал Бурцев и размеренно зашагал, постепенно убыстряя ход.
О нарушении связи с постом доложили Мартьянову, когда он собирался уходить из штаба. Беспокоясь за красноармейцев, у которых уже не было продуктов, а пурга и не думала стихать, командир третий раз вызывал дежурного по штабу, спрашивал, установили ли связь с постом, и получал неизменный ответ, что нет.
— Мое приказание… — переспросил Мартьянов, не договорив фразы.
— Передано начальнику связи, — поспешил доложить дежурный, — команда вышла на линию, взяли с собой двух собак Азу и Дикаря.
Дежурный стоял, ожидая новых вопросов. Мартьянов молча ходил из угла в угол кабинета. Скрипели половицы под фетровыми бурками. У Мартьянова наступило такое душевное состояние, когда надо спрашивать, задавать вопросы каждые полминуты.
— Барометр?
— Стоит на буре!
Зачем у него карандаш в руках? Мартьянов приготовился что-то записать…
— На буре?
— Да, товарищ командир.
Два обломка карандаша летят в угол.
— Звоните непрерывно на пост, докладывайте каждые десять минут.
Дежурный уходит и тихо прикрывает дверь.
Мартьянов останавливается у окна. В раме надоедливо дребезжит разбитое стекло. Он прижимает осколок пальцем, но атакующий ветер со свистом врывается в кабинет.
«Пурга на пятидневку закрутила, а довольствие на посту уже кончилось. Надо бы послать продуктов, в бойцах дух поддержать. Может, пойти самому? Это будет проверка поста». Но Мартьянов тут же отметает эту мысль — команда уже вышла на линию.
— Дежурный!
В раскрытых дверях останавливается красноармеец.
— Кто возглавил команду?
— Комвзвода Аксанов.
— Звонили?
— Все без перемен.
— Сколько времени?
— Был отбой.
Мартьянов остановился в недоумении и вынул часы. Стрелки показывали десять одиннадцатого. «Четыре часа с постом нет связи!» Только сейчас он ясно осознал, что уже поздний час. Его к ужину заждалась Анна Семеновна и обеспокоена, как всегда его опозданием. Мартьянов ушел из штаба, предупредив дежурного, чтобы немедленно поставил его в известность, как только установят связь.
…Комната. Накрыт стол. Тень от самовара на стене похожа на корягу. Облачко пара, как живое, ползет по обоям к потолку. Самовар уже перестал петь. Надо снова подогревать. И Анна Семеновна закрывает книгу, беспокойно поглядывает на часы. Маятник никого не ждет и мерно отсчитывает время.
Час возвращения мужа давно прошел. Она снимает с трубы колпачок, и самовар оживает, затягивая тихую, однообразную песню.
Анна Семеновна передвигает на столе тарелку с бутербродами, открывает крышку вазочки с вареньем и ловит ложкой самую большую малиновую ягоду и осторожно кладет ее на бутерброд с маслом. Она поворачивает тарелку с этим бутербродом в сторону, где всегда сидит муж. Задумывается. Ей кажется, что Семен Егорович протягивает руку за бутербродом и говорит устало: «А помнишь, как по малину ходили? Не забуду я. Ты обещала мне сына родить. Говорят, обещанного пять лет ждут, понимаешь, а я жду всю жизнь».
И обидного ничего нет в словах, а ей горько слышать. Будто она виновата в том, что не могла стать матерью. Раньше, когда была моложе, не теряла надежды. Ей хотелось, чтобы был сын, а теперь и думать перестала. А вот ягоду, обязательно выловит в варенье и положит мужу, чтобы еще раз услышать от него эти слова, пережить необъяснимые боль и радость, будто в словах его новая надежда спрятана.
Анна Семеновна вздрогнула от сильного стука в дверь. Сразу узнала, что пришел ее Сеня. Не оборачиваясь, опросила:
— Что-нибудь случилось?
— Пурга! А тут нарушилась связь с постом. Там люди. У них довольствие на исходе…
Жена быстро повернулась.
— Как же они?
— Послана команда… А ветер не стихает. К утру метель может усилиться.
Анна Семеновна сокрушенно покачала головой. Жена, как и он, встревожена и обеспокоена за людей на посту.
— Главное, красноармейцы-то посланы молодые со стажером Бурцевым.
— Это каким?
— Сын партизана с Амура. Парень выносливый и крепкий.
Вздохнул. Закурил, потом попросил:
— Горячего бы чаю, Аннушка, — быстро скинул борчатку, прошел к столу и сел в кресло.
Жена налила стакан чаю. Мартьянов взял бутерброд, улыбнулся.
— Опять ягодка…
На него смотрели тоскливые глаза жены.
Семен Егорович на этот раз промолчал и не сказал обычной фразы о сыне. Его захватили неотступные думы: неспокойно в тайге, тревожно на сердце.
Они долго сидели молча. Замер самовар. В наступившей тишине особенно громко тикали часы. Семен Егорович, не раздеваясь, прилег на кушетку и задремал. Анна Семеновна осторожно, не стуча, убрала посуду. Потушила свет и ушла в спальню.
Ночь была на исходе, когда, исправив повреждение, Бурцев с Петровым возвращались на пост. Почти ежеминутно сквозь мягкий пласт снега Бурцев нащупывал палками твердую корку дорожки. Казалось, лыжи тяжелели с каждым шагом.
Петров шел сзади. Он учащенно дышал широко раскрытым ртом, жадно глотая холодный воздух.
— Тяжело-о!
— Давай что-нибудь мне.
Бурцев взял у красноармейца винтовку, подумал о Петрове: «не втянулся ходить на лыжах. Вот что значит без тренировки и без привычки». Теперь грудь Григория стягивали ремни двух винтовок, линейная сумка, телефонный аппарат. Покачиваясь, Бурцев с усилием передвигал лыжи, широко расставляя ноги.
Вдруг лыжные палки провалились глубоко в снег. Бурцев остановился, стиснул зубы. Он понял, что сбился с дорожки. Тогда, сростив обрывки кабеля, командир дал один конец Петрову. Красноармеец был теперь на буксире. Определяя направление к палатке, Бурцев произнес вслух, словно хотел этим подтвердить безошибочность предположения:
— Идти надо чуть правее.
Они повернули вправо.
Ветер не стихал. Бурцев оглядел себя и красноармейца. Они были похожи на белых неуклюжих кукол. Бурцев приналег на палки, но ноги уже не были так послушны. «Что же это? Так и не дойдешь?!» — мелькнула мысль.
Бурцев посмотрел на Петрова, и ему захотелось вновь подбодрить уставшего красноармейца.
— Пурга-то стихает… — сказал он и понял, что этим хотел успокоить себя. Бурцев знал, что сесть отдохнуть сейчас, значит, не встать совсем, поэтому шел сам и тянул за собой Петрова.
Небо стало похоже на бушующий омут. В нем закружилась, завихрилась пурга. Неожиданно он увидел шест, торчавший в снегу. «Теперь близко», — радостно подумал и решил передохнуть. Усталость давно поджидала Бурцева.
Они присели на снег, съели пачку галет, хранившуюся в вещевом мешке. Стало совсем тепло и не слышно бушующей пурги. Уставшие тела начал сковывать сон. Подумалось: «Замерзающий человек не слышит ветра, не чувствует мороза, медленно и спокойно засыпает. Неужели пурга перестала? Почему так ноют ноги, руки, а грудь не сжимают ремни винтовок?» Нет, он еще не замерзает, он знает, что рядом с ним Петров. Ему отчетливо припомнилась едва видимая палатка, над нею красный флаг, возле нее красноармеец на посту. А может быть это только так кажется сейчас? Нет, красноармеец повернулся, приложил руку к шлему и всматривается вдаль. До слуха явственно донеслось:
— Бу-у-рцев!
«Ищут нас», — подсказало сознание, но он вместо того, чтобы ответить, лишь протянул руку. Красноармеец исчез. Теперь шест держал человек, обвешенный гранатами, пулеметной лентой.
Где он видел его лицо? Оно похоже на старую фотографию отца-партизана, которая висела на стене около зеркала. Бурцев всматривался в знакомые черты лица, заросшего рыжеватой щетиной. Это он, его отец, стоял сейчас перед ним. Бурцев готов был крикнуть, но отец повелительно поднял руку и заговорил. Он слушал отца много раз, но сейчас в рассказе его было что-то новое, чего еще он никогда не слышал. Это были слова о силе, воле преодолевать трудности, о мужестве. Он хорошо знал, что отец, отрезанный от своего отряда японской ротой, ушел в тайгу. Пять дней с перебитой рукой он пробирался до тропы, по которой возвращался отряд. На шестые сутки его нашли партизаны. Он был еще жив. Около него подняли винтовку без ремня, небольшой кончик его остался во рту отца…
Бурцев снова протянул руки вперед, но призрак отца, удаляясь от него, мгновенно исчез. Он чувствовал, что кто-то ласково гладит его теплой рукой, дышит ему в лицо, за воротник гимнастерки стекают щекочущие струйки холодной воды. С трудом Бурцев открыл глаза и вздрогнул. Перед ним, виляя хвостом, задрав лохматую морду, стояла собака.
— Аза! — прокричал он.
Собака залилась мелким лаем. Она протянула ему передние лапы. Бурцев схватил их и стал нежно гладить, как руки друга. Потом перед ним выросла фигура Аксанова. Бурцеву хотелось расправить плечи, стряхнув усталость, доложить командиру взвода, что повреждение устранено и связь с постом налажена. Но тело плохо подчинялось, его покачивало.
