ГЛАВА ПЕРВАЯ
Аксанов пошел в тайгу проверить работу бригады Сигакова. Шагая, он то и дело отстранял сломанной веткой серебристые от инея паутины, поблескивающие на солнце. Было тихо. Только шумела под ногами высохшая трава. Тайга здесь была особенно красива, как на картинах Шишкина. Аксанов прищурил глаза. Его поразил колорит осенних красок. Сесть бы за палитру и перенести яркую осеннюю гамму цветов на полотно! Давно, давно он не садился за мольберт. С поразительной ясностью ему представились уроки рисования в школе. Его первый натюрморт. Он готовил акварель к выставке. Еще понятнее стали слова старенького учителя-художника: «Вы сумели динамику передать. Ваши яблоки получились, как живые. Одно из них готово упасть. Хочется подбежать, поймать его, чтобы не разбилось. Жалко, оно такое сочное, спелое…» Как сейчас, Аксанов видел довольное и улыбающееся лицо учителя. Приподняв очки на большой лоб, тот рассматривал акварель чуть прищуренными темно-карими глазами. Аксанов совсем забросил живопись. Если этой осенью дадут отпуск, он привезет краски и займется рисованием. Приятно превращать серый грунт холста в пейзаж или портрет.
Глухо, но ясно стал доноситься звон топоров и пил. Это работала бригада Сигакова. «Напористый парень, не подведет. Плотники на казарме работают без простоя». Он уже слышал, как таежную тишину наполнял сначала легкий стон, потом шум, словно по тайге проносился поезд; шум нарастал, усиливался треск ломающихся веток. Что-то тяжелое безжизненно падало на землю. «Свалили добрую».
По службе у Аксанова все шло хорошо, в личном же комвзвода терпел неудачу. Вчера он получил письмо от Ольги. И долго не решался распечатать его, словно знал, что письмо сообщало о неприятности.
«Андрей!
Зачем ты начинаешь все сначала. Ты слишком поздно приходишь со своей любовью. К чему она? Ты обещаешь приехать.
Увидимся, лучше поговорим.
В этом ответе — вся Ольга. Она не отказывала и ничего не обещала. И все же в письме еще теплилась надежда. Это понял Аксанов.
Стук топора, звон пилы были близко. Бригада забралась в самую глушь. Аксанов поздоровался, спросил, выполнит ли бригада план. Сигаков скромно ответил, что они справятся с заданием.
— Ну, а как лес?
— С лесом плохо. Смешно, тайга — пройти нельзя, а лесу мало. — И Сигаков вдруг заговорил, как знаток: — Вот стоит елка. Стройная, прямая. Верных 12 метров, а на лежку не годится. Сердцевина гнилая.
— Ты что, подпиливал ее?
— Без подпилки узнать можно.
Он подошел к ели, несколько раз стукнул обухом топора по стволу.
— Звенит струной — пили на лежку. Гудит басом — руби на дрова.
Сигаков стал рассказывать о болезнях деревьев, как врач. Он знал все пороки: искривление ствола, косослой, свилеватость, наплывы, механические повреждения — трещины и щели, говорил о них с уверенностью специалиста.
Сигакова перевели в роту недавно. Он окончил учебную команду при радиобатальоне. Аксанов еще не успел близко познакомиться с младшим командиром, хотя слышал о нем много.
— Откуда такие познания?
И так же просто, как в самом начале разговора, Сигаков ответил:
— На лесозаготовках работал. Присмотрелся к бригадиру. Он и поведал секреты, а здесь инспектор Силыч лесную науку раскрыл.
Начальник связи Овсюгов по пути в роту прикинул, что обязательно проверит внутренний распорядок, осмотрит оружие в пирамидах. Конечно, будет найдена «ненормальность». Наверняка придется сделать замечание старшине, дежурному по роте, а может быть, командиру взвода. Вот ведь Аксанов не доложил, а дал отпуск Жаликову. Забыл об уставе внутренней службы.
Войдя в помещение, начальник связи действительно обнаружил «внутренние беспорядки».
— Красноармейцы должны чувствовать твой приход. Пришел старшина — гроза пришла, — наставлял Овсюгов Поджарого. — Пыль на сундучках, не протерты окна, беспорядок с вещевыми мешками, плохая заправка коек…
Поджарый стоял не шевелясь. Глаза его виновато перебегали с сундуков на вещевые мешки, с суконных одеял на койках к очередному дневальному, протиравшему окна тряпкой. Старшина тоже изучил характер начальника связи и знал, в таких случаях лучше молчать. Наконец Овсюгов отпустил Поджарого и прошел в ленинскую комнату.
— Ты что-нибудь знаешь о домашнем отпуске красноармейца Жаликова? — спросил он политрука Кузьмина, снимая фуражку и садясь рядом. Это означало — предстоит длительный разговор. Политрук ответил, что знает.
— Прекрасно-о! Но-о домашний отпуск красноармейца производится с разрешения… — Овсюгов приподнял голову, многозначительно посмотрел на политрука. Тонкие губы его сжались.
Кузьмин предупредил:
— С разрешения комроты или политрука.
— Правильно-о! Ты разрешал?
— Нет, но Жаликову было сказано доложить дежурному по роте о домашнем отпуске.
Овсюгов сделал удивленные глаза, быстро заговорил о другом.
— Я хочу сказать… В его отпуске надо усматривать…
— Знаю, знаю.
Комроты вскинул белесые брови, округлил глаза.
— Жена может…
— Повлиять в плохую сторону? — Политрук прищурился, постучал пальцами по полевой сумке, лежавшей на коленях. — Допускаю: Жаликов особенный красноармеец. Он всегда был на грани поощрения и взыскания. — Политрук сделал паузу, прямо взглянул на командира роты. — Но Жаликов стал другим. Внимание наше дисциплинировало красноармейца.
— Я доволен, — заметил уже в дружеском тоне Овсюгов. — Но пусть красноармейцы будут научены горьким опытом Жаликова и знают, как плохо быть на военной службе, имея под боком жену.
— Это не совсем верно. Наш тыл, — осторожно намекнул политрук, — это не вооруженный отряд…
— Вы демократ, политрук! — Начальник связи привстал, надел фуражку. Дружественность в его тоне исчезла. — Железная дисциплина!.. Приезд жены красноармейца без разрешения — это удар по дисциплине.
— Ваши понятия о дисциплине, — спокойно продолжал Кузьмин, — подернулись ржавчиной…
— Что-о? — возмутился Овсюгов. — Что-о вы сказали?
Начальник связи стоял перед политруком с раскрытым ртом. Он знал, что Кузьмин так же твердо повторит свои слова. Этой твердости он завидовал.
— Вы нетактичны, — тише сказал Овсюгов.
Кузьмин рассмеялся. Командир выбежал из казармы. За ним вышел политрук.
— Мне, беспартийному специалисту, трудно с вами, — сказал начальник связи, когда они были на крыльце.
— Сходите к Шаеву… Объяснитесь. Это необходимо вам, как фляжка воды в походе, — сходя с крыльца, бросил политрук. Не оглядываясь, он направился в сторону просеки. Вскоре повстречал Аксанова. Командир взвода рассматривал золотистые березы, одиноко стоящую рябину с красными кистями спелой ягоды.
— Краски просятся на полотно, — сказал Аксанов подошедшему Кузьмину, — давно не рисовал, — но заметив возбужденное лицо политрука смолк.
Кузьмин, все еще раздосадованный неприятным разговором с Овсюговым, спросил:
— Доведены ли задания до бригад?
— Перевыполнит задание бригада Сигакова. Сегодня закончат рыть ямы. Через пятидневку можно переносить центральную станцию в новое помещение.
— Что? — переспросил Кузьмин.
Мимо проскрипели передки, фыркнули лошади.
— Которая? — крикнул Аксанов.
— Шестая лежка, — ответил Мыларчик.
— По-ударному работают. Еще три — и дневное задание будет выполнено, — Аксанов посмотрел на солнце. — Только обед… Молодец Сигаков.
Политрук вспомнил, что хотел сказать.
— Вечером соберите бригаду. Надо рассказать об опыте Сигакова. Я буду сам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Аксанов зашел в редакцию. Светаев вычитывал полосы «Краснознаменца».
— Я за тобой.
Ожидая товарища, Аксанов взял лежащие на столе центральные газеты, полученные с последней почтой. Прочитал фельетон братьев Тур в «Известиях», пробежал быстрым взглядом по столбцам.
— Для нас центральные газеты теряют свое значение. В руках самый свежий для нас номер, а события в нем описываются месячной давности. Все знакомо по радиосводкам…
— Верно, а газету все-таки ждешь с нетерпением. Развернешь ее — и словно окно в мир раскрыл: перед тобой вся жизнь. Гляди на нее, учись сам и учи других, — не отрываясь от чтения, проговорил Светаев. — Что на стройке делается?
