ТАЙГА ПРАЗДНУЕТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Сегодня у Силыча большой праздник. Сын принимает присягу. Хмельно бродят радостные мысли. Лоцман встал рано, вышел из сторожки, оглядел тайгу. Безветренное утро было чуть холодноватым. В распадках еще лежал синеватый снег, в бухте плавали черноватые льдины. Море казалось мрачным, тайга — серой. Низко нависли густые туманы. Моросил мелкий дождь. Земля казалась седой. В тайге каркали вороны.
Прежде чем возвратиться в сторожку, Силыч поднялся на башню и обтер тряпками стекло огромного фонаря-прожектора, осмотрел сирену. Открывалась навигация — и куда тоска-разлука девалась. Целыми днями Силыч возился у механизмов, осматривал подстанцию маяка, обтирал легкие налеты ржавчины на металлических деталях, кропотливо проверял и подкручивал ослабшие гайки.
Силыч спустился с башни, обошел ее, любовно осмотрел. Заметил сынишку на крыльце, крикнул, что сейчас придет. Затем неторопливо мыл руки, побрякивал носком умывальника.
— Чистый рушник дай-ка.
Жена подала холщовое, вышитое цветными нитками полотенце с длинными кружевами. Силыч, вытерев досуха руки, пошел к столу. Сыновья уже ожидали отца.
— Наливай чаек, старуха.
Силыч взял чуть подгоревшую шаньгу. За ним к тарелке погнулись сыновья.
— Сегодня ваш брат присягает, — заговорил Силыч. — Без взысканиев служит, сказывал командир, отличник, — и посмотрел на жену. — Петька старательный, в отца.
После завтрака лоцман начал собираться в гарнизон. Жена долго рылась в большом, обитом жестью сундуке. Она достала суконный френч и солдатские брюки мужа, пахнувшие табаком и затхлой сыростью давно не ношенной одежды.
Лицо лоцмана было торжественно, одевал он брюки и френч, медленно и осторожно. Это был костюм, в котором Силыч вернулся на маяк из партизанского отряда после изгнания интервентов с Амура. Заглянув в тусклое зеркало, висевшее на стене, Силыч натянул выцветший картуз с большим козырьком. Когда все было готово, он важно сказал:
— Ну, поехали праздничать, — и, махнув среднему сыну, вышел из сторожки.
Силыч шел неторопливо, выбирал места посуше, боясь выпачкать смазанные дегтем сапоги. Рядом с ним шла жена, подвязанная белым в горошек платком, с накинутой на плечи цветистой шалью, в широкой синей юбке. Всю жизнь Пелагея провела на маяке, никуда не выезжала.
— Ты подтянись-ка, старуха, — заметил Силыч, оглядывая жену, — праздничать едешь!
Пелагея вскинула голову, старательно расправила измятые кисти шали. Она не представляла, что это будет за праздник. Пелагея мелкими шажками спешила за мужем. Он крупно шагал вниз по откосу.
За ними шел Артем в кожанке и галифе. У Артема из-под клетчатой кепки лихо торчал конопляный чуб, задорно блестели синие глаза, над верхней губой несмело пробивался первый пушок. Артем гордился усиками, отец уже называл его женихом.
Силыч спустился вниз и остановился у причала. На воде покачивался катер. Волны шлепали о железные борта, и чуть скрипели старенькие снасти на палубе. Лоцман, прищурившись, посмотрел на последние льдины, уносимые в море, на далекий синеватый берег и, кашлянув, сказал:
— Садимся.
Поддерживая за локоть жену, он помог ей перешагнуть с причала на сыроватую палубу катера и тут же распорядился:
— Быстренько заводи машину, да полный вперед.
Силыч прошел в будку и встал за штурвал. Он легко развернул катер и направил его в разрез волн, насвистывая старую песенку про Ермака.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Это утро принесло Поджарому много хлопот.
— Всем сапоги назеркалить! А звездочки? У кого нет, два шага вперед, арш!
Вышла половина бойцов.
— Ай-ай! — покачал старшина головой. — Ну, хлопчики, дело наше негарно. Вы ж мене зараз разорите! Звездочек нема. Их надо целую бричку для вас.
Поджарый добродушно ухмыльнулся. Его праздничное настроение передавалось красноармейцам. Старшина обошел строй, осмотрел обмундирование, прикинул, не малы ли гимнастерки, не велики ли брюки, у всех ли подворотнички нашиты.
На Поджарого смотрели выбритые, покрытые здоровым румянцем лица. На всех были надеты новенькие гимнастерки. В стороне стояли старослужащие. Их можно было отличить от первогодников по сапогам, исцарапанным сучьями, выцветшим фуражкам. Они со вниманием наблюдали за старшиной, улыбались, глаза их словно говорили: «Это нам известно».
Обветренные лица, возмужалые рослые фигуры красноармейцев радовали Поджарого.
— Беда! Вымахали, як километры, обмундирование не подберешь.
Старослужащие рассмеялись.
— Цы-ы! Який смех! Старшинке целое горе.