— Немножко устали. Присели отдохнуть, — проговорил он вяло, будто оправдываясь перед Аксановым, и стал тормошить заснувшего красноармейца. Они, действительно, немного не дошли до землянки. Командир взвода окинул Бурцева строгим взглядом.
Когда все трое ввалились в землянку, их обдало щекочущим запахом жирного супа, сваренного Власовым из говяжьей тушенки. Они сняли полушубки. Тепло окончательно разморило их.
— Покушать им быстрее, Власов, — распорядился Аксанов.
— Товарищ командир взвода, разрешите чуток вздремнуть, — они прилегли на нары и тут же крепко заснули.
— Всю ночь пробродили, — заметил Власов, — я тут в тепле сидел и то устал, а каково было им в пургу-то…
Аксанов набросил на Бурцева с Петровым одеяло, потом взял трубку и передал телефонограмму начальнику связи.
«Повреждение устранено стажером Бурцевым с красноармейцем Петровым, вышедшими на линию вечером. До поста не дошли. Устали. Сейчас отдыхают. Задержусь здесь на сутки, проведу с бойцами беседу о XVII партсъезде.
А через час пост вызвал Овсюгов. Власов, поднявший трубку, как только раздался прерывистый писк зуммера, громко крикнул:
— Вас, товарищ командир…
— Тише, разбудишь товарищей, — и вполголоса: — Я слушаю…
В трубке послышался отчетливый голос начальника связи, разрешившего Аксанову задержаться на посту. Овсюгов интересовался состоянием бойцов.
— Здоровы. Сейчас крепко спят. Устали так, что даже не покушали…
— Хорошо! — отозвался голос на другом конце провода.
Овсюгов не вытерпел, предупредил Аксанова, чтобы он проявил заботу и внимание к бойцам. Андрей усмехнулся и, раздосадованный ненужным предупреждением, ответил:
— Понятно. До свидания, — и положил трубку. Аксанов широко зевнул, потянулся, повернулся лицом к спящим и почувствовал, как отяжелели за эту ночь его ноги и руки. Власов, внимательно посматривающий на командира, заботливо сказал:
— Вздремните часок, ведь намаялись — ночь-то тревожная была.
— Твоя правда. Только часок, и разбуди…
Красноармеец согласно покивал головой, подкинул дров в печку, звякнул дверцей.
Аксанов прилег на нары рядом с Бурцевым и сразу же заснул. Он проспал часа три. Власов не потревожил командира, а к вечеру проснулись Бурцев с Петровым и так приналегли на обед, что их аппетиту можно было лишь позавидовать.
Маленькое оконце землянки, мутное весь день от непрекращающейся пурги, сейчас потемнело. Власов зажег фонарь. Красноармейцы уселись на нары и стали слушать беседу командира взвода о XVII съезде партии.
— На съезде выступили командарм Блюхер и нарком Ворошилов.
Аксанов развернул газету и прочитал подчеркнутое красным карандашом место из речи Ворошилова о том, что непосредственная угроза нападения на Приморье вынудила нашу страну приступить к созданию Военно-Морских сил и на Дальнем Востоке.
— Вроде как бы про нас речь, — проговорил Власов.
— И про нас тоже, — подтвердил Бурцев.
Андрей незаметно и уже совсем легко, чувствуя, что его слушают с нарастающим вниманием, пересказал содержание речи Блюхера и назвал цифры, приведенные им о строительстве Японией в Маньчжурии железнодорожных путей, шоссейных дорог, идущих в пограничной зоне, имеющих только стратегическое значение, аэродромов, посадочных площадок и складов.
— Больше трети всей японской армии сосредоточено в Маньчжурии, заявил командарм. Вот послушайте, как говорит о нашей готовности Блюхер, — и Аксанов прочитал: «Мы укрепляем границы ДВК, крепко запираем их на замок. «Наши границы, как сказал Ворошилов, опоясаны железобетоном и достаточно прочны, чтобы выдержать самые крепкие зубы…»
— Здорово сказал! — вставил Бурцев, глаза его горели.
Красноармеец нравился Аксанову своей порывистостью, откровенностью, стремлением быть впереди, желанием сделать все, что будет ему поручено. Он в душе симпатизировал стажеру, радовался его успеху и всячески поощрял в нем проявление этой стороны характера. Какие-то внешне сходные черты сближали облик красноармейца с Мартьяновым, и Аксанов, закрыв глаза, видел вот таким же командира полка в молодости.
В заключение беседы Андрей кратко и сжато изложил значение решений съезда партии, дал оценку их значению в дальнейшей судьбе народов страны. Говорил он все напористее, боялся, как бы рассказ не получился вялым, растянутым. Незаметно для самого себя заключительная фраза о работе съезда партии привела Аксанова вновь к самому простому, обыденному — к жизни гарнизона, к честному выполнению обязанностей каждым бойцом, к строгому соблюдению воинских уставов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мартьянов не мог представить себя вне армейской жизни. Штаб, казармы и гарнизон были его домом. Его личная жизнь — лишь маленькая частица этого большого живого организма, каким являлся гарнизон. Тревожно было на сердце начальника гарнизона, и все казалось настороженно-чутким. Так было два последних года, пока Мартьянов занимался строительством и учебой. Два года! Они казались короткими для того, чтобы претворить намеченную программу строительства. А теперь здесь город. Уже ясно обозначились его улицы. Названия их можно оставить первоначальные. Пусть в них отразится история большого города, которого не увидит Мартьянов, но будущее его он ясно представляет, угадывает. Первая улица города названа Проспектом командиров. Замечательно придумал Шехман. Здесь будет Проспект. Наступит лето, и он, Мартьянов, распорядится, чтобы разбили газоны и клумбы, провели древонасаждение. В тайге — древонасаждение? Смешно! Вокруг дикая тайга. У Мартьянова во всем должен быть порядок. По газонам, вдоль кюветов дороги, он рассадит ряды белоствольных берез, пухленьких саянских елок. Это будут стройные ряды деревьев. Через несколько лет на их шпалеры будет радостно взглянуть.
«Кто так украсил и озеленил город?» — спросят одни. Те, кто знает историю порода, ответят: «Город строили волочаевцы».
Они могут не назвать имени Мартьянова, но они с любовью и гордостью произнесут — волочаевцы. Пусть всегда с любовью и гордостью произносят это слово, пусть вечно поют «Волочаевскую», вспоминая историю города. Пусть поют, живут радостной и счастливой жизнью. Песня понесет память в века. Хорошо бы поставить на пьедестал высеченную из серого камня фигуру красноармейца с винтовкой на изготовке. И еще надо будет соорудить арку. Ею, как триумфальными воротами, будет открываться Проспект командиров, за которым раскинется огромный город с прямыми, широкими, просторными улицами.
Все это хорошо! Мартьянов успеет это сделать, но он стал замечать, как жизнь, входящая в гарнизон, стала обгонять его. Она, как морская волна, захлестывала. Пятилетка дала Красной Армии технику. Новое вооружение непрестанно поступало в гарнизон и требовало новых дополнительных знаний. Ежегодный призыв вливал в ряды бойцов трактористов, комбайнеров, парашютистов, радистов, бригадиров, машинистов. Они несли с собой знания и новое понятие о жизни. Шаев был прав, когда указывал на это. Они говорили тем же языком, что и он, но в их разговоре встречались неизвестные ему слова. Он понимал, что отстает, не успевает за жизнью. И с какой-то стремительной жадностью Мартьянов набросился на книги. В книгах он видел спасение, но чтение утомляло его. Он все чаще и чаще задумывался над своей жизнью.
Мартьянову становилось обидно. Многое в жизни сделал, а вот теперь отстает: то музыку не понимает, то переспрашивает слова, хотя ясно их слышит, но не знает их смысла; то проигрывает бой на учении, совсем забывая о новой технике — авиации, танках, береговой артиллерии, подводных лодках. Все усложнялось перед ним. Он читал в книгах, что современный бой, это бой техники и людей, овладевших техникой. И сознавал, что у него была только непоколебимая воля, изворотливость, смекалка, а знаний с каждым днем не хватало все больше и больше. Неужели он не совладает с тем, что приходит в гарнизон? И перед ним встал Шаев.
— Семен Егорович, отстаешь. Тебе нужно знать больше всех. Нас уже обгоняет молодежь.
Мартьянов был бессилен спорить. Его всегда побеждал ум, доводы и сердечность Шаева. И, слушая помполита, он все больше проникался к нему уважением, даже стал невольно подражать ему. На вечерах в клубе командиры стали танцевать западные танцы. Мартьянов косо поглядывал на танцующих. Однажды он увидел среди них Шаева с Клавдией Ивановной и впервые пожалел, что не танцует сам. Выходит, все надо знать, все уметь. Сохраняя внешнее спокойствие, Мартьянов все больше и больше задумывался об учебе. Ему страшно было представить, что он отстающий. Видно — Семен, да не про себя умен, надо его учить — ум точить.
Вскоре после отъезда Зарецкого в академию Ядвига пришла в политчасть с просьбой помочь ей устроиться на работу. Она осталась довольна: помполит не расспрашивал ее о личном, хотя по глазам Шаева Зарецкая догадывалась: ему хотелось поговорить, выяснить многие вопросы. Шила в мешке не утаишь, да она и не пыталась скрывать свои отношения с мужем и с Николаем. Ядвига жила сейчас одна, продолжала встречаться с Ласточкиным, и встречи эти происходили у всех на глазах.
Тем не менее помполит даже не намекнул ей об этом. Единственно, что он спросил: напрочно ли она решила остаться в гарнизоне? Ядвига твердо сказала «да». Тогда Шаев поинтересовался, где бы ей хотелось работать. Зарецкая не задумываясь ответила, что в школе. Просторное двухэтажное здание семилетки манило ее уже давно. Она могла преподавать рисование и черчение.