— Фельетонные дела творятся…
Аксанов отложил газеты в сторону. С досадой в голосе заговорил:
— Вчера на волейбольной площадке я услышал от Шехмана: «игры не будет, каждый за себя играет». Хорошо сказал, где тут быть хорошей игре, если отброшены общие интересы. И у нас на стройке так: начальник связи одно, политрук другое. Политрук решил на лежках строить. Вырыли канавы до твердого грунта. Клади лежки, строй. Приходит начальник. Осмотрел. Не годится, говорит, на столбах строить надо. Вчера прихожу на стройку, а у политрука лицо, как у репинского Ивана Грозного. «Вы за стройку отвечаете? Что здесь творится?» Я тоже не вытерпел, выпалил: «Вы отдали распоряжение зажечь костер, а начальник приказал раскидать его. Вы решили на лежках строить, а Овсюгову захотелось на столбах. Кого слушать?»
— Да, действительно фельетонные дела, — сказал Светаев и передал вычитанную полосу печатнику.
Они вышли из редакции. По «Проспекту командиров» шагали красноармейцы и командиры. Над тайгой нависли тучи.
— Спешить надо с земляными работами, а то погода испортится.
Минуту они молчали.
— А что если фельетон написать?
— Не взирая на лица, — поддержал Светаев, — на пользу службе будет…
Они поравнялись с группой командиров, заговорили о новом пополнении, прибывающем в гарнизон.
Аксанов сидел у раскрытого окна ленинской комнаты и не мог понять, что же происходит на партийном собрании. Он безразлично смотрел на запад. В небе догорал яркий закат. Облака, вытянувшись по горизонту, оранжевыми, розовыми и лимонными ступенями поднимались ввысь, где уже зажглись первые звезды. Над тайгой прогуливался свежий ветер, и она шумела то чуть сильнее, то слабее, будто шум ее перекатывался морской волной.
Разговор начался с его коротенького сообщения о делах на стройке, перешел на взаимоотношения, сложившиеся между начальником связи и политруком и, казалось, захлестнул собой все, о чем говорилось до этого.
Собрание шло хорошо, ясными были его дальнейшие выводы. Несколько выступающих коммунистов-красноармейцев и командир отделения Сигаков говорили о том, что бригады, работающие на заготовке и вывозке леса, могут значительно перевыполнять нормы, если ликвидируют простои на выгрузке бревен у лесопилки, будут своевременно подготовлять новые участки для вырубки и подъездные пути к ним.
Говорили о других хозяйственных неполадках, о недостающем инструменте, о плохой его подготовке, о нехватке пиломатериалов на строящихся объектах. Все это помогало лучше организовать стройку, поднять дисциплину труда. Аксанов чувствовал в выступлениях коммунистов хозяйскую озабоченность.
Но вот выступил политрук, и весь разговор пошел по иному руслу. И Аксанов недоумевал, неужели он дал к этому повод своим до конца не продуманным заявлением, сказав, что нет согласованности в распоряжениях начальника связи и политрука и это мешает ему руководить работами на стройке. Кузьмин говорил о серьезных ошибках Овсюгова и обвинял в том, что тот подрывает его авторитет перед красноармейцами.
Невольно получалось, что партийное собрание вынуждено было обсуждать ненормальные взаимоотношения между Овсюговым и Кузьминым. Облокотясь на подоконник и разглаживая пальцами левой руки упорно смыкавшуюся складку на переносье, Аксанов глубже задумался над словами политрука: прав он или неправ в резком обвинении действий начальника связи на партийном собрании, где присутствовали красноармейцы и младшие командиры? Не нарушается ли тут военная субординация, имеет ли право партячейка обсуждать ошибки беспартийного начальника в его отсутствие? Как понимать демократичность применительно вот к этому конкретному случаю?
Чем настойчивее пытался ответить Аксанов на поставленные вопросы, тем сложнее и запутаннее становились они для него.
Он опять взглянул в окно. Небосвод побледнел. Теперь только чахлые и блеклые полоски облаков лежали на западе. Припомнилось: в разговоре со Светаевым, которому Аксанов верил, как более опытному коммунисту — Федор давал ему рекомендацию в партию, — они бегло коснулись этого вопроса. Аксанов не знал, почему так все круто повернулось на собрании. Он задумался: правильно ли идет обсуждение?
К Кузьмину он относился с уважением, хотя и считал, что в роте связи, где находятся наиболее грамотные красноармейцы, «полковая интеллигенция», как назвал связистов Шаев, политрук должен быть более подготовленный и глубже разбирающийся в политике и технике. Но это было личное мнение Аксанова, он не высказывал его открыто. Все приказания политрука он выполнял аккуратно, и если что-либо считал не так, то стремился незаметно подсказать, как следовало бы лучше сделать. Требовалась помощь, и Аксанов немедля оказывал ее. Он считал, что это был его прямой партийный долг.
Сейчас политрук высказался резко об Овсюгове, и комвзвода усомнился в правильности его выступления, но не был твердо уверен в этом, хотя и не мог опровергнуть Кузьмина какими-то вескими доводами. Он только интуитивно чувствовал, что разговор об авторитете командира на собрании, да еще в его отсутствие, бестактный. Аксанов порывисто повернулся, присел на подоконник, нетерпеливо сказал:
— Неудобно обсуждать действия Овсюгова за его спиной. Если говорить об этом надо, то следует сказать открыто и при нем…
Кузьмин недовольно сверкнул глазами и на мгновенье оторопел. Он надеялся на единодушную поддержку коммунистов, а теперь выходило, что Аксанов возражал.
Политрук привык выражаться прямолинейно и сейчас, долго не раздумывая над словами Аксанова, отрубил:
— Как это неудобно обсуждать действия Овсюгова, если они ошибочны? Заменял политзанятия спецделом в твоем взводе? Заменял…
— Но это была вынужденная замена. Я не был готов к политзанятиям, — ответил Аксанов.
— Это из другой оперы. А мои распоряжения отменял? Как это назвать? Не подрыв ли это моего авторитета?
Все, что говорил сейчас политрук было правильно, неоспоримо. И если Аксанов высказался против, то не потому, что считал действия начальника связи правильными, наоборот, он сам возмущался ими. Однако направление разговора было не то. Он восстал против тона, в каком обсуждался этот вопрос, не подлежащий обсуждению на собрании, по его мнению.
— Товарищи, уместно ли говорить об этом на собрании? — как бы спрашивая коммунистов и настораживая их, вновь заговорил Аксанов.
Политрука такая настойчивость комвзвода огорчила.
— Мы, коммунисты, не должны стоять в стороне, — поставив полевую сумку на стол и положив на нее руки, как на спинку стула, продолжал Кузьмин. — Меня удивляет позиция Аксанова, оберегающего Овсюгова от партийной критики.
Это было уже обвинение, брошенное политруком. Аксанов не нашел слов, чтобы сразу ответить ему и яснее выразить свою мысль, и замолчал. «Может быть, я чего-то недопонимаю». Он посмотрел в окно. Все небо загустело синью, в нем ярко блестели звезды. «Какая темень вокруг».
Выступил Поджарый. Он жаловался, что начальник связи незаслуженно «отчитывает его за махонькие беспорядочки» в присутствии красноармейцев, которые потом и «насмехаются над старшинкой».
— Это уж слишком! Перехватили через край! — опять не вытерпел Аксанов.
Председатель собрания постучал карандашом по графину, призывая комвзвода не нарушать порядка.
Аксанов вскинул обе руки вверх, — мол, сдаюсь, но черные брови его хмуро и недовольно нависли над главами. Он молчал до конца собрания. Когда голосовали за предложения, подработанные Кузьминым, в которых тот проводил свою линию, Аксанов, единственный из коммунистов, не поднял руки.
— Против что ли? — спросили у него.
— Нет, воздерживаюсь, — ответил он.
Политрук только недоуменно развел руками.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
У маленького окна — письменный стол Шаева. Помполит наклонил голову. Волосы небрежно скатились на лоб. На столе фельетон, принесенный Светаевым, информационные материалы о путаных делах в роте связи. Над пепельницей, набитой окурками, шевелится струйка голубоватого дыма.
— Где политрук был? — Шаев хлопнул ладонью бумаги и посмотрел на отсекра партбюро Макарова, сидевшего рядом.
В дверь постучали.
— Войдите! — Шаев достал папиросу из портсигара карельской березы. Зажег спичку. Затянулся, зажав папиросу левым углом рта, пустил дым кольцами.
В кабинет вошли Кузьмин, за ним Аксанов, Ласточкин, потом Овсюгов. Прикрыв двери, комроты сделал несколько шагов на цыпочках. Аксанов увидел на столе знакомые продолговатые листы бумаги и тронул локтем Ласточкина.
— Садитесь, дорогие связисты, — обратился Шаев и пустил снова густое облачко табачного дыма.
Политрук прошел к столу помполита. Аксанов с Ласточкиным присели на стулья, стоящие у стены. Ближе к дверям устроился Овсюгов. Помполит встал. Прошелся по кабинету, словно забавляясь вьющимися кольцами дыма. Казалось, он забыл о присутствии командиров в его кабинете. Только по сосредоточенному лицу, собравшимся в гармошку морщинам на лбу можно было понять, что Шаев над чем-то размышляет. Политруки, групповоды политзанятий привыкли к этой его отличительной черте.