— Комроты идет, — подсказал чей-то голос, и старшина молниеносно скомандовал:
— Равняй-йсь! Смирно-о!
Начальник связи Овсюгов остановился и взял под козырек.
— Товарищ командир роты, бойцы наряжены в летнее обмундирование. У двух гимнастерки не по росту, чуточку руки длинны…
— Звездочки? — сдерживая улыбку, спросил Овсюгов.
— Будут у всех.
Начальник связи поздравил красноармейцев с праздником и добавил:
— Бойцов отпустить до распоряжения начгара.
— Разойдись! — прогремел басок старшины. — Быть готовым строиться к параду.
За красноармейцев Поджарый был уверен. «Все в порядке, выйдут на парад, як на праздник». Его охватили бурные, праздничные чувства: «Сам начгар назначил в ассистенты… Какая честь!» Старшина шел в штаб с таким чувством, какое бушевало в нем, когда Поджарый в бою под Джалайнором нес на плечах станковый пулемет. Он был пулеметчиком во взводе Крюкова. Командир взвода простуженным голосом приказал ему занять новый огневой рубеж. Когда стреляют кругом, думать много не приходится — тут надо решать. Поджарый, не огибая болота, пошел напрямик: «Так ближе». Ноги вязли по колена в замерзающем болоте. Трясина становилась жиже. Поджарый поздно понял свою ошибку «Это будет рубеж». Он расстегнул ремень и рванул на себе шинель. На руках остались только рукава: «Вот и добре». Поджарый раскинул шинель и установил пулемет. Пулемет погряз в трясине и образовал подобие окопа с естественным бруствером. «Шрапнелью не выбьешь из такого гнезда». Он долго держал свою позицию. Мерзли руки, он обогревал их о горячий кожух пулемета, а после боя вынес пулемет обратно. Как вынес — сам не знает, помнил лишь одно: надо было приказ выполнить. Из госпиталя вышел, остался на сверхсрочную службу. С тех пор в армии…
Ассистенты собрались в штабе. Знамя еще было завернуто, и его держал Колесников.
— Подразделения выстроены на плацу для принятия красной присяги, — доложил дежурный по части Ласточкин. Он был счастлив: дежурство его совпало с майскими торжествами.
— Развернуть знамя, — приказал Мартьянов.
— Развернуть знамя! — звонко повторил Ласточкин.
Ассистенты с боевым орденским знаменем полка вышли из штаба.
Пасмурное утро теперь почти разгулялось. Последние клочки разорванного тумана таяли в лазурном небе. Дали подернулись синей поволокой. С высокого неба выглянуло солнце, заблестели лужи, засверкали оставшиеся косяки хрупкого снега.
«Теперь и денек подбодрит», — обрадовался Мартьянов. Он и так с опозданием приказал строить подразделения, выжидая, когда земля очистится от тумана.
Четырехугольники подразделений подходили к плацу. Парадом командовал Гейнаров. Подтянутый, весь подобранный, он отбежал от музвзвода и, остановившись против колонны красноармейцев, подал ясно и сильно:
— Под знамя-а! Смирно!
Стройно вступил оркестр. Ком роты Колесников со знаменем и ассистентами торжественно прошел мимо застывших шеренг и занял свое место на правом фланге около трибуны, обитой кумачом и украшенной гирляндами из пихты.
Сзади трибуны, на скамейках, сидели приглашенные: гости, семьи начсостава, рабочие-строители. В переднем ряду находился Ничах. Рядом с ним — Силыч со своей семьей. Тут же Бурцев с женой, рыбаки из соседних колхозов.
— Не узнаю Петеньку, не узнаю… — говорила Пелагея. Она протиснулась вперед и долго, не отрываясь, глядела на колонну красноармейцев. — Да где же он? — приставала она к Силычу, и тот гордо пояснял:
— Во втором ряду! Слева третий, чуть фуражка набекрень. Выше всех голову держит.
— Петруша-а, милый! — вскрикивала она.
Силыч сердито взглядывал на жену, но заметив на ее лице слезы, шептал:
— Чего разревелась? — и чувствовал сам, как по щекам его сбегают теплые слезы.
— Расстроила и меня-то, старая, — дружелюбно ворчал он и повторял вместе с бойцами простые, но могучие слова:
— Я, сын трудового народа…
Пелагея в волнении тянулась рукой к Артему, прижимала сына к себе. — Брат-то, брат-то какой у тебя красавец…
А Мартьянов читал присягу. Голос его звучал спокойно, уверенно. Каждое слово слышалось отчетливо и звонко. Силыч смотрел на застывшие ровные шеренги бойцов, на винтовки и отливающие сталью штыки, устремленные на восток, смотрел и думал, как величественна и сильна теперь Красная Армия.
Ничах видел Кирюшу Бельды и радовался: «Штык его не дрогнет, глаз не моргнет, рука крепка». Голова клонилась, черная коса спадала с плеч. «Какая тяжелая коса…» Ничах впервые почувствовал, что коса лишняя и ненужная. Он откинул ее за спину и чему-то улыбнулся. Теперь он сделает так, как хочется Минги. «Кирюша Бельды без косы и самый сильный человек в стойбище».