Шаев обрадовался, он как раз был обеспокоен укомплектованием школы преподавателями. В первый учебный год, который начинался с опозданием из-за строителей, не успевших вовремя закончить внутреннюю отделку помещения, не хватало учителей. Пришлось их искать среди жен командиров. Школу возглавила Клавдия Ивановна, по образованию педагог-математик. Ане Портнягиной поручили вести естествознание. Гейнарова, в прошлом учительница, согласилась преподавать родной язык и литературу. Уроки пения обязали проводить комвзвода Милашева.
И вот Ядвига Зарецкая переступила порог школы. Недоставало мебели, необходимого инвентаря, а самое главное — учебников для ребят.
И все же работать было интересно. Наконец для Ядвиги кончалась та противная душевная раздвоенность, которая последние годы не покидала ее, была причиной неудовлетворенности жизнью. Она как бы вновь нашла себя.
Работы в школе оказалось много больше, чем она предполагала. Кроме уроков с учениками, по вечерам классы заполнялись взрослыми: решено было начать еще занятия по ликвидации неграмотности с вольнонаемными рабочими и отдельно с красноармейцами. И день вдруг оказался так короток для Зарецкой, что она, как и другие жены командиров, работавшие в школе, не успевала всего сделать.
Возвращаясь поздним часом на квартиру, Ядвига несла с собой стопку тетрадей для проверки. Нет, что ни говори, жить стало интересно. Утомленная Ядвига находила время перед сном поговорить с собой, осмыслить, что произошло с нею.
Чем была Ядвига для мужа, Николая, окружающих? Забавой, хорошенькой женщиной, прозванной таежной Клеопатрой. Ей сказали, что это пошло от Шехмана, и она не обиделась на него. Было в этом прозвище что-то от правды! Она нравилась мужчинам, она была занята только собой. Жизнь ее была никому не нужна. Ядвига вкладывала в эти слова глубокий смысл: «никому не нужна», даже своему делу — рисованию. Мрачная тайга приводила Ядвигу в отчаяние.
Тогда Ядвига с завистью думала, что вот Клавдия Ивановна сразу нашла себя: она умела находить со всеми общий язык, ее любили, и всем она нравилась добротой и приветливостью. Анна Семеновна привлекала отзывчивостью, энергичностью. Тина Русинова — неутомимостью. Этих качеств Зарецкая до сих пор в себе не находила.
И Ядвига сурово осуждала себя. Тяжело было побороть мнение окружающих о себе, считающих ее легкомысленной, взбалмошной женщиной. Она может переносить вместе со всеми трудности суровой жизни, радоваться успехам, переживать неудачи в гарнизоне, как свои личные.
И первую серьезную победу над прежней Ядвигой Зарецкая одержала, когда выступила на собрании по чистке партии.
В минуты такого раздумья, разговора с самой собой, Ядвиге становилось стыдно за свою вспыльчивость и невежливость по отношению к Аксанову — ведь он пытался объяснить ее заблуждение, — к Светаеву, протягивающему ей руку поддержки, помполиту, сказавшему ей о «засасывании в болото пошлости и мещанства». Ядвиге хотелось сейчас одного — отблагодарить всех за товарищеский совет, за доверие к ней. Она добьется, чтоб ее поняли и приняли в свою семью, как равную.
Ядвига теперь была поглощена множеством дел: школа, ликбез, женсовет.
Она иногда только страшилась, сумеет ли оправдать доверие, надежды, возлагаемые на нее. А вдруг Шаев или Клавдия Ивановна — директор школы скажут ей: «Вот мы понадеялись на тебя, а ты подвела нас».
Ядвига уставала первое время до изнеможения, но оставалась довольна всем, как дитя, которое после долгого сиденья в комнате, внезапно вырвалось на улицу, где много солнца, тепла и сверстников.
Перемена, происшедшая с Зарецкой, не ускользнула от Клавдии Ивановны, изумляла ее и радовала. Нет, что ни говори, все же Зарецкая оказалась сердечнее, лучше, благороднее, чем о ней думала Шаева после их размолвки.
Клавдия Ивановна поделилась об этом с Сергеем Ивановичем. Он выслушал жену с заинтересованностью и спросил, что у Зарецкой за отношения с Ласточкиным.
— Неясные, хотя я и не говорила с нею.
— Поговори, — попросил он. — А то этого таежного донжуана придется призывать к порядку.
— У тебя все какие-то обидные клички людей, — заметила с огорчением Клавдия Ивановна.
— Заслужил, вот и кличку получил. К чистому грязь не пристанет… Так-то, дорогой мой педагог, директор незаконно существующей школы, — и Сергей Иванович запел под нос старенькую задорную песенку, которую любила слушать жена, а потом добавил: — Подумаю над твоими словами, Клаша.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мартьянов осматривал казармы. В ленуголке связистов он задержался возле Бурцева, поинтересовался:
— Что читаешь?
— «Анти-Дюринга», — с гордостью ответил красноармеец.
Мартьянов усмехнулся, спросил, понимает ли.
— Трудновато, но групповод и политрук помогут. Я, товарищ командир, хочу превзойти все политические науки, вот и начал с Энгельса.
— Похвально! — отозвался командир. Ему следовало бы задать Бурцеву несколько вопросов, но Мартьянов не читал «Анти-Дюринга», а только слушал как-то спор политруков в кабинете Шаева по поводу этого произведения. Тогда, не вникая в суть их спора, подумал: как они могли спорить о теории насилия, когда спорить-то тут не о чем!
— А теорию насилия, о которой пишется, понимаешь? — выгнув брови, спросил Мартьянов.
— А как же! Война с буржуазией до победного конца. Диктатура пролетариата…
Мартьянов торопливо перебил:
— Правильно! Читай… — при этом ему стало горестно. «Конечно, они молодые, превзойдут не только политические, но все науки. Вот наше дело другое…» Хотелось Мартьянову в их годы тоже книги читать. Но революционных книг маловато тогда было, да и время боевое — гремели вокруг бои, до книг ли? Надо было отстаивать революцию. Шутка ли сказать: масленщики из города с мужиками из деревни эту революцию вершили.
Все годы шел вперед, а теперь говорят: отстал. Страшно! А может быть, Шаев ошибается?
— Нам бы такую практику, как у вас, — говорит Бурцев.
«Какие жадные, ненасытные! Вся жизнь у них, а мало. Все бы сразу…»
— Практика — треть в теперешнем человеке, понимаешь, Бурцев? А две трети — знания…
— Без практики теория ничто, читал я у Ленина.
Мартьянов улыбнулся.
— Я вот штыком научился владеть, а жизнь заставляет самолетом управлять… Ленин, говоря об учебе, три раза это слово повторил. Значит, сила в учебе, Бурцев, — и строже добавил: — Учиться надо на «отлично». Все есть у вас, все вы получили.
Красноармеец нравился ему пытливостью и любознательностью. «Этот дойдет, настойчивых кровей парень. Таким и надо быть ему — хозяину жизни».
— К занятиям опыт нужен, — упрямо твердил Бурцев.
Уходя из ленуголка, Мартьянов пробурчал:
— Поживешь и опыт будет. Без жизни нет его. Знания в каждом деле годятся, а их учеба дает, понимаешь?
После осмотра казарм Мартьянов забежал на квартиру.
— Опять ты, Сеня, опаздываешь, — упрекнула его Анна Семеновна. Она хотела сказать, что муж стал часто запаздывать, все куда-то спешит, чем-то недоволен. Взглянув на Семена Егоровича, она замолчала. На челюстях у него вздрагивали желваки, Анна Семеновна знала — это признак сильного волнения. Она захлопотала, по-девичьи легкая, подвижная. Подогрев обед, подала его на стол.
Семен Егорович разделся, опустился в кресло. Он почувствовал, что ему нужно серьезно отдохнуть.
— Стареем мы, Анна. А давно ли молодыми были?
Анна Семеновна с недоумением поглядела на мужа, удивленно повела округлыми плечами. Она еще не понимала, в чем дело, хотя научилась многое узнавать с полслова.
— Не жили еще хорошо, а жизнь прошла, молодость отступила, понимаешь?.. Обидно…
Расставляя тарелки и наливая борщ, Анна Семеновна осторожно спросила:
— Что-нибудь неприятное по службе, Сеня?
— Пришла пора исключать себя с довольствия, — и Мартьянов пододвинул кресло к столу.
Анна Семеновна опять посмотрела на мужа.
— Сеня, что с тобой? Не хитри, правды не перехитришь.
— Ничего, устал я, — тихо проговорил он. Анна Семеновна знала, муж говорит не о том, что его волнует.
— Зачем обижаешь меня?
Постукивая ложкой, он продолжал:
— Когда меня брали в солдаты, я не умел ни писать, ни читать. Подвернулся путиловец, глаза раскрыл. А сейчас не служба, а школа.
Семен Егорович взял кусок хлеба, откусил, хлебнул ложку борща и вытер салфеткой губы.
— Они будут настоящими командирами. А мы? Бывало, надо подать команду, а ее не знаешь. Остановишь солдат. Они ожидают, а ты, унтер, лезешь за голенище — там устав пехоты. Пока разберешь по складам, солдаты все ждут. Команду подашь, а другой опять не знаешь. Остановишь отделение, прочитаешь и гаркнешь. И унтером-то сделали не за грамоту, а за рост да за голос. А потом надо было партизанским отрядом командовать…
Мартьянов отодвинул тарелку, встал и зашагал по комнате.