Кузьмин, Аксанов, Ласточкин спокойно ожидали той минуты, когда заговорит комиссар. Овсюгову тягостно было напряженное молчание и безмолвное хождение Шаева.
— Разрешите закурить?
Помполит кивнул головой. Овсюгов закурил, хватая частыми глотками дым, словно человек, страдающий одышкой. Он пытался сократить томительные минуты молчания: чувство неизвестной боязни охватило его. Начальник связи был напряжен так, что даже вспотел.
— Начнем что ли? — как бы спрашивая, спокойно сказал помполит. — Надо разобраться в ваших делах…
Шаев остановился, бросил пристальный взгляд на командира роты. Он заметил, как тот при этом вздрогнул. Повысив голос, сердито спросил:
— Что делать с вами? — Он увидел, как сжались складки губ, опустошенно взглянули серые глаза Овсюгова. — Мне стыдно говорить, но молчать невозможно. Болячка появилась на здоровом теле. С таким организмом, как у вас в роте, работать да радоваться! Партячейка, комсомол, сильные ряды актива. Вместо делового руководства ротой, вы обросли коростой казенщины. Послушаю, что скажете о себе. Начну с тебя, — обратился Шаев к Аксанову.
Комвзвода встал и в первое мгновенье растерялся. Тот уловил заминку.
— Не колеси, выводи все на чистую воду.
Аксанов, справившись, начал говорить о жизни роты. Надо было полнее передать правду. Он смело заговорил о помощи молодому командиру, об инструктаже, руководстве через служебные записки, о несработанности начальника связи с политруком и, если бы взглянул в этот момент на Овсюгова, то заметил бы, как удивленно и непонимающе смотрел на него начальник связи.
— Все? — спросил помполит, когда командир взвода, расстегнув шорку, присел на стул и тут же добавил: — Ну, а Ласточкин что скажет?
Комроты, пока Ласточкин откашливался, подумал: «Он опровергнет Аксанова» — и ожидал встретить от него поддержку. Но надежды Овсюгова не оправдались. Ласточкин только подкрепил выступление Аксанова.
Очередь была за политруком. Пока говорили Аксанов и Ласточкин, тот успел набросать на бумажке вопросы. Без конспекта он не умел выступать. Кузьмин рассчитывал говорить длинно, много. Когда вызвал комиссар, он заговорил о том, что у него нет контакта в работе с Овсюговым. На шее его мелко задергались надувшиеся жилки.
— О бумажном руководстве ничего не знаю, — Кузьмин развел руками. Шаев подбежал к столу и схватил бумажки, поднял над головой и потряс.
Кузьмин замялся. Он взял карандаш и несколько вопросов вычеркнул. Конспект наполовину сократился. Он сбивчиво заговорил о том, что Овсюгов не хочет слушать и понимать его.
— Не обвиняй Овсюгова, скажи лучше о себе.
Кузьмин сел. Шаев покачал головой.
— Выходит, о себе нечего говорить? Послушаем Овсюгова.
Комроты вскочил, прокашлялся и, заморгав, начал:
— Я очень доволен, что вызвали нас. Я работаю 13 лет, но такого недоразумения еще не было…
— Условия другие, обстановка изменилась, — напомнил Шаев, скривил губы и насмешливо улыбнулся.
— Конечно, я много ошибался. Но помогали ли мне, беспартийному специалисту, политрук, ячейка?! Я, товарищ комиссар, сам приходил к парторгу…
— Слезы не лей. Как руководил, по-бумажному? Были служебные записочки? Так и говори — были. Роту передал политруку? Передал. Любил по телефону говорить? Срывал политзанятия? Вот об этом и расскажи…
— Да, да, да! — твердил начальник связи.
Шаев раздраженно бросил:
— Хватит! Крокодиловы чудеса творили в роте. Начну с тебя, Овсюгов. Так не руководят делом…
Шаев бил не в бровь, а в глаз. За это побаивались его командиры, но ценили, с уважением отзывались о нем. А помполит знал время и меру: когда нужно было бить иронией — беспощадно бил, а иногда ограничивался товарищескими замечаниями и советами.
— Мягкотел ты по натуре, Овсюгов. Ведь знаешь — в аттестате записано: слабо руководишь ротой, свои функции передал в руки других. Тебе партия дала роту, сказала: командуй ею, руководи! Рота дана! А ты: «меня затирают, беспартийного специалиста»… Ты — комроты и хозяин! А то получилось: занимайся, политрук, стройкой, а я командую ротой. Американский наблюдатель, а не комроты!..
Шаев закурил. Макаров молчаливо слушал и пристально наблюдал за каждым, словно пронизывал связистов своим острым взглядом. — И твое выступление, Кузьмин, об ошибках комроты на партсобрании. Кто позволил тебе нарушать военную субординацию? Имеешь ли ты право подвергать обсуждению на партсобрании то, что касается только командира, а не политрука? Демократия не в этом, товарищ Кузьмин. Кто разрешил тебе разводить дискуссию об авторитете командира в присутствии красноармейцев?
— Они члены партии.
— Члены партии! Подумал, что говоришь? Партия не командует — это грубейшая ошибка. Партийная организация в подразделениях призвана помогать командованию. Разница, как видишь, огромная… Беритесь дружнее за дело. Указаний не делаю. Продумайте сами…
Помполит кончил. И сразу все вздохнули облегченно. Овсюгов привстал и виновато улыбнулся Шаеву. Глаза его снова заблестели, губы еще заметно вздрагивали, и с них сорвалось:
— Спасибо, товарищ комиссар! Теперь возьмемся…
— Раньше надо было.
Когда дверь захлопнулась за связистами, Шаев сказал Макарову:
— Каковы? Ты сходи к ним на собрание, послушай.
Макаров согласно кивнул головой и добавил:
— Поправят положение. Овсюгов-то, действительно, всю стройку на политрука переложил… Я пойду…
Шаев остался один. Он сел за стол, отбросил газету, посмотрел на испещренный красным карандашом фельетон Светаева, подумал: «Тайга — великая школа проверки и воспитания людей». Мысль его остановилась на поведении Кузьмина: «Не хватает политического чутья. Политрук должен всегда работать возвышенно, даже если занимается черновым делом, а этот черствоват».
Выйдя из кабинета, связисты разделились: командир роты пошел с политруком, за ними — командиры взводов. Все четверо вышли на «Проспект командиров». Аксанов достал часы: было обеденное время. Комвзводов повернули вправо и пошли в столовую.
Комроты и политрук шли вместе.
— Я не ожидал, что комиссар все карты раскроет, — заметил Овсюгов. — Выпукло получилось.
— Очень выпукло! — отозвался политрук.
— Обидно, — расслабленно произнес Овсюгов и почувствовал, что все было так, как говорил Шаев. Он мало внимания уделял роте, красноармейцам, не оказывал помощи командирам. Все, что делал он, делал для вида. Овсюгову стало стыдно. Он чуть приотстал от политрука. Остаток пути до казармы они шли молча.
…В этот день было проведено открытое собрание, не предусмотренное календарем партработы. Овсюгов долго говорил о дисциплине на стройке, в казарме, о политзанятиях, о необходимости закончить объекты строительства к годовщине Октября.
Собрание затянулось. Стемнело. В воздухе таяла последняя духота осеннего дня. От земли и тайги тянуло влагой и прохладой. Доносилась поздняя красноармейская песня. Это пела рота связи, идущая на ужин в столовую. Только после этого комроты с политруком ушли из казармы, вспомнив, что не обедали.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Прибыло еще несколько пароходов. Казалось, всего уже хватало, но из трюмов выгружали цемент, арматурное железо, необходимые для строительства, новую технику, которую давала пятилетка Красной Армии. Все это нужно было быстро осваивать.
В гарнизон приехали последние партии рабочих с семьями: плотники, дорожники, землекопы, столяры. За полторы пятидневки были выстроены тесовые бараки, сараи. Возник рабочий поселок. Работа была стремительной: применялись скоростные методы.
Шаев подсказал Светаеву выпустить номер газеты, посвященный строительству.
— Пошире расскажи, что делается на стройплощадках, чем заняты технические работники, как загружены транспорт и механизмы.
— Хорошо, товарищ комиссар.
— Это поможет партбюро лучше разобраться с делами Шафрановича.
— Понятно! — Светаев поднял широкие брови.
Шаев улыбнулся, тряхнул большой головой и предупредил, чтобы с критикой не перехватил через край.
Светаев собрал военкоров, дал им задания и стал готовить специальный выпуск. Он любил такого рода задания. Напряженный и взволнованный, он испытывал творческий подъем до тех пор, пока последняя строка не была подписана к печати. Потом наступала физическая усталость, и ему хотелось отдохнуть, не думая о газете.
Последнее время Федор мало освещал стройку, публиковал небольшие заметки с объектов, не дающие полной картины того, что делается в гарнизоне. Материал больше всего шел о боевой и политической подготовке, о том, как бойцы овладевают стрелковым делом — отрабатывают учебные задачи нового курса стрельбы.