Ничах, вытянув шею, беззвучно шевелит губами. Точно завороженный, он смотрит на поблескивающие штыки.
Партизан Бурцев замер, не шевелится. Брови его нависли. Только простреленная губа мелко и часто дрожит. «Крепче держи винтовку, Григорий, тебя вырастил партизан», — будто говорит его взгляд. Бурцеву кажется, что он и сам находится в ровной шеренге бойцов и тоже держит на изготовке винтовку. Строгий, нахмуренный, он про себя повторяет слова присяги:
— Я обязуюсь по первому зову…
Рядом с Бурцевым стоит Агафья. С каким нетерпеливым волнением ждала она этой минуты, этой второй встречи с Мартьяновым. И опять почти та же обстановка: перед нею люди, и там среди них — сын и отец. Агафье боязно, как и тогда при встрече в стойбище. Хочется смотреть на Мартьянова, увидеть около него Григория и страшно: вдруг он узнает и заметит ее здесь. И Агафья прижимается к мужу, слушает Мартьянова с замирающим сердцем. Выдержит ли оно такое испытание?
Мать охватывает бурная радость за сына, но чувство это сейчас неотделимо от того, что переживает Агафья, думая о Мартьянове. Она повторяет слова присяги, не вдумываясь в их смысл. Она не может не повторять: их произносит Мартьянов. И кажется, что ему вторит в эту минуту весь мир.
Григорий Бурцев стоит во втором ряду и хорошо видит отца и мать. Отец поднял руку, мать прижалась к нему. «Видят ли они его? Отец видит». И Григорий становится еще серьезнее, ему хочется быть еще важнее. Он бросает взгляд на винтовку. Его штык вровень со штыками товарищей. Григорий устремляет взгляд на горизонт, затянутый дымкой, на тайгу и небо и произносит слова присяги громче всех. Грудь его высоко вздымается. Григорий вникает в каждое слово, повторяемое за Мартьяновым, и не испытанные им раньше чувства наполняют его уверенной решимостью. Ему хочется сказать вслух, что он будет достойным воином и никогда не пощадит ни своих сил, ни самой жизни, борясь за дело социализма и братство народов.
А Мартьянов все говорит и говорит. Теплый первомайский ветер ласкает крепкие лица красноармейцев, расправляет огненно-красное знамя. Все присягающие видят золотые буквы: «Доблестные волочаевцы, свято храните свои боевые традиции».
Агафья смотрела на колонны, находила Григория и опять, словно кто-то подталкивал ее, вкрадчиво бросала взгляд на трибуну, где был Мартьянов.
Бурцева не видела, но пыталась представить лицо, глаза, набегающие складки на лбу Мартьянова и понять, как у него на душе: плохо или хорошо, счастлив ли он. Когда-то Агафья узнавала это с первого слова. А сейчас, слушая Мартьянова, она не могла угадать этого. Значит, совсем отвыкла от человека.
«Теперешняя, другая жена понимает ли его?» — подумалось ей. От такой мысли сразу стало больно и обидно.
«Что со мною делается? — пыталась она разобраться во всем. Что же будет?» — спрашивала, прижимая руку к сердцу и чувствуя, как оно учащенно бьется. Ничего подобного она еще не испытывала, чувство ревности было ей чуждо. Она только знала боль утраченной любви, жаловалась на свою нескладную судьбу, но ревности не испытывала.
И робость, которая еще так недавно заставляла Агафью прятаться за мужа, теперь покинула ее. Бурцева незаметно отошла от мужа. Женщина, еще не зная, куда пойдет, смело направилась ближе к трибуне, где стояли семьи командиров. «Какая же из них жена Семы?» Бурцева остановилась около Клавдии Ивановны, пристально осмотрела ее. Шаева была в светлом в полоску, платье, в белой панамке. Агафья подумала: «Хороша, но не она». Рядом с Шаевой стояла Анна Семеновна. Взгляд Бурцевой на минуту задержался на ней, но Агафья тоже решила, что эта хрупкая, бледноватая женщина в шерстяном платье со стоячим воротничком не могла быть женой Семена.
Бурцева оглядела еще нескольких женщин. Но среди них не нашла той, которая, по ее представлению, могла быть достойной Мартьянова.
Склонив низко голову, как бы прячась, она заторопилась к Бурцеву. Она не слышала, как красноармейцы закончили принимать присягу, и очнулась, когда заиграл горн, ударил барабан и духовой оркестр грянул праздничный марш. Колонны вздрогнули, подтянулись, потом, мерно покачиваясь, стали проходить мимо трибуны и мимо Мартьянова.
…После парада гостей знакомили с гарнизоном. Они будто изнутри рассматривали разнообразную, в то же время цельную жизнь красноармейских казарм. Ничах интересовался занавесками на больших окнах. Его удивляли вышитые на них яркие цветы. Он дотрагивался до занавесок и убеждался, что цветы неживые.
— Красиво, шибко красиво!
Дежурный по части Ласточкин пояснял, что казармы украшали жены командиров, их боевые подруги.