— Революцию-то они готовенькую получили. Что ж, им делать больше нечего, учись. Все для них теперь. Каждый командир, как путиловец, учит и учит…
— О ком ты говоришь? — попыталась выяснить Анна Семеновна.
Мартьянов сел, в три глотка выпил стакан брусничного киселя и снова встал, отошел к окну.
— Нам бы вот такую практику. Ишь, какие жадные, ненасытные! Все бы сразу…
— Ты о молодых, Сеня?
— Молодых, да ранних…
— Это только зависть в тебе поднялась, — сказала спокойно жена. — Нехорошо, Семен, — и строже: — Старый командир, завидуешь молодым. Учись. Кто мешает тебе учиться? Молодежь сочна знаниями, около нее тоже можно научиться многому.
— А как учиться? — он взглянул на жену немного опечаленными глазами. — Все это так, Анна. Какой бы душ изобрести, голову освежить. В голову-то, понимаешь, кроме гарнизона, ничего не лезет. Потревожил меня Бурцев с «Анти-Дюрингом»… Вот она, молодежь, какие книги с бою берет… А тут уже мысли сухие, как сено. Жуешь, жуешь их, а сам слышишь: шуршат они в голове, шуршат нескладно. И сам-то, кажется, устарел и тоже шуршишь, будто осенний стебель. Знания мои маленькие были, и те выветрились, Анна…
— А ты, Сеня, не слушай мыслей, — посоветовала жена, — пусть шуршат себе. Пошуршат, пошуршат, да и стихнут… Ты кругом себя посмотри да порадуйся — хорошая отава появилась, идет молодая смена…
Анна Семеновна говорила медленно, взвешивала каждое слово. Ей хотелось подобрать сильные слова.
— Ты, Семен, ошибаешься, если думаешь, пятилетка дала технику и этим вывела тебя из строя…
Мартьянов стоял у окна, смотрел вдаль и думал: правильно жена говорит.
Она замолчала и, встав, направилась к Семену Егоровичу.
— Ты еще на учете. Ты, Сеня, — это старые, закаленные кадры… Ты — нужный человек, и люди пятилетке нужны опытные.
— Спасибо, Анна, спасибо, моя родная.
И, прижав жену, почувствовал, как подступали к нему радость, надежда, новые силы… Они молодили его. Хотелось сбросить десяток лет, заняться гимнастикой, футболом и понять «Анти-Дюринга»… Жизнь-то кругом, действительно, интересная и большая! И начинается эта жизнь от окна комнаты Мартьянова, тянется до окон Кремля, а оттуда снова заглядывает сюда, к Мартьянову, в гарнизон. А гарнизон — это его жизнь. Тайга, казармы, укрепления, море, и где-то на нем невидимо проходит граница. Утром волны приносят чужие ракушки, водоросли, траву и выбрасывают на его родной берег.
Совсем под боком у Мартьянова существует тревожный, враждебный мир. О нем пишут газеты каждый день: «Наглая вылазка», «Провокация», «Перешли границу»… Ему не надо заглядывать в газету, чтоб это узнать.
Появится незнакомая рыбацкая шхуна, переплывет невидимую границу, запорхает бабочкой ее парус в наших водах, — вот тебе и международное положение… Газеты когда напишут, а здесь уже решай, как поступить… Вода, по которой плывет японская шхуна, берег, где расположен гарнизон Мартьянова, — это его родина. И Мартьянов привык беречь ее, как свою жизнь, надежду и мечту.
— И жить надо, и работать надо, и учиться надо, понимаешь, Анна?
— Понимаю, Сеня.
Анне Семеновне понятны были эти большие чувства мужа.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Стало известно, что в гарнизон прилетает командующий ОКДВА. Подразделения спешно выстроились на плацу. Шаев на начгаровском фордике умчался навстречу Блюхеру, Мартьянов остался, чтобы встретить командарма на месте.
Связные с флажками вытянулись вдоль плаца и дороги. Банакеров, весь сияющий, подобранный, стоял впереди своего взвода, поминутно давал советы то одному, то другому.
— Показались! — передали по цепочке связные.
— Едут!
Напрягая и без того сильный голос, Мартьянов скомандовал:
— Смирно-о!
— О-о! — раздалось кругом, и вскоре все замерло.
На плац выскочил фордик. Из автомобиля торопливо вышел Блюхер и, держа высоко голову, сделал несколько размеренно-четких шагов навстречу Мартьянову. Внешний вид командарма оставлял впечатление строгой чистоты и вкуса, военная выправка его, несмотря на чуть грузноватую уже фигуру, казалась изящной, походка ровной, без каких-либо признаков прихрамывания после давнего ранения в ногу.
К Блюхеру, крупно шагая, устремился Мартьянов. Не доходя друг до друга, они взяли под козырек.
— Товарищ командарм Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, части гарнизона выстроены… — начал рапортовать Мартьянов, глядя на Блюхера.
Командарм чуть сдвинул к переносью густые брови и прищурил умные глаза, ставшие из серых совсем светлыми при сильном солнечном свете. У него едва заметно подергивались седеющие, коротко подстриженные рыжеватые усики, Выслушав рапорт, окинул стоящих перед ним красноармейцев быстрым взглядом и негромким голосом приветствовал:
— Здравствуйте, доблестные волочаевцы!
— Здрасте-е! — зычно ответили подразделения единым могучим дыханием.
У Мартьянова от радости сжалось сердце. Он посмотрел на командарма, заметив, как довольно блеснули его глаза и чуть дрогнула рука, поднятая к зеленоватому козырьку фуражки, отливающему глянцем. От сердца отлегло недавнее напряжение, Мартьянов почувствовал себя спокойнее.
Командарм и сопровождающие его лица поднялись на небольшую трибуну, сколоченную из свежих еловых тесин. Блюхер положил обе руки на барьерчик, какое-то мгновенье выждал.
— Бойцы, командиры и политработники, вы накануне пятой годовщины славной ОКДВА. — Он подался вперед. — В 1929 году наши дальневосточные границы подверглись нападению извне. Чтобы дать жестокий отпор врагу, наше правительство и партия создали Особую Дальневосточную Армию. Бойцы и командиры ее с честью справились с задачами, поставленными перед ними. Среди вас есть участники этих событий.
Глаза командарма окинули подразделения гарнизона, выстроенные на плацу.
Замершие колонны были неподвижны.
Светаев стоял неподалеку от трибуны вместе со штабными работниками и отсекрами полковых партийного и комсомольского бюро. Он впервые в жизни так близко видел командарма ОКДВА — человека легендарной славы. Речь его зажигала, поднимала дух. Светаев понял, что командарм умел горячо агитировать и убежденно разъяснять большие и глубокие мысли, делая их доступными массам.
— Что можно сказать о вас в канун этой даты, с честью выполнивших приказ наркома товарища Ворошилова? Здесь была глухая тайга, а теперь создан укрепленный район, — Блюхер провел перед собой рукой, как бы указывая ею на то, что сделано вокруг. — Это надо было обязательно сделать и как можно быстрее. Враг не извлек урока из 1929 года и вновь пытается прощупать наши дальневосточные рубежи. Теперь мы уверены, что они прочны, и нам легче будет их защищать… Такие укрепрайоны, такие гарнизоны, как ваш, созданы по всему побережью Великого, или Тихого океана…
Мартьянов и Шаев, стоящие рядом, переглянулись. Немые взгляды их сказали многое друг другу. Блюхер давал оценку тому, что сделали люди их гарнизона, а вместе с ними и они, командир и помполит. А командарм заговорил о том, что создать укрепленные районы было нелегко, пришлось пережить трудности, неизбежные при всяком новом деле.
— Теперь ваши трудности позади, а те, что встретятся еще, славные волочаевцы, штурмовавшие ледовую сопку Июнь-Карани, совершившие лыжный переход по Амуру и создавшие вот этот гарнизон, сумеют преодолеть на своем пути к победе.
Блюхер чуть приподнял фуражку, сдвинутую на лоб.
— Я уверен, что вы готовы в любой час, в любой день встать на защиту родной земли, если зарвавшиеся милитаристы Японии, попытаются сунуть сюда свой хищный нос…
Светаев заметил, как прищуренные внимательные глаза Блюхера посмотрели на людей, стоящих в колоннах. Лицо его, тронутое оспой, открытое и простое, располагало к себе.
— …Помните всегда и бережно храните боевые традиции своего полка. Знайте, волочаевская эпопея показала всему миру, как умеют драться люди, желающие быть свободными…
Последние слова прозвучали сильно и эмоционально. Светаев невольно вспомнил письмо генералу Молчанову, написанное Блюхером перед волочаевским боем. «Я, солдат революции…» Так говорилось в этом удивительном письме, стремящемся предупредить ненужное кровопролитие, взывающее к благоразумию белого генерала.
— Товарищи бойцы! Вы находитесь на ответственном посту нашей социалистической Родины. Враг коварен и хитер. Будьте бдительны. Свято храните традиции волочаевских дней. Да здравствуют славные волочаевцы! — закончил Блюхер и опять взглянул на стоящие перед ним войска таежного гарнизона. — Ура-а! — и поднял над головой руку с зажатым кулаком.
Мощной волной прокатилось от подразделения к подразделению многократно повторенное «ура», затем вступил духовой оркестр, и с первыми звуками «Интернационала» вся эта только что гремевшая лавина замерла в торжественном молчании.
Смолк гимн. Начались приготовления к параду-смотру.
Гарнизон свели по подразделениям. Музыканты заняли свое место впереди колонны. Мартьянов звонко подал команду. Зазвучал оркестр.