Теперь Светаев перенес удар газеты на стройку и специальный номер вышел под броскими шапками: «Не снижать темпов строительства, а двигать их вперед», «Политработники, обеспечьте темпы стройки», «Каждодневно вникать в дела, оперативно руководить работой».
Шаев внимательно прочитал газету, испещрил ее синим и красным карандашом. Он поднял голову, довольно потирая руки, выдохнул: «Хорошо». Особенно понравились ему небольшие заметки: «Пример плохой организации», «Один рубанок на всех», «Вагонетки стояли», «В пятый раз», «У семи нянек». Они подтверждали те мысли, которые Шаев намеревался высказать сегодня на заседании партбюро. Он нетерпеливо выругался:
— Черт ее знает, что творится! Нераспорядительность, волокита, казенщина!
Помполит вышел из-за стола, окутанного сизым табачным дымом, раскрыл окно и сразу почувствовал, как накурено в кабинете и как легко дышится свежим воздухом, пропитанным запахами спелой осени.
Что-то давнее шевельнулось в сердце Шаева, что-то приятное было связано у него вот с этими осенними запахами, а что, так и не мог вспомнить. Он высунулся в окно и втянул раздувшимися ноздрями все эти волнующие сердце ароматы таежной осени и от удовольствия даже крякнул.
— Выкрасть бы денек да сходить на охоту.
Он зажмурился и почти зримо увидел, как пробирается сквозь таежную глушь к заповедным лесам, где вспугнутые осторожным шагом со свистом взлетают из-под ног рябчики, садясь на деревья, удивленно смотрят на охотника своими бусинками глаз. Сейчас была лучшая пора охоты на рябчиков. По утренним и вечерним зорям у них начиналась перекличка молодых и старых, птицы держались кучно, а позднее разбивались на пары и разбредались по тайге.
— Красота-то какая, дьявол тебя возьми!
Шаев живо повернулся и направился к Мартьянову. Командир перелистывал блокнот и что-то старательно вычеркивал карандашом. Он сидел за большим, обитым зеленым сукном письменным столом. На столе стоял чернильный прибор серого мрамора, на подставке для ручек и карандашей были изображены убитые утки, рядом статуэтка крадущегося волка. В застывших движениях хорошо выражена была хитрость зверя.
Мартьянов откинулся на высокую спинку кресла, обитого кожей. На лице командира скользнула легкая тень усмешки… Он еще раз вычеркнул запись. Заграбастал большой ручищей блокнот и потряс им в воздухе.
— Твое новшество, Шаев. Излишняя писанина.
Раньше Мартьянов, как и остальные командиры, обходился без личного плана, без записей того, что он будет делать на следующий день. Но Шаев настоял, и командиры стали составлять такие личные планы.
— Дисциплинирует нашего брата, — сказал помполит.
— Тоже мне дисциплину нашел, — резковато отозвался Мартьянов. — Дисциплина разумом крепка, а не бумагой.
— Осень-то какая стоит! — заговорил Шаев, не обратив внимания на колючие слова командира.
— Прямо на диво, — уже добродушно подхватил Мартьянов и, тяжело вздохнув, поскреб затылок.
В кабинет забежал начальник штаба. Он сел против Мартьянова, вынул серебряный портсигар — подарок Реввоенсовета, положил на стол, оставив его открытым. Все закурили. Мартьянов прервал молчание.
— Никак не соберемся в тайгу. Дела-а! Думал, попаду сюда — каждый день охотиться буду, а здесь работы-то больше, чем в Хабаровске… Не в штабе, так на стройке… Затаскали: то к прямому проводу с Армией, то к телефону с гарнизоном… Хоть бы вы вдвоем махнули в тайгу.
— У меня тоже дела. По ночам засиживаюсь, — сказал Гейнаров.
— А ты брось, — Шаев глубоко затянулся и пустил кольца дыма, — у меня другое дело, сейчас нельзя.
— Как бросишь-то, приказы, оперативная работа, — ответил Гейнаров. — Управление подразделениями не отработано, штабы прихрамывают. Им помощь нужна…
Мартьянов встал.
— А ты проветрись, понимаешь, проветрись от штабной работы, дело-то быстрее пойдет. Мне нельзя — хоть с телефонами в постель ложись. — Он вышел из-за стола. — Что штабы прихрамывают — оно верно. Встряхнем, понимаешь, встряхнем. А ты поезжай на денек-два на озеро. Уточек привезешь. Охота первокласснейшая! За дело не беспокойся — проверну сам. Возьми Шехмана. Он повадку птицы знает. В тайге, что Арсеньев, свой человек. Мне рассказывали, в Соколовской таежке медведя встречали. Это совсем чудеснейшая штука! Прошлый год-то медведя уложили, лапа одна — снаряд, не поднимешь рукой. Это был медведь! Дичи-то здесь хоть из окна стреляй, а мы на охоту не выберемся.
— Это верно, — с грустью согласился Гейнаров.
Шаев слушал и молчал. Слова Мартьянова распаляли еще больше его желание сходить, поохотиться, но сегодня вечером партбюро, а завтра в артдивизионе назначена теоретическая конференция по сложным вопросам, он обещал быть там.
— Или вот охота на рябца, — продолжал Мартьянов. — Палкой бей — патроны жечь не надо. В прошлый выходной Шехман нерпу убил. Эту хитрую не сразу подстережешь. Жирна, пуля не берет…
— Семен Егорович, — вдруг перебил его Шаев, — завтра выходной. Ты тоже засиделся. Работа — работой, да и отдых знать надо. Сходи-ка вместе с Гейнаровым.
Мартьянов странно посмотрел на заместителя, словно хотел сказать «довольно шутить», но задумался: «А не пойти ли в самом деле?».
Шаев угадал его мысль.
— Я у телефона подежурю. Верно, засиделись, на охоту не выглянем, а еще в тайге живем.
Мартьянов бросил блокнот на стол.
— Решено, собирайся, штабист, — и дружески хлопнул Гейнарова по плечу.
В ночь они ушли на охоту в Соколовскую падь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Члены партбюро слушали Шафрановича терпеливо и внимательно. Он говорил спокойно, словно читал лекцию. Все понимали, едва ли приглаженные фразы такого отчета помогут вскрыть истинные причины отставания на строительстве. Выходило, что начальник УНР принял все меры, чтобы обеспечить стройку пиломатериалами, загрузил все механизмы. Если не хватало брусков, плах, тесу, то виновато в этом было командование: не сумели расставить рабочую силу на лесозаготовке, неумело используют транспорт.
Голос инженера звучал монотонно, равнодушно. Ничто не волновало Шафрановича. Он перечислял кубометры леса, цемента, гравия, песка. Цифры громоздились одна на другую. Это был целый склад цифр.
Макаров шутя бросил реплику:
— Во избежание пожара не курить.
Шафранович сквозь очки непонимающе и удивленно взглянул на отсекра партбюро.
— Цифр, цифр поменьше, — пояснил Шаев.
— Какой же докладчик выступает без цифр?.. — приподняв очки, мутновато-воспаленными глазами окинул членов партбюро Шафранович.
— Умеющий по-большевистски вскрывать недостатки, — спокойно сказал Шаев.
Опустив очки, Шафранович, как бы в ответ на реплики, пошел в наступление. Он атаковал начальников объектов, обвиняя их в растранжиривании строительного материала, его порче… Только сейчас голос его звучал негодующе, чуть раздраженно. Слова его были справедливы.
Ему надо было бы начинать с этого, с наступления. Теперь он говорил, что никто не контролирует расход брусков и плах, понизилось качество заготовляемого леса, на лесозаводе много отходов, часто простаивают бетономешалки, так как не успевают подвозить сыпучие материалы. Он в этом не виноват — начальники объектов мало интересуются, не помогают ему в работе, а члены партбюро только требуют, выдвигают перед ним непосильные планы. И опять голос Шафрановича поднялся. Он горячо заговорил о планах и нормах, назначаемых Мартьяновым и Гейнаровым.
— Жалуешься? — спросил его Макаров и попросил: — Закругляйтесь.
Макаров дальше не слушал. Он продумывал выступление. Надо будет сказать о том, что Шафранович боится новых норм, а старые знает по справочникам и прячется за них, как за ширму. Он спросил докладчика, какие мероприятия тот предлагает.
— Я жду их от партбюро.
— Нормы пересмотреть, сроки сократить наполовину, — вставил Макаров, но тут же спохватился: — Вы еще не кончили? Продолжайте…
В кабинете было душно. Докладчик протянул руку к стакану с водой и маленькими, частыми глотками утолил жажду. После этого он приложил к губам платок и артистически поправил очки.
— Я закругляюсь.