— Цо, цо! — чмокал гиляк и многозначительно повторял: — Подруги!
Гости с любопытством осматривали казармы, ленинские уголки, красноармейскую столовую, клуб. Так незаметно прошел день.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Бурцевы встретились с сыном в казарме. Григорий показал им свою кровать, тумбочку с тетрадями и книгами — все его теперешнее имущество, самое необходимое и простое. Афанасий придирчиво окинул кровать, но нашел ее в должном порядке. Агафья заглянула в тумбочку, перебрала хранившиеся в ней вещи сына, вспомнила, как собирала Григория в армию… Тогда сын аккуратно укладывал приготовленные ею несколько пар белья, голубую сатиновую рубашку, холщовое полотенце, портянки, а потом, вскинув голову, спросил: «Мам, а надо ли это?» Вопрос захватил ее врасплох. Она думала о другом: собирая сына, она вспомнила, как провожала Семена. Собирала она его вот так же вечером. Семен складывал в сундучок приготовленное ею белье, а потом хлопнул, крышкой, сел на него и посадил жену рядом. «Вернусь, опять заживем с тобой, — обнимая Агафью, проговорил Семен. — Береги Гришку, вырастет — кормильцем будет…» Голос глуховатый, чуть дрогнувший, будто вновь услышала в эту минуту она и не вольна была сдержать слезы.
— Мам, что с тобой? — спросил Григорий и дотронулся руками до плеча матери.
— Агафья, не разводи сырость, — строго сказал Афанасий и предложил выйти из казармы.
— Успокоюсь, успокоюсь сейчас, — заверила она. — Вспомнилось мне старое…
— А ты не тряси старьем-то, — строго заметил Афанасий, — вокруг новь красна, гони старье-то от себя.
— Гоню, Афанасий!
— Аль на старый хмель хоть воды взлей, пьян будешь? — вдруг посуровев, спросил Бурцев.
— Зачем так, Афанасий! — тихо сказала Агафья и сразу вся сникла. Боль сильнее прежнего защемила ее сердце, боль по утраченному.
Чтобы смягчить сказанное, Бурцев поправился.
— Ну, ладно! Я ведь обиду чинить не хотел…
Афанасий Бурцев вырастил Григория, как родного. До сих пор сын не знает, что жил с отчимом, а настоящий отец, пропавший без вести на войне, находится тут, совсем рядом. Как поступить ей: сказать об этом или умолчать? Зачем возвращаться к прошлому?
А глаза Григория будто заглядывали ей в душу и ждали ответа. «Он взрослый теперь, поймет, не осудит», — рассуждала Агафья. Она скажет, как ждала Семена, не верила слухам, отгоняла от себя черные мысли. Вернулись сельчане, подтвердили: голод да тиф прихватили Семена, не добрался он до своих мест. А годы те тяжелые были — шла революция. За ней началась гражданская война, сорвавшая людей с насиженных мест. Многие обездоленные солдатские семьи ушли из родных деревень и сел. Ушла и Агафья на рыбные промыслы. Говорили, что жизнь на Амуре легкая и сытая. А тут повстречался, Афанасий Бурцев. Помог. Приютил. И вот связала свою жизнь с ним. Уговорились сразу: будет Григорий родным сыном Афанасию и фамилию Бурцева носить станет…
— Что было, все прошло, сынок, — произнесла мать, схватила руку Григория и крепко прижала к груди. Она нежно, преданными глазами посмотрела на Афанасия и только для него сказала: — Видать, и впрямь старый хмель опьянил, а теперь протрезвела, — и тихо, довольно засмеялась.
Григорий облегченно вздохнул.
— Давно бы так, — сказал Афанасий, кулаком расправил усы и спросил у сына: — Расскажи-ка нам о себе…
— Красноармейская жизнь на виду, тятя, — начал Григорий, — тут как дома: стройка и служба связи. Технику изучаем. Интересно-о!
— Время ныне такое, Григорий. Всюду нужны знания.
Они шли мимо плаца, где утром присягали красноармейцы. Теперь там было пусто и неуютно, по краям площадки лежали выкорчеванные пни, напоминая, что здесь был лес.
Бурцевых нагнал Ласточкин. Он передал, что всех гостей через час собирает Мартьянов, и попросил явиться в клуб без опоздания.
— Спасибо, — отозвался Афанасий, — обязательно будем.
— Я не смогу. Устала, — и Агафья сослалась на головную боль. — Идите с сыном…
— Воля твоя, — согласился Бурцев, — а мы с Григорием послушаем товарища Мартьянова…
Агафья сказала, что будет ждать их на площадке, где проходил парад. Она осталась одна, наедине со своими думами и чувствами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Наступил вечер. Вкрадчиво спустились на землю майские сумерки. Мартьянов пригласил Ничаха к себе. Они сидели за столом и говорили о старой и новой жизни. Гиляк изредка посматривал на отражение в самоваре, потирал губы, покручивал усы, поправлял реденькую бородку, и Мартьянов чувствовал, что это доставляло Ничаху наслаждение.
В комнате стало темно. Вспыхнула лампочка. Ничах прищурил глаза и наклонил голову.