Командарм стал смотреть на колонны, шагающие, как один боец — носок в носок, сапог в сапог. «Хорошо идут», — довольно отметил про себя Блюхер.
Мартьянов с Шаевым, миновав трибуну, поднялись к командарму, стали с боязнью и сомнением следить за строем.
Шагала колонна за колонной. Играл оркестр. Медные звуки его были особенно приятны и бодрящи. Над ними поднималась красноармейская песня. Пели традиционную «Волочаевскую». После парада-смотра Блюхер стал знакомиться с гарнизоном. Он посетил казармы, столовую, побывал в школе и красноармейском клубе, зашел в несколько квартир командиров и поговорил с женами, а после обеда поехал осматривать огневые точки.
Мартьянов и Шаев неотлучно находились при командарме. Пока он шаг за шагом по-хозяйски строго, даже придирчиво вбирал в себя все, что сделали здесь люди гарнизона за три года, они не были и не могли быть спокойны. Возможно что-нибудь упустили, забыли, не доделали — хозяйство гарнизона огромное и сложное.
Блюхер изредка бросал на ходу скупую фразу о деле, смеялся, острил и ничем не выдавал своего отношения к увиденному.
Выйдя из ДЗОТа, командарм присел на мшистый камень и засмотрелся на бухту.
— Море, да не то, — сказал он задумчиво и настойчиво повторил: — Совсем не такое, как Черное, — и, вспомнив старое, неожиданно обратился к Шаеву:
— Мартьянов-то — дальневосточный человек, не знает, а вы, кажется, в гражданскую на юге воевали?
— Так точно!
— Участвовали в Перекопском бою?
— Немножко. Я больше на Урале да Волге был…
— А помните стихи Багрицкого о Перекопе?
И Блюхер, не дожидаясь ответа, прочитал на память:
И, разогнав густые волны дыма,
Забрызганные кровью и в пыли,
По берегам широкошумным Крыма
Мы Красные Знамена пронесли.
Посмотрел на Шаева, добавил:
— Умеют же поэты так передавать события! Да-а! Хорошо!
Блюхер встал, стряхнул с коверкотовых бриджей приставшие травинки и полусерьезно спросил:
— Кажется, все осмотрели, товарищ начальник гарнизона? Или еще что покажешь?
— Все! — усмехнулся Мартьянов, разглаживая усы. — Все, товарищ командарм. Теперь можно и поужинать.
— Пора, а то у гостей кишки марш играют, — и громко, заразительно рассмеялся.
А вечером, после ужина, когда над гарнизоном спустилась тихая звездная ночь и тайга наполнилась уханьем филина, криком совы, свистом и писком невидимых ее обитателей, Мартьянов, задержавшийся с Блюхером, обратился к нему с просьбой.
— Говори, говори, что у тебя, — сердечно отозвался командарм. — Опять, поди, будешь просить что-нибудь для гарнизона…
— Нет, товарищ командарм, о себе хочу просить.
— Что надумал? — живо поинтересовался Блюхер.
— Отпустите на учебу.
— Время ли? — удивленно прозвучал голос командарма.
— Время. Замечаю, отставать от жизни начал, — откровенно признался Мартьянов. — Опыт приобрел, а знаний-то у меня нехватка с прежних лет.
Блюхер молчал. Мартьянов, так смело заговоривший о себе, сразу смолк.
— Понимаю, — наконец произнес командарм, — хотя и не время, но надо. Обещаю…
— Спасибо! — проговорил Мартьянов.
— Что спасибо! — чуть возвысив голос, произнес Блюхер. — Надо готовиться к более серьезным боям. Знаю, будешь еще больше полезен завтра, поэтому и обещаю…
Мартьянов, пожелав спокойной ночи командарму, быстро зашагал домой, чтобы сообщить Аннушке о разговоре с Блюхером.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ядвига теперь не представляла, как бы могла покинуть гарнизон и выехать отсюда. Все здесь словно срослось с нею. И маяк теперь говорил не об одиночестве. Он подсказывал ей: «Шагай смелее, твой путь открыт». Она видела эту ясную дорогу, которая вела сюда, в гарнизон.
Сколько здесь смелых начинаний, интересных проектов, какая огромная работа, необъемлемый труд! Зарецкая не была уже только созерцательницей развернувшихся работ, а сама отдавала свой труд, свою силу, жизнь гарнизону.
Вдохновение находила она во всем, с охотой бралась за любую работу. Все ей казалось одинаково нужным и интересным. Ядвига чувствовала: в ее жизни наступил перелом. До этого она как бы спала, и все, чем жила, походило на сновидение. Теперь жизнь представлялась ей грудой несовершенных и увлекательных дел.
Это подняло Зарецкую. Уехать отсюда было бы стыдно и нечестно. И, хотя письма мужа, настойчиво звали в иной мир, в уличный шум большого города, театры, парки, ателье мод, сулили веселье, множество удовольствий, она отказалась от всего.
Зарецкая готовилась стать матерью. Начало новой жизни она почувствовала в себе на рассвете нового дня. В первую минуту Ядвигу охватило смешанное чувство — радость и негодование на себя, злость на жизнь, мужа, Николая…
Но вот она уловила внутри движение, мягкое, равномерное, как движение маятника. Это были удары новой жизни, пробудившейся в ее чреве. Ей хотелось, чтобы они еще повторились. Но все неожиданно смолкло.
Она верила тому, что происходило в ней, и еще сомневалась.
Солнечный луч заглянул в окно, и женщина залилась ярким румянцем, она стояла перед зеркалом и изучала себя, свое чуть пополневшее тело.
И в минуту, когда она, любуясь, гордясь и радуясь собою, стояла перед зеркалом, к ней пришли тревога и испуг. Захотелось по-детски прижаться к Николаю и рассказать ему обо всем. Николай в последнее время отстранился от нее, а от мужа она отказалась сама ради любви к Николаю.
Ядвига дошла до кровати, упала в постель и, зарывшись в подушки, долго рыдала. Ей нужна была сейчас поддержка любимого человека. Ей хотелось услышать взволнованные слова, приветливые и теплые. Но их не было и ждать было неоткуда.
Ядвига, энергично повернулась, протестующе сказала:
— Нет.
Она прочь гнала от себя охватившие ее чувства покинутости и одиночества. Ее вдохновляла и давала силы та новая жизнь, которую она обязана теперь бережно вынашивать в себе, хранить, беречь, любить и вскармливать. Ядвига почувствовала себя счастливой, самой счастливой на свете, словно только ей одной из женщин пришлось ощутить в себе биение новой жизни.
В порыве откровенности Аксанов рассказал Федору и Ане, почему у него произошла размолвка с Байкаловой. С тех пор Аня при удобном случае начинала разговор с Андреем об его холостяцком житье-бытье.
— Вижу, тяжело тебе, скучаешь…
Аксанов вздохнул.
— У меня свои взгляды на брак, Аня. Лучше не спешить теперь, если ничего не получилось после встречи с Ольгой. Она найдет себе достойного человека, а я подожду. Терпится…
— Ты спохватишься, пожалеешь, но будет поздно. Молодость у человека бывает однажды, — внушала ему Аня.
Аксанов попытался отделаться шуткой:
— Лет до ста расти нам без старости.
— Андрей! — воскликнула Аня. — Зачем ты так?
Они смолкли. Потом Аксанов убежденно заговорил о том, что жизнь интересна не только личным, что в жизни есть много радости помимо любви и вовсе незачем скучать и грустить, если личное не удается.
— Однако тебе и другим этого личного не хватает, — подчеркнула Аня. — Вы тянетесь к женщине, девушке. Не ты ли говорил: тяжело-о…
Аксанова кольнули эти слова. Он сказал:
— Мне пора…
— В роту или на заседание?
— Не иронизируй, Аня, к красноармейцам, — подчеркнул Аксанов, и ему стало легче. — К красноармейцам, — повторил он.
Портнягина поднялась, вышла с ним из комнаты. Она стояла на площадке и смотрела, как Андрей твердой походкой спускался с лестницы. Аксанов услышал за спиной сдержанный смех. Он хотел остановиться, что-то сказать Ане, но только махнул рукой.
В роте Аксанов по просьбе Федора провел совещание с военкорами. Возвращаясь из казармы, Андрей забежал в редакцию «Краснознаменца».
Светаев, склонившись над столом, с увлечением писал. На скуластое лицо его свисала непослушная прядь волос. Он то и дело закидывал их назад.
— Обожди минутку, — попросил Федор.
Аксанов присел напротив, взял со стола листок бумаги и, пока Федор дописывал, набросал карандашом его портрет, а снизу приписал:
«Редактор «Краснознаменца» в минуту вдохновения».
Светаев закончил и, держа несколько исписанных листков в руке, потряс ими в воздухе.
— Письмище Горькому сотворил…
— Портретище намалевал, — в тон ему ответил Андрей и передал рисунок.
— Здорово-о схватил. Конфискую на память…
— Читай, — дружелюбно заметил Аксанов, заинтересовавшийся таким необычайным письмом.
Светаев навалился спиной на деревянный поскрипывающий реал с наборными кассами. От переносья на его широкий лоб взметнулась острая морщинка. Федор стал читать:
«Дорогой Алексей Максимович!
Это письмо, конечно, для Вас не будет неожиданным, Вы их ежедневно получаете сотнями со всех концов страны от людей, которые любят Ваши книги и ценят Ваш талант.
Не удержусь и я от похвалы, скажу: читая Ваши произведения, отдыхаешь и учишься. Не знаю, думали ли Вы когда-нибудь, что по Вашим книгам будут познавать жизнь.