Шаев слушал с напряжением. Он вдумывался в выводы докладчика, стараясь уловить, к чему они в конце концов сведутся. Он пытался разгадать этого странного человека, о котором сложились самые разноречивые мнения. Да и сам он, наблюдая за инженером, заметил, что держался Шафранович отчужденно, замкнуто и даже настороженно. «Новые нормы не принимает, — думал Шаев, — предельщик». И тут же вспомнил разговор с Мартьяновым. Командир отзывался об инженере очень сдержанно. Не нравилось ему хныканье Шафрановича. Мартьянов был убежден, что неверие, постоянные колебания инженера повредят общему делу. «Малодушию нет места на стройке, а у Шафрановича душа мышиная», — запомнилось Шаеву. «Это правильно», — подумал помполит, и ему стало неловко разговаривая тогда с Мартьяновым, он чуточку погорячился, рассказывая о посещении строителей, о беседе с ними. Но выводы его о Шафрановиче едва ли были преждевременными. «Конечно, этот человек — плесень и очищаться от нее надо будет. Мартьянов такого же мнения. Сейчас еще недостает инженеров, и Шафранович терпим. Но за ним надо приглядывать и приглядывать, заставить работать».
Пока Шаев рассуждал сам с собой, Шафранович окончил доклад. Он снова маленькими глоточками отпил из стакана поды, повторил те же движения с платком и очками, важно отошел от стола и сел, устало откинувшись назад. «Артист, артист, — вновь подумал помполит, — ему бы на сцене выступать».
Инженеру задали несколько вопросов. Он невразумительно ответил. Один из членов партбюро — политрук Кузьмин — спросил, читал ли Шафранович газету и как относится к ее выступлению.
— Бумага все терпит…
— Это как же прикажете понимать? — быстро ввернул Макаров.
— Критиковать легко, дело делать труднее…
— Вон оно что!? Теорийка, — Макаров не удержался и заговорил резко, горячо, обвиняя Шафрановича в том, что он боится новых норм, как черт ладана, не является застрельщиком и не организует соревнование среди рабочих, срывает сроки окончания объектов, не живет стройкой.
Начальник УНР, слушая отсекра партбюро, нервничал, вздрагивал от его слов, как от ударов. Он поминутно поправлял очки, боясь, чтобы они не упали. Лицо его то бледнело, то становилось пунцовым. Насупив брови, сморщив круглый лоб, он недовольно дергал плечами, вскидывая голову.
Другие члены партбюро тоже говорили о нечеткой работе лесозавода, предлагали ввести жесткий график, установить контроль, указывали на безразличное отношение Шафрановича к порученному делу. Инженер что-то записывал в блокнот, но после высказывания помполит а выступать ему не пришлось.
— Эх, Шафранович, Шафранович! — начал Шаев. — Что ты за человек, не пойму. Рабочие на тебя жалуются, говорят — бюрократ, начальники, объектов — тоже. Должно быть, воз тебе не под силу? Тогда скажи по-партийному: товарищи, не справляюсь…
Инженер стиснул ровными, белыми зубами папиросу, чиркнул спичку, а потом, помахивая рукой с тонкими пальцами, зажавшими потухшую спичку, сунул ее обратно в коробок.
— Я слушал тебя внимательно. Цифры гладкие, парадные, а на стройке-то ведь плохо. Не бываешь ты на объектах, сидишь в конторе за бумагами и не знаешь, что делается вокруг тебя. Цифры вскружили тебе голову.
У Шафрановича сморщился лоб, запылали уши. Помполит приметил это. Мелькнула мысль: дойдет или не дойдет до инженера сегодняшний разговор на партбюро?
— Тут о газете упоминали. Вчитайся трезво, заметки правильны, а ты: «бумага все терпит». Бумага-то все терпит, а вот Шафранович критику не воспринимает, — и с еще большей яростью Шаев продолжал: — В пятый раз люди принимаются за расчистку площадки под объект № 17, а УНР приостанавливает работы: все не так, не по плану. А что делается с обеспечением рабочих инструментом? Один рубанок на всех! Вагонетки простаивают, машины срывают график подвозки материалов. Неужели нельзя разобраться почему? Не выплачиваются премии рабочим-ударникам. Почему? Начальники объектов приходят по несколько раз к техническим работникам УНР и не получают ответа. Почему? Когда анализируешь работу УНР, то эти «почему» возникают бесконечно. В чем дело, уважаемый начальник? Раньше жаловался — недостает рабочих, техников, а теперь в чем загвоздка?
Помполит посмотрел на отсекра партбюро, поглаживавшего чисто выбритый подбородок.
— Есть и наша вина. Газета права, когда поднимает вопрос о политической работе. Тут уж я сделал вывод и потребую от политруков большей ответственности за строительство, за агитаторов, за выпуск ильичевок. А за то, что Шафранович выпустил вожжи из рук, ему следует объявить выговор и предупредить: если не изменит положения, то будет привлечен к более суровой партийной ответственности.
Шафранович вернулся домой и сразу бухнулся в кровать, не снимая сапог, лишь расстегнув воротник гимнастерки и сбросив ремень. Но уснуть не мог, настолько сильно было его возбуждение после заседания партбюро.
«Заработал выговор! Если дела пойдут так же — исключат. Это очевидно, валандаться со мной не будут. И правы. Так требует от них партийная и государственная дисциплина». Он тяжело повернулся на бок, подогнул ноги и уставился в угол, где валялся веник и мусор. Потом перевел глаза на голые стены, криво усмехнулся: «Разве это квартира? Сарай. На конюшне больше порядка». На столе, накрытом простыней, грязной и прожженной во многих местах, стояла тарелка с остатками пищи.
— Жизнь! — со злостью выговорил.
Шафранович привстал. Все постыло. Тоскливая ненависть ко всему охватила его — не смотрел бы на свет и на людей!
А вокруг текла жизнь своим чередом. Мимо окна прошла пара, весело разговаривая и заразительно смеясь. Он узнал по голосу Люду Неженец, быстро встал, припал к стеклу, желая увидеть, с кем она была, но опоздал — пара уже удалилась.
Ему все стало еще постылее, щемящей болью врезалось в сердце чувство одиночества. Наблюдая за Неженец на работе, он ловил себя на мысли, что девушка нравится ему, но как подойти к ней, с чего начать сближение, не знал.
О жене своей, с которой давно порвал, не любимой и не понятой им, Шафранович почти не думал: он старался вычеркнуть из памяти немногие годы жизни с нею. Последнее время жил один, как закоренелый холостяк.
— Напиться бы что ли, забыться!
Шафранович вышел в коридор и постучал в дверь угловой комнаты, где жил Гаврилов. Вошел к нему торопливо. Врач был один, жена еще не вернулась из клуба: там показывали кинокартину.
Гаврилов оторвался от книги и взглянул на взволнованного инженера. Шафранович изредка заходил к нему. Они перебрасывались в картишки, разговаривали о газетных новостях, последних радиосводках.
Шафранович похлопал себя ладонями в грудь.
— Тяжело мне, есть вино — дай.
— Что случилось?
Инженер резко махнул рукой.
— Выговор заработал. Обсуждали на партбюро.
— Да-а! — врач сочувственно покачал головой. — Извини, ничего нет: в квартире сухой закон, — и пригласил сесть. — Расскажи, как было.
Инженер сел на табуретку, облокотился рукой на стол и рассказал все по порядку, как было, кто и что говорил, о чем думал сейчас, лежа на кровати.
— Так горько, так уныло и опустошенно на душе, — выразить этого не сумею.
— И не надо. Душевная слякоть. Возьми себя в руки. На что ты жалуешься? На неустройство жизни? Чепуха! В гарнизоне сегодня еще плохо, но завтра будет иначе. Год перетерпеть, ну два, а потом, я не сомневаюсь, жизнь тут благоустроится и даже научная мысль забьется ключом.
— Вы фанатик, все верите, что сможете продолжать свои опыты над гангреной…
— Не только, голубчик мой, верю, я уже претворяю в жизнь, делаю их, — подчеркнул со страстью Гаврилов. — Вас заедают житейские мелочи, как таежный гнус. Вы — комар, который жужжит, простите меня за сравнение, и хочется от вас отмахнуться. Однако вы человек и у дела, специалист, а они нужны в гарнизоне. Бросьте, пожалуйста, свое хныканье, будьте бодрее, моложе…
Гаврилов передохнул и поглядел на инженера, тот слушал рассеянно, погруженный в свои мысли.
— Говорите, говорите, врач, — и Шафранович повернул голову в его сторону, — говорите.
— Наша наука — медицина, пока еще лечит болезни, а не предупреждает их и является эмпирической наукой. Мы лечим от того, что нам ясно в пораженном организме, то, что сформировалось, то, что мы безошибочно называем болезнью. Скажите, важнее это или предусмотреть болезнь и не дать ей поразить организм? Я всегда говорю: здоровье должно быть в полной боевой готовности, в том числе и душевное.
— Вы способны философствовать, а у меня мысли стали сухие, как осенняя трава. Эх, доктор, доктор! — сказал с сожалением Шафранович. — Все это так, но к чему рубить дрова, если нет печки, где их можно сжечь…
Но Гаврилов не обратил внимания на его слова.