— Маленький пузырь! Хорошо, хорошо, — от удовольствия он причмокнул. — Зажигать спичка не надо, Семенча. Сам вспыхивает, как солнце утром. Светло! В твоей фанзе ночь не бывает. В твоей фанзе — день. Я помню, Семенча, ты говорил, что другую жизнь стойбищу надо. Будет другая жизнь! Такая молодая, как моя Минги. И правда…
— Да, да! — задумчиво подтверждал Мартьянов. — Я помню…
Пришел Гейнаров с женой и с сыном Володькой, заглянул Шаев с Клавдией Ивановной. Помполит был одет по-майски — в белой гимнастерке и казался моложе своих лет в щеголеватом костюме. Клавдия Ивановна в шелковом светлом платье была мила и изящна. Супруги своим приходом сразу внесли оживление в разговор, который вели Мартьянов с Ничахом. Семен Егорович протянул руки Клавдии Ивановне.
— Хорошо придумали, что заглянули, а я, мужлан, не догадался пригласить, понимаете?
— Я догадалась, — сказала Анна Семеновна, довольная и тоже празднично одетая. В шерстяном с глухим, стоячим воротничком платье, плотно облегающем ее слегка располневшую, но не утратившую красоты фигуру, жена казалась Семену Егоровичу моложе своих лет. Он разгладил коротко подстриженные усы.
— Возле вас, красавиц, и я бравым становлюсь, — и широко, счастливо улыбнулся. — В старину нас учили, что нижний чин должен быть покорным перед начальством, грозою для штатских и лихим кавалером для девок. Вот так-то, понимаете? — и Семен Егорович безудержно рассмеялся.
Мартьянов симпатизировал Клавдии Ивановне. Анна Семеновна не ревновала мужа, а, наоборот, в душе радовалась и всегда хотела, чтобы она чаще бывала у них и Семен Егорович больше находился бы в ее обществе. В эти минуты, разговаривая на отвлеченные темы, он отдыхал. Мартьянов верил каждому ее слову. И Шаева умела оправдывать это доверие. Она никогда не отказывалась от поручений и просьб, как другие, хотя занята была не меньше. Это высоко ценил Мартьянов.
Позднее всех забежал Шехман.
— Я мимоходом, — сказал он, хотя шел к Мартьянову сыграть партию в домино и знал, что раньше полуночи не уйдет от командира.
— У тебя мимоход-то нарочитый да с длительной остановкой, — заметила Анна Семеновна.
— Будь гостем, — добродушно и повелительно сказал Семен Егорович.
Анна Семеновна подошла ближе и тихо спросила:
— Не женишься еще?
Шехман стал отмахиваться руками.
— Смотри, упустишь девушку, — сказала она.
— Отлив чувств у меня. Наверно, никогда не женюсь…
— Так думаешь?
— Недоступная она, — откровенно признался Шехман.
— Вот это и хорошо: верной женой будет.
— Опять зашушукались сердцееды, — дружелюбно заметил Семен Егорович.
Гости расселись за столом, уставленным жареными утками, подстреленными Шехманом накануне праздника, пончиками, напеченными Анной Семеновной, разнообразными консервами. Мартьянов произнес тост:
— За праздник в тайге, за наш город!
Все привстали и молча выпили бокалы с красным вином, приналегли на закуску. Но это было минуту-две. Мартьянов, кашлянув, вспомнил, как отряд полтора года тому назад пришел в тайгу, как заложили тут город, жили в палатках, были без фуража, как бойцы подпрягались к лошадям и помогали возить бревна на стройку.
Встал Гейнаров. В летней гимнастерке, он казался еще тоньше и стройнее, и предложил выпить за друга Ничаха. Все чокнулись с гиляком и выпили за его здоровье.
Поднялся Ничах и сказал, что он желает выпить за Красную Армию. И опять, стоя на ногах, все выпили. Потом вспомнили партизанские дни. Подняли бокалы за молодую жизнь стойбища. Словно пловцы, оттолкнувшиеся от берега, поплыли разговоры в разном направлении. Заговорили сразу обо всем. Каждому хотелось высказать что-нибудь свое и в то же время выслушать товарища. Но больше всего говорили о нападении хунхузов на КВЖД, о запрещении советского импорта в Англии, о процессе вредителей на электростанциях. События внешнего мира, тревожные и зловещие, вызывали беспокойство.
— Какой же стервец Ван-дер-Люббе, — презрительно сказал Гейнаров.
— Политический авантюрист и провокатор! — Шаев достал папироску, спросил разрешения у женщин закурить. Ему согласно кивнули головами. — Ван-дер-Люббы на все способны…
Мартьянову хотелось говорить о строительстве, и он упомянул о выпуске займа и новой домне, заложенной в Сталинске. Ничах рассказал о колхозном базаре в Хабаровске, куда он ездил на пароходе. Женщины суетились вокруг стола, молча слушали разговоры. Мартьянов, поглядывая на их длинные платья, рассмеялся. Сказал, что они для тайги не подходят.
Но о чем бы ни начинали говорить, разговор неизменно возвращался к войне.