Я, командир Красной Армии, после окончания школы одногодичников остался в кадрах РККА. Сейчас я несу службу на боевом посту в прославленной ОКДВА. Работаю так, что не вижу, как летит время. Рядом со мной несут службу десятки других командиров и политработников, оберегая спокойствие на дальневосточных рубежах.
И вот, когда мы, — продолжал читать Светаев, — выкраиваем кусочек свободного времени и вечерком читаем Ваши книги, то спорим и говорим без конца о Вас, Алексей Максимович.
Помните Ваше коротенькое открытое письмо бойцам Красной Армии? Вы обращались к новому пополнению — молодым красноармейцам, призванным служить в РККА. Это письмо читалось во всех ротах и взводах. Сколько бы Вы могли написать поучительного о жизни, какой мы живем здесь, на берегу Тихого океана, мы — часовые Востока, одного из таежных гарнизонов, созданных на пограничном побережье!
Мы днями будем отмечать пятилетие ОКДВА. У вас развернулась горячая подготовка к съезду писателей. Нетерпеливо ждем, о чем будут говорить на своем съезде авторы любимых нами книг. Хотелось бы одного, чтобы побольше было написано книг о нас, бойцах, командирах и политработниках Красной Армии, особенно об ОКДВА.
Будьте здоровы и спокойны. Знайте, мы бдительно охраняем социализм, в том числе и Ваш труд».
Федор положил письмо на стол.
— Ну, что скажешь?
— Посылай! — ответил Андрей. — Мастак ты, Федор, на такие дела.
— Пошлю теперь же, — с твердой убежденностью проговорил Светаев. — Писалось от души, — и спросил: — Что забрел ко мне в такой час?
— Потянуло на огонек. Беседовал с военкорами роты, а днем имел жаркий разговор с твоей женой.
— Ну-у? — протянул Федор. — О чем же?
— О любви, браке и жизни…
— Понимаю, — перебил его Федор и рассмеялся. — Анка решила доконать в тебе холостяка, — и вдруг в упор посмотрел на Андрея. — А что? Не сочинить ли нам повинное письмо Байкаловой, а?
— Нет, Федор, поздно, — серьезно и даже сурово сказал Аксанов.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Перед окнами домика Мартьянова пролегала дорога, открывался широкий вид на распадки и горы. Прошло лето и наступила приморская осень с прозрачными сумерками и голубыми ночами. По падям долго клубился ночной туман. Прихваченная первыми заморозками трава, высохшие стебли цветов коневника и осоки казались бледными от холодного лунного света. Ветвистые высокие ели, вытянувшиеся березы, рябина бросали на землю короткие, густые тени. В такие ночи скупо сияли звезды.
Семен Егорович любил иногда постоять у раскрытого окна, зачарованный тайгой. Надо пережить, перечувствовать самому, чтобы представить, как величественно красивы осенние ночи северного Приморья.
Мартьянов настолько привык к тайге, что при одной мысли о большом городе ему становилось тоскливо. Там в шуме он сильнее уставал за несколько часов, чем от дневного марша под знойными лучами. Мартьянов днями находился в тайге, беседовал на постах и точках с бойцами, любовался природой, размышлял о жизни, когда был один. Он чаще всего объезжал гарнизон на лошади и трудно сказать, где провел больше времени Мартьянов — в седле или на штабном стуле.
Даже в минуты домашнего отдыха он не мог не думать о своем гарнизоне. Вот и сейчас: подразделения готовились к поверке. От казарм доносились песни красноармейцев.
Ему вспомнилось недавнее посещение гарнизона командармом, разговор с Блюхером о поездке на учебу. «Поседел уже, — с теплотой подумал он о командарме Особой, — а все такой же неугомонный и подвижный». Мартьянову живо представилась самая первая встреча с Блюхером под Волочаевкой. Бойцы его роты, изможденные, полузамерзшие, полуголодные, нетерпеливо ждали приказа о наступлении. Вдруг пронеслась весть: приехал Блюхер. Значит, должно произойти важное событие, начаться долгожданное наступление. Из уст в уста передавались сообщения: «Завтра должна быть взята Волочаевская твердыня», «Блюхер будет командовать сам».
Блюхер действительно обходил роты. Похудевшее лицо его, будто утонувшее в заячьей шапке, с ощетинившимися усиками, запомнилось Мартьянову на всю жизнь. Подошел, коротко спросил: «Как бойцы?» — «Готовы разбить врага любой ценой. Рвутся в бой». — «Берегите людей. Каждый боец у нас на счету». Блюхер ушел. Старый партизан в рваной шубе, с синим лицом, дрожащим голосом сказал: «Мы победим, товарищ командир роты. Мои силы падают, но завтра я пойду в первой цепи». Назавтра, когда раздался сигнал к наступлению, он рванулся вперед, погиб на проволочных заграждениях, но рота вынесла на штыках победу, первой вошла на станцию Волочаевка…
Сзади Мартьянова остановилась жена. Она не видела лица мужа, но безошибочно знала, о чем сейчас он сосредоточенно думает. Семен Егорович весь в воспоминаниях. Анна Семеновна украдкой любуется мужем. Взгляд ее останавливается на волосах. Голова мужа кажется ей поседевшей. Так обманчив свет луны, посеребрившей волосы Мартьянова.
Ей хочется нежно обнять его, но Анна Семеновна боится нарушить задумчивость мужа. Она тихо говорит:
— Сеня, самовар готов.
— И всегда ты перебьешь мысли на самом интересном месте.
— Чай остынет.
— Подогреем.
— У тебя вечер свободный? — интересуется жена.
— Что ты, Анна! — испуганно говорит Мартьянов. — Завтра же выход в поле, инспекторская поверка не закончилась.
— Отдохни лучше, — мягко просит Анна Семеновна.
— А я вспомнил первую встречу с Блюхером под Волочаевкой. Давно было, а помнится все до мелочей, — как бы освобождаясь от мыслей, тряхнул головой и весело заговорил о другом, о парке в гарнизоне.
— Вот там, — показывая на отлогий скат сопки, — надо будет разбить парк культуры и отдыха. Тогда можно каждый вечер наблюдать отсюда за весельем молодежи. Хорошо, Анна, будет — пусть пляшут, танцуют, лишь бы дела не забывали…
И Семен Егорович долго рассказывал ей, каким будет этот парк.
Жена, слегка прижавшись к мужу, посмотрела на дремлющую сопку, залитую бледно-холодным светом луны.
— А самовар совсем простыл, — заметила она, когда Мартьянов сделал паузу.
— Ну, тогда пойдем чай пить.
Они отошли от окна. И вдруг вечернюю тишину разрезали протяжные гудки. Мартьянов остановился посредине комнаты. Раздался телефонный звонок. Мартьянов подбежал к трубке. Из штаба передали:
— Пожар. Горит лес в секторе огневой точки…
У командира строго рассчитаны движения, заучены приемы. Мартьянов хватает с вешалки портупею, накидывает фуражку на голову и мгновенно исчезает.
Когда Мартьянов появился у казарм, там уже почти никого не было. Старшины отдавали торопливые распоряжения красноармейцам, задержавшимся в ротах.
— Кто котелки, кто лопаты. Пожар, видать, большой. Да не задерживаться у лесопилки, поскорее в тайгу!..
Только сейчас командир сообразил, что ему незачем было бежать к казармам, а следовало быстрее появиться у лесопилки — месте сбора пожарных команд. Он повернулся и побежал туда. В эту самую минуту, после небольшого перерыва, тишину вновь нарушили протяжные гудки. Они были похожи на стоны. Эхо их отозвалось в распадках глухо и тревожно.
Весь гарнизон был в сборе. Назначенный начальником команды Поджарый, картавя от торопливости, распределял обязанности между собравшимися командами. Около Поджарого находился дежурный по гарнизону Ласточкин.
— Не задерживаться, не задерживаться! — беспокойно говорил он. — Скорее, скорее! Все в район южной точки…
Он заметил Мартьянова, когда тот был уже рядом. Ласточкин бойко доложил командиру и повторил все, что уже сообщал ему по телефону.
— Отправляйте людей.
— Бегом а-арш! — скомандовал Ласточкин.
— Бего-ом! — повторилось несколько раз в рядах, и красноармейцы, гремя котелками и ведрами, постукивая лопатами, баграми и пилами, устремились к месту пожара.
Сначала этот темнеющий людской поток бежал по узкоколейной дороге, потом свернул на лесную тропу и исчез, окутанный темью.
Зарево пожара еще не было видно. Сюда только проникал едкий запах гари. Тайга горела на противоположном склоне горы, открытом к морю. И только когда люди достигли перевала, стали видны желтовато-красные полосы огня и багрово-темный дым. Низкий туман, лежащий на море, как вата, окрашенный заревом пожара, казался зловещим.
Люди бежали почти молча, напряженно расстегивая на бегу гимнастерки и подставляя разгоряченные груди прохладному ночному воздуху. Обеспокоенно и тревожно перестукивались котелки, ведра и лопаты.
— Ух ты, как разгорелся, — бросил запыхавшийся Бурцев бойцам отделения. — Пожар в лесу — страшная сила.
— Сухостою много. Трудно тушить, — ответил один из них.
И опять бойцы бежали, с болью смотря на зарево. Огонь становился ближе и ближе. Теперь уже не было видно море, его заслоняла едкая и теплая завеса дыма. Пламя вспыхивало то в одном, то в другом месте и походило на огненные фонтаны, которые, выбросив сноп искр, стихали и вновь поднимались над лесом. То горели ели, оставляя после себя столб черного смолистого, пахучего дыма.