— Важно, голубчик мой, смелее глядеть в будущее. Наше настоящее — это только фундамент к нему… А кому непонятно, что если строится что-то огромное, то вокруг бывает мусор? Вы, Шафранович, инженер, и должны знать, что если строитель будет обращать внимание на этот мусор, то ему не хватит времени для дела. Закончить строительство труднее, чем убрать мусор. Давайте сначала трудное сделаем, а легкое-то не задержит нашего движения вперед.
Гаврилов посмотрел умными глазами на Шафрановича, пытаясь угадать, понял ли инженер его. Инженер встал.
— Вы неплохой проповедник, доктор. За мораль не благодарю: я наслушался сегодня и так многого от красноречивого комиссара. Сыт вот так! — Шафранович прислонил ладонь к горлу. — Спокойной ночи, не смею мешать вам размышлять над жгучими медицинскими проблемами.
Шафранович раскланялся, вышел, сильно хлопнув дверью.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Люда искала в жизни чего-то особенного. Она ждала подвигов, но вместо них все в гарнизоне говорили о трудностях. Не хватало одного, другого, третьего, четвертого; все поглощала стройка в тайге. Люда часто слышала одни и те же разговоры Мартьянова с Щафрановичем о цементе, об арматурном железе, о простоях бетономешалок на котлованах, о гвоздях, бензине, хотя пароходы, заходящие в бухту, кроме этого, ничего больше и не привозили… Где же наконец город, о котором так много говорили и говорят на собраниях? Города все еще не было. По тайге разбросаны отдельные корпуса, то там, то тут пробивается желтая крыша, а вокруг пни, канавы, ямы, размятые и изрытые тракторами узкие грязные дороги, теряющиеся в лесу.
И Люда все чаще приходила к мысли, что жизнь тут не та, какой она ее представляла, уезжая на Дальний Восток. Та, воображаемая ею жизнь, была полна самых непредвиденных и неожиданных приключений и героических свершений, а здесь все шло обыденно, где-то в глубине тайги строились объекты, скрытые от глаз Люды. Строительства она не видела, кроме как на чертежах. Люда только слышала, как говорили о нем. Но ее поражала быстрота, с какой съедала тайга все, что привозили пароходы, по несколько дней выгружающие содержимое своих трюмов. Неженец понимала, что жизнь проходит мимо нее, хотя что-то интересное делается рядом.
Люда выполняла самое простое, как ей казалось, ничтожное дело: днями склонялась над чертежной доской и старательно выводила рейсфедером бесконечные планы, детали, похожие друг на друга.
Люде хотелось делать что-то такое, что могло бы обратить на нее внимание, о чем можно было бы с гордостью написать в письме… «Вы, ленинградцы, что — вот мы, дальневосточники, это да-а!» Хотелось работать бетонщицей, арматурщицей, ходить по азимуту в тайге с геологами и закладывать шурфы, быть медицинской сестрой в госпитале или кельнершей в красноармейской столовой, но только не чертить, не сидеть днями в маленькой комнате с небольшим окном, затянутым железной решеткой. Ей казалось, что дел в гарнизоне множество и они более интересны и увлекательны, чем работа чертежницы.
Наконец Люда не вытерпела и обратилась к начальнику УНР с намерением попроситься у него на другую работу.
Шафранович обрадовался ее приходу. Он пригласил Неженец присесть на табуретку ближе к столу, протер платком очки и просиял, подавшись всем туловищем навстречу девушке.
— Я слушаю вас.
— Давид Соломонович, у меня к вам личная просьба — переведите меня на другую работу.
Шафранович отпрянул назад и недоумевающе поглядел в чистые и открытые глаза девушки, сказал, что не понимает ее.
— Мне трудно объяснить, — она склонила в завитках голову, смутилась и покраснела. — Понимаете, Давид Соломонович…
— И не хо-чу по-ни-мать, — проскандировал он, приятно улыбнулся и теплее проговорил: — Люда, простите, что так называю, я сделаю все, чтобы вам было хорошо.
Шафранович легко вышел из-за стола, сел рядом с Неженец, почувствовав, как пахнут духами ее волосы и вся она пропитана их приятным запахом.
— Разве вам плохо у меня?
— Да нет, — и Люда окончательно смутилась. Шафранович смущение девушки понял по-своему, взял ее за руки и как можно сердечнее сказал:
— Не отпущу. Две чертежницы на УНР, а мне десяток нужен. Это ведь мой самый ударный участок, Люда…
Неженец отдернула руки, поднялась и быстро вышла.
После работы Люда долго стояла около штаба и ожидала, когда выйдет Шаев. Она знала часы, в которые он покидал кабинет и уходил к красноармейцам на стройку. Она дождалась этой минуты. Помполит вышел из политчасти, постоял на крыльце и быстрой походкой направился к лесозаводу. Люда выбежала навстречу.
— Сергей Иванович, можно с вами переговорить?
Он улыбнулся. Девушка поняла это как разрешение и торопливо заговорила обо всем, что ее волновало. Она передала подробно свой разговор с Шафрановичем.
Шаев не проронил ни одного слова Люды, хотя то, что говорила девушка, было похоже на каприз.
А Люда спешила высказать все, что накипело на сердце. Она даже задыхалась, так торопливо говорила. Когда она кончила, Шаев вежливо сказал, что ничего не понял.
Тогда Люда горячо сказала:.
— Когда я читала о героях, я была восхищена! Мне рассказывали о Дальнем Востоке сказочные вещи. Я приехала, и мне сделалось досадно: люди здесь самые обыкновенные, — с болью произнесла Люда и запнулась. Она посмотрела на Шаева глазами, полными разочарования и мольбы.
— А задавали ли вы себе вопрос, почему это произошло?
— Нет, — тихо ответила девушка.
— Когда говорят о героях, — сказал он, — то стараются найти в них что-то выделяющее их от других. А это обмануло вас, Люда. Они — самые обыденные люди…
Шаев говорил с нею, как со школьницей, и все улыбался. Он отдыхал душой. Помполит спросил, обязательно ли ей менять профессию.
— Да, да! И как можно скорее, — выпалила Люда.
— Это сделать нетрудно, жалеть не будете? Тогда можно, — и он заговорил о том, чего она не ожидала. — Ваш участок работы самый важный, и вы, Люда, незаметный, но герой на своем участке. Сколько вас чертежниц? Двое! А работы сколько? Вы у всех на виду. Каждый человек дорог и незаменим на своем участке…
Странно, Люда никогда не думала, что работа чертежницы может быть героической. Чертежница — героиня?! Нет, она не представляла себе этого. Слова Шаева переворачивали ее прежние представления.
А помполит так же наставительно, как учитель в классе, объяснял, что на нее, Люду Неженец, затрачены государственные деньги, что она должна теперь отработать на том участке, который ей поручен.
«Калька, рейсфедер, тушь, опять калька, рейсфедер, тушь, — думала Люда. — Нет, в работе чертежницы не было того, о чем я мечтала, что хотела увидеть на Дальнем Востоке. А, впрочем, он говорит очень правильно», — слушая его, размышляла Люда. — Я должна полюбить профессию чертежницы. Меня послал сюда комсомол».
— Хорошо, я пока остаюсь, — не совсем уверенно сказала Люда.
— Если хотите, я помогу перейти на другую работу, — уловив колебание девушки, умышленно подчеркнул Шаев.
— Нет. Спасибо вам, Сергей Иванович, — Неженец протянула руку, а потом быстро направилась к корпусам.
Шаев посмотрел ей вслед, ласково подумал:
«Разведчица героического! Ты еще найдешь себя, дорогая девушка, и героизм придет к тебе со временем. Хорошее племя комсомолии растет!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Милашев несколько раз перечитывал резолюцию Мартьянова на возвращенном рапорте: «Не музыку продвигать нужно, а боевые песни». Теперь Милашев не сомневался в том, что командир не понимал музыки. Однажды капельмейстер рассказал ему, как Мартьянов настаивал, чтобы оркестр разучивал только песни и марши.
И действительно Милашев заметил: играл духовой оркестр марш, пелась песня красноармейцами — светилось лицо командира. Казалось, преобразился человек. Думая так, Милашев все ближе склонялся к решению научить Мартьянова понимать и чувствовать всю прелесть симфоний Чайковского, Бетховена, полюбить Грига, Моцарта, Шуберта.
Однажды вечером Милашев пошел на квартиру к командиру. Когда он вошел в комнату, то удивился: у окна сидел Мартьянов и наигрывал на гармошке знакомую мелодию. Это была старинная русская песня. Милашев поздоровался. Командир положил гармошку и встал. Гимнастерка на нем была расстегнута, ремень висел на спинке стула. Таким Милашев видел командира впервые. Мартьянов понял его замешательство и первым подошел, протянул свою огромную руку.
— Раздевайся. Посидим, потолкуем. Анна Семеновна тем часом подогреет чаек.
Милашев расстегнул крючки и, не снимая плаща, прошел к столу.
— Не знал, — заговорил он, — что вы играете…
— Играл еще в бытность парнем.
Мартьянов сел на стул против Милашева, закурил, пуская клубы дыма кверху.