— Нынешние радиограммы, — вставила Анна Семеновна, — без содрогания читать нельзя. Вновь нависла угроза…
— Нависла? — иронически протянул Шаев. — Война, Анна Семеновна, никогда еще не приостанавливалась, пока существует человечество. Она прерывалась только передышками — короткими или продолжительными.
Ничах внимательно слушал, чмокал губами и беспрестанно сосал трубку, ковыряя ее клыком молодой кабарги. Шаев развивал свою мысль.
— Нынешняя война вспыхнет, как пламя. Таких, как первая империалистическая война, человечество больше не увидит. Время позиционных, затяжных войн ныне миновало. Тактика теперешних поджигателей проста — мгновенный удар.
— Еще бы, — заметил Гейнаров. — Растягивать войну опасно! Народ умным стал, может повернуть ружья назад.
— Поэтому и подготовка к войне идет лихорадочная, — продолжал Шаев. — Объявлений теперь не жди. Не те времена. Война начнется втихую и кольцеобразно.
— Это интересно? — отозвался начальник штаба.
— Подожди, Михаил Павлыч, не перебивай меня. Линия огня будет везде — и на позиции, и в тылу. Такой будет война! Да она уже есть. Агрессия Японии в Китае и Маньчжурии это ярко доказывает…
— О другом, о другом, — перебила Клавдия Ивановна мужа. — Тебе только волю дай — доклад о международном положении сделаешь.
— А почему бы нет, если интересно? — удивился Шаев и откинулся на стуле. Но Анна Семеновна уже заводила патефон.
Вальс танцевали две пары: Шаевы и Анна Семеновна с Шехманом. Мартьянов умел только выбивать русскую и кружиться в польке. На второй пластинке была мазурка. Шаев махнул рукой и хотел сказать: «Заведите что-нибудь другое», но из-за стола ухарски выскочил Гейнаров, по-озорному схватил свою молчаливую жену и понесся с нею по скрипучему полу в стремительном темпе. Пока расставляли стулья к стенкам и отодвигали стол, пластинка кончилась.
Гейнаров подпрыгнул и привстал на колени перед раскрасневшейся и задыхающейся от танца женой.
— Повторить! — попросили несколько голосов.
— Вот тебе и штабист, кавалериста в трубу загонит, — смеялся довольный Мартьянов. — Это настоящий танец. Зарядка! Мазурку надо танцевать, а не эти западные кривляния. Фокс-тро-ты! Тьфу, слово-то какое, плевать хочется…
— Хорошо! — проговорил Ничах, привстал с табуретки, устало проковылял на кривых ногах в дальний угол. Он присел у своего мешка и долго не мог развязать его старческими, непослушными пальцами. Ничах невнятно бормотал и трудно было разобрать, что именно хотел выразить гиляк.
В комнате стихло. Все наблюдали за Ничахом, а он, вытащив свой музыкальный инструмент из мешка, любовно и внимательно осмотрел его.
— А, чибисга! — воскликнул Семен Егорович. — Сыграй, дружище, свою песню, сыграй, пусть послушают все…
Ничах присел на корточки и нежно дотронулся до чибисги, прислушался к ее жужжанью, а потом запел. Это была длинная песня. Он не пел ее, а рассказывал. Чибисга тонко жужжала. Похоже было, словно рассерженная пчела билась на оконной раме.
Песня Ничаха начиналась с того, что много-много лет назад жили на земле люди и не видели солнца, не знали счастья. Его украли злые духи Ыкиз. Они были очень жадны, и не было от них бедным людям житья. Ыкиз украли солнце и спрятали его в глубоком ущелье, где вечно воет пурга, трещит мороз и землю окутывает ночь. От этого земля сделалась черной, как шкура медведя. И люди, потеряв свет, были угрюмы, темны и враждовали между собой. Всех темнее и тяжелее была жизнь нивхов. В стойбищах гуляли злые духи Шамана. Горе и неудача преследовали живших в тайге нивхов. Смерть бродила по фанзам, и божки были бессильны бороться с нею.
Так жили много, много лет люди. Но вот на небе появилась заря счастья. Родился среди людей могучий вискала. Он был силен и ловок. Чистые глаза его отражали зарю счастья, видели вокруг себя всю землю, руки его могли поднимать горы, но стали поднимать упавших духом людей. Он умел делать все, что хотел. Голова его знала столько, сколько знали все живущие на земле люди. И никто не мог равняться с ним ни силой, ни умом. Он был самым большим человеком на свете. Имя его было Вал, что значило Свет. Он любил бедный народ, жил среди него, был его другом и отцом. Он умел говорить правду, за которой все шли и становились такими же сильными и умными, как Вал.
— Пора, — сказал Вал, — пойдемте на Ыкиз, разобьем их и вернем на землю солнце.
И все пошли. Все верили, что вискала Вал победит Ыкиз. Началась борьба. Долго бились храбрые вискала: убитых заменяли живые и шли вперед… Они бились до тех пор, пока не победили злых и жадных Ыкиз, не прогнали их с земли, не нашли спрятанное ими в ущелье солнце.