Чем ближе подбегали команды к месту пожара, тем сильнее шумело вокруг. Слышно было, как раскаленный воздух гудел над пожарищем. Навстречу людям со свистом и гулом, охваченная ветром, шла полоса огня. До бушующего пламени оставалось метров четыреста, а горячий воздух уже обжигал лица, дым щипал глаза, в носу.
Мартьянов, прискакавший сюда на лошади, недоумевал, как мог вспыхнуть пожар здесь, где не бывает посторонних людей, а бойцы, несущие службу на огневых точках, находились вдали от возможного очага. Иного предположения и не могло быть: поджог. Значит, кто-то проник в гарнизон и делает свое грязное дело. Действует рука врага!
В ушах предупреждающе прозвучали слова командарма: «Будьте бдительны, враг коварен и хитер». «Проглядели. Враг оказался и в самом деле хитрее. Поймать бы гадюку, задушить бы своими руками».
Он собрал все самообладание и стал думать, как лучше повести борьбу с беспощадным огнем. Пламя шло низом и верхом. Огонь перекатывался, как волна, с одного места на другое и, осыпая миллиарды искр, размножал многочисленные очаги на земле. Нужно было остановить сначала верхний огонь.
И Мартьянов, как только запыхавшиеся команды подоспели к нему, распорядился рубить широкую просеку, чтобы преградить путь верховику.
Зазвенели пилы, застучали топоры. Появляющаяся просека преградила дорогу огню. Пламя, докатываясь до ее обрыва, глохло. Повисшее в воздухе, оно безжизненно спадало вниз потоком искр и пепла. Вверху лишь продолжали шипеть обгоревшие вершины, испуская веревочки темного дыма в белесое небо.
Когда верхнее пламя было сражено, все, кто прокладывал просеку, повели наступление на огонь, бушевавший на земле. Здесь языки пламени охватывали пни, валежник, сухую траву и поражали торфяную почву тайги.
Воды близко не было. Огонь сбивали прутьями, заваливали землей.
— С лопатами сюда! — раздавались голоса.
— Давай крюк. Тащи.
— Осторожнее! — поминутно слышались предупреждающие возгласы.
Горящий валежник захватывали крючьями и тащили туда, где уже прошел огонь.
Грязные, выпачканные в саже, продымленные и усталые команды возвратились в казармы к рассвету. Мартьянов, пробывший на пожарище до конца, чувствовал себя совершенно разбитым от этого чрезвычайного происшествия в гарнизоне, злым и недовольным. Надо было срочно докладывать о случившемся Блюхеру.
Время бежит, время не остановишь, а Ласточкину подчас хочется остановить его. Последний месяц он все чаще думал об Ядвиге: так не могло продолжаться дальше. Их взаимоотношения должны определиться.
Год назад его увлекло сильное чувство. Ядвига ответила взаимностью. Он обманулся, считая, что любовь женщины «извечна». Теперь Зарецкая как бы не замечала его. «Уязвлено ее самолюбие, но кто же в этом виноват?» — спрашивал он. Ему стало смешно и стыдно за себя, за свое поведение. Ему успела понравиться Тина Русинова, но она вышла замуж за Милашева, приглянулась Зина Новоселова, приехавшая к брату, но в ее сердце он не встретил отклика.
Аксанов все настойчивее спрашивал, скоро ли он перестанет «донжуанить». Светаев однажды предупреждающе бросил: если он сам не возьмется за ум, то они с Андреем помогут это сделать с помощью полкового бюро комсомола.
Ласточкин знал, что все это были увлечения. Любил же он только Ядвигу. И чем холоднее становилось ее отношение, тем он все больше и больше сознавал, что только с нею будет счастлив в жизни. Равнодушие ее усиливало в нем чувство и делало его постояннее и сильнее. Ласточкин попытался было вернуться к Ядвиге, но встретила она его настороженно.
Он хотел найти в ней сочувствие. «Ядвига, я — неудачник». — «Тебе ли это говорить? Не прикидывайся им. Скоро у нас будет ребенок», — тепло сказала она. Он испугался и обрадовался ее словам, но не знал, что же делать ему. «Скоро у нас будет ребенок», — в который раз он повторял эту фразу Ядвиги и не знал, как понять ее. Значит, она любит, но почему же так холодна и равнодушна к нему? И Ласточкин во вторую встречу с Зарецкой высказал ей беспокоившую его мысль о ребенке и их любви, и предложил аборт. Тогда она спокойно ответила:
— Тебе не понять этого, ты — еще мальчик…
Ласточкина обидели ее слова.
— Это все? — угрожающе переспросил он.
— Да. Я не боюсь такого разговора и, как видишь, не удерживаю тебя…
Ядвига повернулась и пошла. Этого он не ожидал. Она была горда и независима. Ему казалось, что все поведение ее, такое спокойное, твердое, уверенное, лишь унижало его. Ласточкин впервые почувствовал себя подлецом.
— Э-эх! — он схватил себя за волосы и до боли сжал их в кулаке. — Это все! — Он, произнес это так, будто жаловался кому-то на свою жизнь. Но жаловаться было не на кого, кроме как на самого себя. Ему стало постыдно и мерзко.
— Вот она, личная жизнь Николая Ласточкина, — сказал он с озлоблением и ненавистью.
Ветер гнал по шоссе золотистые листья березы, медные — осины. Шуршали стебли высохшей осоки и репея по сторонам дороги. В небе к югу тянулись запоздалые косяки гусей. В природе все шло своим чередом, и была в этом какая-то закономерная последовательность. Ласточкин подумал, что этой последовательности не хватает в его жизни.
Ядвига уходила, не оглядываясь. Походка ее выражала все ту же непобежденную гордость. Так казалось Николаю. Он не мог знать, что стоил Зарецкой этот разговор. Она собрала все силы, чтобы твердо ступать, не спотыкаться при каждом шаге.
Зарецкая почти не различала ничего впереди, а шла, лишь бы только идти. Остановиться было нельзя. Мог подбежать Николай, сказать два-три ласковых слова, и гордость ее оказалась бы побежденной. И тогда началось бы все снова.
И Ядвига пересилила себя.
Ласточкин, оставшийся позади, растерянный, жалкий, негодующий и бессильный, был еще больше любим ею. Ядвига теперь знала одно: Николай, если любит, то придет сам.
Ласточкин долго стоял на шоссе и смотрел в ту сторону, куда ушла Зарецкая. Он медленно побрел к городку, заплетаясь в полах плаща, почувствовав себя не только виноватым и несчастным, но и опустошенным.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В последний раз Мартьянов выстроил части гарнизона. Он как-то суетливо бегал от командира к командиру, от подразделения к подразделению.
Анна Семеновна вышла на террасу и смотрела на плац. Ей хорошо было видно, как бегал Семен Егорович. Она чуть гордилась и с затаенной жалостью думала о том, что они скоро покинут гарнизон. Не хотелось уезжать отсюда. Она так же, как Мартьянов, привыкла к гарнизону. Она вникала в мелочи быта, делала много будничных дел. Здесь был ее дом: Анна Семеновна чувствовала себя в нем хозяйкой.
Она понимала состояние мужа. Ему тяжело расставаться с гарнизоном. Это были последние минуты, когда он еще командовал людьми и по его повелительному голосу они могут занять свои боевые посты, и весь этот строй парадных шеренг станет у механизмов орудий, пулеметных гнезд, в радиорубках, у телефонных аппаратов.
Мартьянову хотелось как можно дольше пробыть среди красноармейцев, подышать запахом сапожной мази, едва уловимым душком прокуренных гимнастерок. Хотелось подольше любоваться загорелыми, здоровыми лицами.
Но Мартьянов знал, остались считанные минуты, и еще суетливее бегал возле красноармейских колонн.
Командарм сдержал слово, вызвал Мартьянова к телефону.
— Просьбу твою уважил, завтра прилетает в гарнизон выпускник академии Герасимов, полк сдашь и выезжай в штаб…
И вот из-за поворота, окутанный пылью, вынырнул фордик. Выскочив на плац, автомобиль качнулся, чуточку прополз и остановился. Из него проворно выскочил вновь назначенный командир полка Герасимов.
— Вот где встретились, Семен, — он схватил руку Мартьянова, они обнялись и поцеловались. Повернув головы направо, все непонимающе наблюдали за командирами. Сцена встречи Мартьянова с вновь назначенным командиром была непонятной.
Герасимов стоял перед Мартьяновым прежний, как в годы гражданской войны. Они командовали сначала отрядами партизан, потом сформировавшимися батальонами и в самый разгар тех лет затерялись на широких просторах родины. Приказом командующего фронта Мартьянов ушел в Приморье, Герасимов был брошен на Урал. И каждый из них в эти годы, приобретя товарищей, терял их в суматошном круговороте жизни, в боях и сражениях.
И вот они снова встретились. Мартьянов оглядывал строгую фигуру Герасимова. Чуть продолговатое лицо Герасимова с широким подбородком, вытянувшийся за эти годы нос с горбинкой, карие глаза, на которые падала тень от густых бровей, и появившаяся седина на висках — все отражало неподдельную радость встречи.
Герасимов был неподвижен, но не был спокоен: все в нем обличало волнение и признательность. Это продолжалось одно мгновенье. Потом командиры подошли к первым шеренгам. Густые брови Герасимова резко сомкнулись, но быстро разошлись.
— Здравствуйте, волочаевцы!
— Здрасте-е! — ответили колонны.
Начался парад-смотр. Гарнизон свели по подразделениям. Музыканты заняли свое место в голове. Мартьянов с Герасимовым смотрели, как выравнивались ряды.
— Вот где привелось встретиться, — повторил Герасимов.