— По делу, говоришь, забежал? — как бы вспомнив, переспросил он, поглядел на Милашева глубокими глазами. — Знаю я твое дело. О кружке пришел говорить. Ну, угадал? То-то. Сокола по полету видно.
— Товарищ командир, — начал Милашев, — невнимание к музыке непростительно.
— Тоже сказал! Да я музыку-то, понимаешь, как люблю! Если в походе нет оркестра, пятикилометрового марша не сделаю, устану, а с музыкой сто отмахаю и бодрым буду, — и, заметив нетерпение командира взвода, продолжал: — Ну, говори, перебивать не стану, — и на лице Мартьянова вспыхнула улыбка, растерянная и чуть сердитая.
— Я расскажу вам не анекдот. В минувшие времена строгие градоначальники посылали в оперу провинившихся младших офицеров. Люди, слушая даже чудесную музыку, томились, были обижены, что их строго наказали. Сидеть на гауптвахте для них было легче. Но наши командиры и красноармейцы на них не похожи. Вечер будешь играть — вечер будут слушать. Им давай Глинку, Бетховена, Чайковского, но главное не в этом…
Милашев сделал паузу. Мартьянов сидел с опущенной головой. Он поглаживал жилистой рукой чисто выбритый подбородок.
— Они научились ценить и понимать музыку, определять в ней «наше нутро», а вы говорите…
— Я самовидец этого, — негромко произнес Мартьянов, не поднимая головы, и тише: — «Наше нутро» и я хотел понять, не получилось…
«Милашев привстал, отодвинул стул, оставив на его спинке руки.
— И обидно делается, отказали вы мне в организации кружка…
— Хватит, Милашев, понимаешь, хватит!.. — И Мартьянов тоже встал и заходил по комнате, сморщив лоб, насупив густые брови.
— А знаете, товарищ командир, что такое настоящая музыка?
Мартьянов остановился. Он пристально посмотрел на Милашева, на его тонкие полусогнутые пальцы, легонько барабанящие по спинке стула, и усмехнулся. Постучал носком сапога по полу. Тоном, исключающим возражение, ответил:
— Праздность. Вот что такое музыка! — Мартьянов сделал несколько шагов вперед и остановился возле стула.
— Нет! Настоящая музыка — это все, что мы любим и понимаем, все, что выражает наши интересы, помогает нам в борьбе, учит нас и…
Мартьянов тяжело сел, признался, что не понимает этого.
Милашев заглянул в обиженные глаза командира.
— Не беда! Не изучали музыки… Музыка очень близка к жизни. Жизнь-то вы умеете понимать. Надо прислушиваться к музыке, раскусить ее, как орех. Мы, абсолютное большинство людей, осязаем медовый запах гречихи, липы, яблони; но как вкусен мед, собранный пчелой с цветов, определяем, когда подрезанная сота попадает на тарелку. Музыка — подрезанная сота, — он передохнул, торопясь высказать свои мысли. — Как пчела, не ошибаясь, летит только на тот цветок, где может взять нектар, так тонкий слух музыканта, черпает из жизни все прекрасное и, переложив на звуки, дает нам музыку.
Милашев замолчал. Он понял, больше к сказанному ничего не добавит, достал платок из кармана и вытер вспотевшее лицо.
— Ну, продолжай еще.
— Я все сказал.
— Вот оно что? Слушаешь вас, молодых да многознающих, и дивишься — музыкально мы безграмотны, технически малограмотны. Выходит, сызнова начинай жить. А ведь мы жили, воевали! Что-то сто́им как люди? И еще мало, требования нам предъявляют! Что может быть больше революции семнадцатого года?
— Культурная революция. Здесь потруднее завоевания…
— И мне же политчас читать, каково?! — Мартьянов хлопнул себя рукой по коленке.
— Хватит, говорю, доказал, — дружелюбно проговорил он. — Я самовидец твоих занятий… Учиться музыке надо. Военному человеку без нее нельзя. Вот пришел бы, растолковал, а то рапорт…
— Благодарю, товарищ командир, — невольно вырвалось у Милашева. Он шире распахнул плащ. — Жарко!
— Я говорил, разденься. Мне вот тоже жарко. Не знаю я многое, а знать надо. Подчас стыдно бывает, ну и в жар бросает…
И пока Милашев вешал плащ, оправлял гимнастерку, Мартьянов подумал: «Жизнь требовательна, настойчива. От нее не спрячешь своего незнания. Она заставит пойти учиться. Если красноармейцы понимают высокую музыку, почему же он ее не понимает? Кто дал право ему, командиру Мартьянову, отставать от красноармейцев?»
— Организуй кружок, я тоже приду заниматься. Ты правду сказал, в наше время не остановишься на средине. Знать много надо. Я вот вспомнил такой случай. Партизанили мы. Месяцами из тайги не выходили. Лес, небо, костер да мы. Подчас скучно, тоскливо было. Особо ночью, когда птицы спят, ветер с деревьями шепчется. Хватит тоска за сердце. Возьмешь гармошку. Она всегда в отряде была. Растянешь меха. Весь отряд на ноги поднимешь. Тайга оживет, понимаешь. Костры запляшут. Легче на сердце станет, дух у людей поднимется. А то лежат, к тайге прислушиваются, о женах, о девках вспоминают, про боевой дух забудут. Заиграешь песню. Подхватят люди ее, куда тоска-раздумье денется. Гармошку понимаю, а в высокую музыку вникнуть времени не было. Гармошка другое дело — она везде: в походе, в окопах, в мороз, в дождь. Подчас хлеба, табаку не было, гармошка хлеб, табак заменяла. Эх, да что говорить!.. — Мартьянов почесал затылок. — Анна Семеновна, как чаек-то?
— Готов, — отозвалась жена.
Мартьянов направился за перегородку. Он вышел оттуда, держа в руках маленький, похожий на тыкву самовар. За ним шла пожилая женщина, с проседью в волосах, неся на подносе посуду.
Милашев отвык от домашней обстановки. Он с любопытством наблюдал, как Мартьяновы накрывали стол, расставляли посуду. И когда приготовления закончились, Семен Егорович пригласил:
— Присаживайся. Люблю горячий чаек. Привычка партизанских лет. Там ведь только чайком питались…
Милашев подвинулся к столу.
— Значит, музыка — та же жизнь, говоришь? Постараюсь понять, — Мартьянов протянул руку со стаканом к жене.
— Налей-ка гостю еще да погуще, Анна Семеновна, — и, заметив, что Милашев отодвинул стакан, спросил: — Что так мало?
— Спасибо, засиделся у вас…
— Я очень доволен. Заглядывай еще, — сказал командир. — Получено письмо о подготовке к красноармейской олимпиаде. Надо вместе составить план…
— Хорошо, товарищ командир.
И когда Милашев ушел, Мартьянов, возвратившись к столу, озабоченно сказал:
— Ну, Анна Семеновна, еще новое дело предстоит.
— Слышала, Сеня.
— Раскушу ли этот орех?
— Раскусишь, — подбодрила жена.
Мартьянов подошел к Анне Семеновне, поцеловал ее поседевшие на виске волосы, потом направился к письменному столу и стал готовиться к предстоящему тактическому занятию.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Светаев перепечатал из «Известий» приветствие Максима Горького «Бойцам Красной Армии». Шаев при встрече с редактором удовлетворенно отметил:
— Это ты здорово придумал. Ко времени. Пусть новое пополнение знает, какую святую обязанность возлагает на бойцов народ. Слово Горького весомее наших речей на политзанятиях и собраниях. Не научились мы еще коротко и эмоционально говорить с людьми о политике…
А слова Горького, действительно, как слова лучшего друга проникали в сердца молодых людей, одетых в серые шинели и отливающие синевой серые шлемы с пятиконечной красноармейской звездой. Их собрали в клубе впервые, плотно усадили на скамейки. Со стрижеными, чуть розоватыми головами, в одинаковых гимнастерках темно-зеленого грубоватого сукна они были удивительно похожи друг на друга, как сыны одного отца и матери. Все было необычным здесь, в клубе, как и в таежном гарнизоне для них — людей, съехавшихся сюда со всех концов страны. Армия ломала привычки, с которыми они пришли, подчиняла своим установившимся правилам и распорядку, воспитывала умение подчинить свою волю командиру и беспрекословно выполнять все его распоряжения — этого требовала строгая воинская дисциплина.
Раздалась громкая команда «Встать». Бойцы встали, но не совсем дружно. И пока Шаев выслушивал обычный рапорт, для какой цели собраны бойцы в клубе, он успел заметить эту неорганизованность: «Болезнь новичков, со временем все придет в норму».
Помполит поздоровался с бойцами. Раздалась команда «Садись», и Шаев прошел на сцену, пристально осмотрел бойцов, внимательно следивших за каждым его движением… «Какие умные, любознательные и мужественные лица!» — подумал он.
Шаев не мог упустить удобного случая и прежде, чем рассказать молодым бойцам о славных боевых традициях Волочаевского полка, достал газету и выразительно, стараясь передать «горьковскую душу», прочитал его приветствие.