Солнце надо было поднять, чтобы оно могло светить всем людям. И тогда вискала по имени Пилькар, что значит Великий, поднял горящее солнце высоко над головой, и оно озарило светом всю землю. Пришла на землю радость, исчезли ночь и горе. Жизнь стойбищ озарилась светом, наполнилась теплом. Стали нивхи могучи и велики, как племя вискала…
Старый Ничах отложил свою чибисгу в сторону, встал и сказал:
— Хочу слушать вашу песню.
— Кто же были вискала? — спросила Клавдия Ивановна. — Богатыри?
— Большевики, — ответил Ничах.
— Порадовал, друг, песней, — вставил Мартьянов. — Что же, споемте и мы! — и он первый затянул родную «Партизанскую песню». Ее подхватили женские голоса, потом мужские, и самым последним присоединился к ним надтреснутый голос Ничаха.
…Этих дней не смолкнет слава,
Не померкнет никогда…
И всем казалось, что песня не партизанские дни вспоминала, а рассказывала о сегодня, о гарнизоне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
О утра Мартьянов выехал на южную точку — там завершались бетонные работы. С наступлением тепла бетонировали круглосуточно. Накануне получили шифровку от командарма. Блюхер интересовался, нельзя ли ускорить темпы строительства. Значит, обстановка на границе становилась все напряженнее и напряженнее: мирная передышка сокращалась, враг подступал к самому горлу. Только так можно было прочитать между строк второй смысл этой телеграммы командарма.
Лошадь шла мелкой рысцой по мягкой дороге, взбиравшейся в гору. Иногда подкова, ударяясь о камень, резко звякала, и задумавшийся Мартьянов невольно вздрагивал.
На изгибе дороги, выходившей к безымянному ручью, лошадь неожиданно насторожила уши, всхрапнула и сразу встала. Мартьянов натянул ослабшие поводья, привстал на стременах, озираясь по сторонам.
В просвете деревьев, внизу, глазам командира открылась необычная картина.
У ручья лежал медведь. Свесив морду над водой, зверь лениво выгребал лапой рыбу. Водяные брызги горели, как светляки, на его клочкастой бурой шерсти. Медведь долго рассматривал рыбу, лениво бьющуюся в его лапе, подносил ее к морде и обнюхивал. Рыба, как согнутый лук, выпрямлялась, била хвостом по морде и, распоров брюхо о когти, падала в воду.
Зверь облизывал кровь с лапы, снова свешивал морду над ручьем и наблюдал за красными пятнами на воде. Около медведя лежала его добыча, недоеденные рыбьи головы и хвосты.
Медведь был сыт. «Вот оно, таежное утро», — подумал Мартьянов и решил чуточку задержаться. Его захватило любопытство: чем же кончится эта медвежья рыбалка?
Кругом было удивительно тихо. В воздухе пахло сыростью и хвоей. Журчал ручей, шелестела молодыми пахучими листьями осина, да всплескивалась рыба-горбуша, прыгая через коряги и камни. Горбуша шла вверх, против течения, метать икру. Дряхлые ели приподнимали отяжелевшие от влаги ветви. Над тайгой вставало солнце. В молодой траве гудели желтобрюхие шмели.
Медведь, пригретый солнцем, растянулся на берегу ручья.
В синем небе появилась стая ворон. Они делали круги все меньше и меньше, медленно опускаясь по одной на землю. Вороны сначала боязливо и осторожно прыгали к рыбе, потом жадно набросились на кучу, каркая и хлопая крыльями.
Медведь поднялся на задние лапы и, широко раскрывая пасть, огласил тайгу ревом. Вороны испуганно взлетели. Лошадь под Мартьяновым, вся сжавшись, приподнялась на дыбы. В горах отозвалось эхо. Медведь прислушался и, когда оно стихло, опять огласил тайгу ревом. Лошадь захрапела и нетерпеливо стала бить копытом, сдерживаемая туго натянутыми поводьями.
Зверь повернулся и ушел в глубь леса тяжелой походкой, ломая валежник, оставляя на сучьях клочки линяющей шерсти. Теперь тишину тайги нарушали вороны, дерущиеся на куче рыбы, да редкое кукование кукушки — монотонное, как тиканье часов…
— Картинка-а! — выдохнул Мартьянов и тронул поводьями лошадь, все еще настороженную, похрапывающую и пошедшую вперед быстрым наметом.
ДОТ строилась в глубине заливчика. Спускаясь к строительной площадке, Мартьянов видел, как бойцы вязали арматуру на потолке, похожем издали на перевернутый вверх дном большой короб. Работы уже заканчивались. Арматурщиков поджимали плотники, следом производившие опалубку верхней части огневой точки.
«Значит, к вечеру могут забетонировать». Темпы, которыми велись работы, нравились Мартьянову. «Самое главное — выдержать их и дальше, а тогда, — и он прикидывал, — сроки окончания будут соблюдены в точности и можно будет порадовать командарма выполнением последнего приказа».