— Да, не ждал Геннадий.
— Прямо из академии в распоряжение ОКДВА, оттуда без передышки к тебе — принимать гарнизон. Только в штабе узнал, что ты здесь начгаром.
Мартьянов подал предварительную команду. Ряды и шеренги, приподнявшись на носках, застыли.
— Арш!
Вступил оркестр. Колонны, отбивая шаг, тронулись. Командиры стали глядеть на низ колонны: издали хорошо видно, если красноармеец сбивается с шага.
— Хорошо идут, — заметил Герасимов.
— Штыки голосуют, — недовольно буркнул Мартьянов. — Надо, чтобы не качались, понимаешь…
Шли учебные подразделения.
— Будущие командиры…
— Много времени ушло на подготовку, когда же?
— Находил время. Успевал бетонить и строевой заниматься. Тайга и граница — всему научат.
Проходили колонна за колонной. А над ними поднималась красноармейская песня. Напев ее знакомый, много раз слышанный, волновал самое лучшее в Мартьянове.
— А как течет время-то! Подумаешь, грустно станет, но вместе с тем и радостно, люди-то выросли — рукой не достанешь, Геннадий.
— Бежит, как у Катаева в книге «Время вперед», — Герасимов рассмеялся. — Давно ли мы стояли в теплушках и махали папахами, перелетая с фронта на фронт?
— Да-а! — выдохнул Мартьянов. — Было, а теперь? Ты взгляни-ка вокруг. Здесь непролазная глушь была, а теперь корпуса начсостава, штаб, казармы, шоссейка пролегла по косогору, водопровод, школа. Одним словом, город. А те елочки разрастутся — прелесть одна будет. Растет наш знаменитый Проспект командиров. Там вон, где клуб, — первые палатки были. Все теперь радует глаз, все-то здесь с большими трудностями добыто…
А по плацу стройно шли подразделения, и так же властно над всем строем звучала мелодия марша.
Всю ночь накануне отъезда Семен Егорович ходил до рассвета по гарнизону.
Он остановился около большого двухэтажного здания школы. Это последний объект его строительства. Он почти сделал все, что намечал построить. Мартьянов долго стоял перед школой, глядя на вывеску: «Неполная средняя Ново-Волочаевская школа». Перед ним встало его детство. Он познал грамоту в окопах на фронте, а теперь предстоит учеба в академии. «Скоро сядешь ты, Семен Егорович, за книги и вот так же будешь прилежно учиться, как ребятишки в школе, выстроенной твоими руками».
Школа была построена на самой опушке леса, и подступающие близко к строению старые огромные ели бросали резкие треугольные тени на стены здания. Как неузнаваемо все изменилось вокруг за эти годы! Сейчас он видел перед собой выстроенный город. Тогда ничего этого не было. Но он готов был всегда спорить и спорил, каким будет этот создаваемый город. Он хотел его видеть лучше, чем он был на самом деле. Город обязательно будет большим и красивым.
Ночь была свежей, как все осенние ночи на севере. Над морем плавал белесый туман, и оттуда на берег тянуло запахи водорослей. Ярко мерцали звезды в чистом, бездонном небе. Мартьянов продрог и стал быстро ходить по шоссе, время от времени притрагиваясь руками к молоденьким лиственницам и саянским елкам, посаженным вдоль кюветов дороги. Отсюда он прошел до казарм, принял ночной рапорт дневального, побывал в караульном помещении, побеседовал с караульным начальником и сменными часовыми. Он говорил все о том же, о городе, и вернулся на квартиру на рассвете.
Анна Семеновна приготовилась встретить мужа упреком, но взглянув на его счастливое, довольное лицо, обиженно заметила:
— А я-то беспокоилась, все ждала и думала…
— Аннушка, хорошо мне, — сказал Мартьянов, глядя ласково на жену, — но жалко расставаться с гарнизоном… Прирос я к нему, — с грустью в голосе закончил он.
Анна Семеновна только сочувственно вздохнула. Ее охватило беспокойное чувство женской заботы.
— Уже утро… Ты не спал. Приляг, отдохни часок… — Она завозилась у кровати, взбила пухлые подушки, поправила простыни и одеяло.
Мартьянов долго раздевался. Потом прилег, но уснуть не мог. Он только сомкнул глаза и так лежал часа два. Мысли ни на минуту не покидали его. Он слышал, как одевалась жена, и, не открывая глаз, пытался угадать, что она будет делать. Семен Егорович любил наблюдать по утрам, когда жена суетливо бегала на кухне, осторожно прикрывая двери, старалась не шуметь, но обязательно что-нибудь роняла и испуганно взглядывала на него — не разбудила ли. Сейчас Анна Семеновна тихо насыпала угли в самовар, старалась не стучать трубой, ступала на носочки.
Наконец Семен Егорович не утерпел, приоткрыл глаза. Он увидел почти все то же, что видел каждый выходной день. Он подумал о глубокой привязанности Анны Семеновны, ее заботе о нем. Он объяснял такую внимательность к нему не только долголетней привычкой, но и нестареющей любовью женщины. Он приносил много беспокойства и тревог в ее жизнь, обижал ее своей усталостью, невниманием и еще чем-то таким, чего он не сумел бы передать на словах, объяснить даже самому себе сейчас.
Пока Мартьянов размышлял, Анна Семеновна приготовила завтрак. Она тихо подошла к кровати и потрогала его за усы.
— Сеня, вставай, пора завтракать.
Мартьянов, словно только проснувшись, схватил ее руку и поцеловал.
За столом они шумно разговаривали. Семен Егорович сначала подтрунивал над собой, над тем, что его волновало в ночь прощания с гарнизоном, и неожиданно перешел на серьезный тон. Он заговорил о людях, выросших у него на глазах, о своем будущем.
— Человек на месте не стоит, а раздвигает границы своих возможностей, понимаешь, Аннушка. Ну, вот и я должен свой кругозор раздвинуть… Куда его раздвигать? Кажется, уже все и так вижу. А оно нет, расширять, расширять надо, — говорил он, будто хотел убедить жену в необходимости отъезда на учебу.
По шоссе к его домику спускалась машина. Шофер разгонял кур, то и дело нажимая на сирену, и пронзительные ее звуки доносились сюда.
Анна Семеновна хлопотливо стала собирать мужа. Но сборы были коротки и непродолжительны. Небольшой походный чемодан со свертком были уже приготовлены Мартьяновым накануне и стояли у порога, на вешалке висел плащ.
— Ничего больше не нужно… Я ведь говорил тебе.
Вбежал Круглов. Он громко поздоровался и сказал:
— Машина готова!
Мартьянов посмотрел на него, повернулся к жене.
— До свиданья, Аннушка, ведь ненадолго расстаемся, — и крепко обнял ее, поцеловал в губы и вышел за шофером на крыльцо.
Машина стояла у ограды. Быстрой, покачивающейся походкой Круглов шел к машине. Свежий песок хрустел под его ногами, дорожка золотисто блестела на солнце.
Мартьянов остановился на крыльце, оттягивая минуту отъезда. Он взглянул в даль, затянутую голубизной, и различил очертания маяка на выступающем мысе. За ним лежал Татарский пролив и начиналось Японское море. Всюду, куда хватал глаз, было синее пространство воды. Но Мартьянов научился определять неприкосновенную черту, отделяющую его гарнизон, его родину от другого мира, чужого ему и его народу, словно эта черта была ощутима и видима им.
Между тем шофер уже сидел в кабинке и наблюдал за командиром. А Мартьянов глядел вдаль, запоминая знакомый пейзаж, корпуса, почерневшие от весенних туманов и дождей.
На крыльцо вышла Анна Семеновна.
— Сеня, Сеня, — проговорила она.
Мартьянов от прикосновения жены опомнился. Он еще раз обнял и поцеловал ее. Круглов нажал сирену.
— До скорой встречи, Аннушка, — сказал Мартьянов и торопливо сбежал с крыльца. Выражение его лица было такое, словно он всему гарнизону говорил до свиданья и уверял, что едет ненадолго и скоро вернется. И, как бы отвечая на его теплое дружеское расставание с Анной Семеновной, с гарнизоном, от дальних казарм донеслась песня. Это роты шли в столовую. Красноармейцы пели новую боевую песню полка, рожденную уже здесь, в гарнизоне. Музыку к ней написал Милашев. Все в песне было близко ему, все до глубины трогало душу, волновало сердце!
Мартьянов подбежал к машине, будто боясь, что Круглов не даст дослушать ему этой звучной песни.
Знамен развернуты шелка,
Привольно дышит грудь,
В строю родимого полка
Мы вновь свершаем путь!
К машине подошла Анна Семеновна и молча остановилась позади Мартьянова. Далекий красноармейский хор оканчивал песню:
Как знамя, молодость несет
И песню над собой,
И с этой песнею пойдем
Мы, если скажут, в бой!
Эти последние слова громко и отчетливо доносились сюда, будто казармы и городок, и вся тайга пела их, и воздух, свежий, прозрачный, наполнился этим звучанием песни.
— Не хочется тебе уезжать, Сеня, — вкрадчиво сказала жена.
— Нужно… Начинается новый поход, — промолвил он, — нам еще предстоит бой, — и быстро вскочил в машину, бросив шоферу:
— Ну, вот теперь трогай, Круглов!
— Счастливого пути, Сеня!
Голубая струйка дыма вырвалась из раструба, и машина докатилась по шоссе. Анна Семеновна вышла на средину дороги и долго смотрела вслед умчавшемуся автомобилю.
Ново-Волочаевка — Москва — Челябинск
1933—1937 и
1957—1958 годы.