— «Бойцам Красной Армии — пламенный привет! В те дни, когда в товарищескую среду вашу входят тысячи молодежи со всего Союза Советов, вам, бойцам, надо особенно четко помнить, что Красная Армия — школа культуры, что в ней бойцов учат действовать не только винтовкой, но и сильнейшим оружием в мире — разумом Маркса и Ленина, разумом партии рабочих-большевиков. Вся сила этого оружия направлена против капитализма — источника всех бедствий человечества и всех болезней разума людей…
Шаев передохнул.
Бойцы, скованные молчанием, сидели тихо. Он воочию увидел силу горьковских слов:
— Ваши враги — собственники, ваши друзья — пролетарии, — читал комиссар дальше. — Собственники, защищая свою власть и жизнь, снова пытаются затеять бойню, — голос Шаева возвысился и дрогнул. — Едва ли это удастся им, но все же вы, бойцы, всегда должны быть готовы к бою и особенно помнить, что вам, страже Союза Советов, придется работать разумным словом не меньше, чем штыком…
«Здорово сказано!» — мелькнула, быстрая, как молния, мысль и осветила своим ярким светом совершенно новое содержание этой горьковской фразы. Шаеву ясно представилась та новая черта Красной Армии, которая выделяла ее из всех армий мира. «Война будет, и надо готовить к ней этих молодых людей выносливыми и преданными бойцами, надо все время быть застегнутым на все пуговицы».
— Пролетарии всех стран знают, — продолжал читать Шаев, — кто и где их друзья, и очень возможно, что по вашему примеру они повернутся всей силой своей против своих хозяев.
Привет вам, бойцы! Накапливайте энергию, знания, дисциплинируйте волю и разум. Привет!»
Шаев выждал и с необычайной легкостью заговорил о боевых традициях полка, о том, как их надо не только честно оберегать, но и день ото дня приумножать и накапливать. Шаев давно так не говорил. Приветствие Горького бойцам Красной Армии вдохновило его.
На утро молодые бойцы уминали расползающимися ногами скользкий первый снег. Новое обмундирование на многих из них сидело мешковато: то большой и длинноватой казалась шинель, вздувшаяся пузырем на спине, то великоватыми керзовые сапоги, неудержимо скользящие по снегу. Бойцы не умели еще держать ровный шаг, путались на поворотах, но их упорно, методично обучали строю командиры отделений, а со стороны за занятиями пристально наблюдали командиры взводов.
В роту связи из прибывших были определены сыновья партизана Бурцева — Григорий и лоцмана маяка Силыча — Петр Киреев. Они были под стать друг другу: оба рослые, крепкие, возмужалые. И Сигаков, проникшийся к ним симпатией с первого знакомства, назначил им в казарме рядом койки, рядом отвел место в строю, рядом повесил их шинели на вешалке, рядом поставил их винтовки в пирамиде. И это еще больше сблизило бойцов, заронило в их сердца добрую завязь дружбы и дух товарищеского соревнования.
Командир взвода Аксанов приметил зарождающуюся дружбу этих бойцов и был доволен; он знал их отцов и с уважением относился к ним, ценя в том и другом партизанские заслуги.
Первые недели пребывания бойцов в гарнизоне казались тяжеловатыми: организм, не привыкший к систематической и равномерной физической нагрузке, чрезмерно уставал. В столовой не хватало пайки хлеба, миски каши — бойцы просили добавки, а ночью охватывал такой крепкий, здоровый сон, что утренняя побудка казалась преждевременной и хотелось еще поспать.
Мартьянов с прибытием пополнения дал жесткие указания — строго соблюдать все полковые церемонии, несколько послабленные в последнее время в связи со строительством. Вечерние поверки, проводившиеся поротно и побатальонно, теперь снова стали устраивать на плацу под духовой оркестр, куда сходились все подразделения, расположенные кучно, в одном месте. Несколько вечерних поверок Мартьянов принимал сам, потом — дежурные по гарнизону. Это внесло особую струю подтянутости и торжественности обстановки не только для молодых, но и старослужащих.
Не остались безразличными к вечерним поверкам и семьи начсостава, строительные рабочие. Они тоже в этот час приходили сюда и наблюдали за церемонией. Особенно всколыхнуло это Люду Неженец и Тину Русинову, впервые наблюдавших картину поверки бойцов. Они стояли, как завороженные.
С тех пор Люда Неженец, восприимчивая и все ищущая чего-то необыкновенного, каждый вечер приходила на плац и любовалась церемонией. Какая-то особенная, величественная красота была для нее в этом. Под звуки духового оркестра слышались четкие шаги красноармейцев, в густых сумерках смутно виднелись их стройные, плавно покачивающиеся ряды. Все в этот час было торжественно для Люды от зо́ри, которую играл горнист, до облачка в небе, которое исчезало на западе вслед за последней колонной, уходящей в казармы.
Уже не было слышно шагов удалявшихся красноармейцев и не видны их силуэты, а Люда Неженец стояла в блаженном забытьи, упоенная прелестью церемониала.
— Любуетесь? — подойдя к девушке, сказал Шафранович, возвращающийся с работы. — И не надоело вам это солдатское пустотоптание…
Люда вздрогнула от неожиданности. Она заметила, что начальник УНР с каждым днем становился с ней все любезнее. Люда даже испугалась: не хватало еще, чтобы за нею начал ухаживать бывший женатик. Неженец брезгливо поморщилась.
— Как вы грубы, Давид Соломонович, — ответила она, недовольная тем, Что Шафранович нарушил любование красивым зрелищем и непрошенно ворвался в ее раздумья.
Шафранович несколько опешил от такого ответа, но быстро пришел в себя, предложил:
— Пройдемтесь, нам с вами по пути.
— Вы ошибаетесь. Мне — в столовую.
— Столовая уже закрыта.
— Отстаньте, пожалуйста, от меня, Давид Соломонович! — почти выкрикнула Неженец и побежала от Шафрановича.
Все отчетливее вырисовывался военный городок в тайте. Казармы, как грибы после дождя, поднялись единой шеренгой вдоль рельефно обозначившегося «Проспекта командиров». Светаев с утра решил заглянуть на объекты, сделать снимки ударников стройки для праздничного номера газеты.
День выдался чудесный. Лохматые ели, подернутые белым пухом, серебрились под лучами встающего солнца. Пасмурное накануне небо казалось чисто вымытым. Такое небо Светаев привык видеть на Алтае.
На угловой казарме десятником работал Серов — бойкий старичок и бригада молодых бойцов из роты связи, возглавляемая командиром отделения Сигаковым. Бригада была переброшена сюда с другого объекта.
Светаев захватил на стройке Аксанова. К казарме, похлопывая отработанным газом, трактор тянул бревна. Серов дивился:
— Какая машина в угоду человеку создана! Тарахтит, тарахтит и за собой столько тянет бревен, что хорошему плотнику на поденщину хватит. Лошади в тайге не повернуться, а он как вьюн. Ловкая машина!
— Пока американская, а скоро будут свои, челябинские, — сказал Аксанов с заметной гордостью.
— Где нам угнаться за Америкой, страна-то задиристая, — ответил десятник и хмыкнул: — Челябинские! Больно скоро.
— В социализм не веришь! — не вытерпел Аксанов.
Старик удивительно добродушно посмотрел на комвзвода и спокойно продолжал:
— Не верил бы, не поехал из Иванова на край света. Американцы что ли меня сюда гнали? Душа рабочая, мои мастеровые руки тут нужнее, чем там, в Иванове-то. Вот тебе и не верю!
Серов увесистым кулаком молодецки сбил шапку на затылок, и лицо его, морщинистое, сильное, из хитрого сделалось открытым, более привлекательным.
— Будут челябинские — вот тогда и скажем, могота у нас прибавилась, — он подмигнул Светаеву, целившемуся объективом фотоаппарата, чтобы заснять десятника.
— Чуточку поближе встаньте, — говорил он Серову.
— Нет уж я на стройку заберусь, на леса. Оттуда мне повиднее, что делается, товарищ редактор.
— Ершистый старик, — поднимаясь наверх, сказал Светаев.
— С мужицкой хитрецой, — отозвался Аксанов.
— А здорово он насчет тракторов-то челябинских поддел тебя, — и Светаев заразительно рассмеялся. — Мудреный старик! Не сули журавля, а дай синицу в руки. Пощупает своей рукой, вот тогда и скажет: это-о наши. «Мы за коммунию». К социализму они подходят сугубо практически, понял, а?
Он сфотографировал Серова, спросил, когда намечается закончить объект.
— Сруб выведем к празднику, — твердо сказал десятник, указывая рукой на бригаду Сигакова, добавил: — С ними, може, и больше сделаю. Ребята здоровые, работа у них спорится…
— Желаю успеха.
— Бывай здоров! — Серов поправил съехавшую шапку и направился в лес твердой и хозяйской походкой.
— Хорош старик! — не скрывая восхищения, произнес Светаев, спускаясь вместе с Аксановым с лесов.
— Пусть будет по-твоему, — согласился Андрей.
Оба они направились в сторону штаба по «Проспекту командиров», заваленному пахучей смолистой щепой и бревнами.