Мартьянов спешился, привязал коня к сосне, ослабил подпруги и направился к точке. Его заметили. Навстречу торопливо шагал Шафранович. «Тут. Это хорошо. Значит, почувствовал ответственность за дело. Может быть, заменять его преждевременно, хотя Шаев и настаивает», — подумал он и выслушал рапорт инженера.
Мартьянов поговорил с молодыми бойцами, работающими на вязке арматуры. Все они были красноармейцы первого года службы, не знакомые ему в лицо.
— Откуда призван? — обратился он к одному из них.
— Из Магнитки, — отозвался боец.
— Я из Тагила, — подхватил другой.
— Уральцы, значит.
— Уральцы, — ответило враз несколько голосов.
— Магнитку строили?
— Строил, — с гордостью произнес тот, которого спросил первым, — я, товарищ командир, в ударной бригаде бетонщиков Галлиулина работал. Мировые рекорды по замесам бетона давали.
— Из знаменитостей, значит? — рассмеялся Мартьянов, довольный ответами красноармейца, и пристальнее осмотрел его. Внешне боец ничем особенно не выделялся от других. — Как фамилия?
— Анчугов! — подтянувшись, ответил красноармеец.
— Служба и работа нравится?
— По душе, — просто сказал тот. — А с бетоном-то я ладно попотел на Магнитке…
— Наука по́том и берется.
— Я не жалуюсь, товарищ командир, бетонное дело знаю.
— Учи других, — сказал он бойцу. — Работайте дружнее, быстрее — приказ командарма Блюхера выполним.
Мартьянов захотел осмотреть ДОТ изнутри. Шафранович, согнувшись, нырнул через небольшое темнеющее отверстие вниз. Сразу дохнуло специфическим запахом твердеющего бетона: сыростью. Электрическая лампочка слабо освещала внутренность небольших отсеков. Мартьянов остановился возле одной из боевых амбразур. Сквозь узковатую щель довольно широко просматривался залив. На мгновенье представилось, как эта совсем безобидная смотровая щель может со временем стать огнедышащей, готовой встретить непрошеного гостя ливнем металла.
Подумалось: «Лучше бы этого не было». Он, старый воин, знает, как все это страшно и чуждо человеку, но пока социалистическое государство будет существовать в единственном числе, вокруг него будет бесноваться империализм и провоцировать войну.
— Вот что, Шафранович, — закуривая, произнес Мартьянов, — как работает-то красноармеец Анчугов?
— Хорошо!
— Поощрения есть? Нет? Почему? Дело свое любит, других учит. Таких красноармейцев надо ценить, отмечать…
Они направились к выходу. Мартьянов вылез из ДОТа, счистив взмахами рук сероватую цементную пыль, полуутверждающе спросил:
— Значит, к ночи забетонируете?
Мартьянов отвязал лошадь и, держа ее в поводьях, пошел с инженером до соседней огневой точки. Оттуда доносился грохот и скрежет камнедробилки.
— Бетонируют, — пояснил Шафранович.
Там, в их присутствии, остановилась бетономешалка, и сразу все смолкло. Инженер бросился к агрегату.
— Заклинило шестерню, ослабли болты, — пытался он объяснить причины остановки.
— Профилактика где? — строго спросил Мартьянов. — Научен уже горьким опытом на лесопилке. Эдак техника подведет тебя, Шафранович. Опять простой. Устраняй быстрее повреждение.
Мартьянов сел на лошадь, пришпорил ее и поскакал, быстро скрывшись за поворотом лесистой дороги. Когда он выбрался на большак, пустил коня легким шагом. Командир обернулся, всматриваясь в берега залива, подернутые голубой дымкой. Дорога тянулась в гору и, чем выше поднимался Мартьянов, тем шире становилось море, суживались берега залива. Как обманчивы эти красивые берега! Каждый квадратный метр воды в секторе обстрела, где бы ни показался противник. Пусть он внезапно вынырнет из моря, струя горячего свинца брызнет ему на голову.
Последняя очередь оборонной стройки заканчивается. Скоро можно будет рапортовать Блюхеру о досрочном выполнении плана. Если сегодня закончат бетонировать, то внутренняя отделка отсеков, установка боевых механизмов займет декаду-полторы, и огневая точка готова, можно будет ее обстрелять. Вот только бы не подвел Шафранович. А, пожалуй, Шаев прав: инженера надо заменять. Теперь Мартьянов перенесет все внимание на строительство средней школы, бани, водопровода, Дома Красной Армии. В городке он разобьет прекрасный, естественный парк. Закончит оборудование стадиона. Это все необходимо. Потом он может подумать об отпуске.
Мартьянов натянул поводья, и лошадь остановилась. Он был на перевале. Отсюда открывался широкий вид на море — влево, а вправо, как на ладони, был весь городок, выстроенный за полтора года. Он вдруг понял, как быстро преобразилось это таежное и глухое место. Хотя Мартьянов руководил всеми работами, но не замечал размаха, который приняло строительство. Взглянуть глазами постороннего человека на строительство времени не было да и в голову ему не приходило.
Мартьянов сильнее ощутил огромную ответственность, которая лежала на нем, и заглянул смелее в будущее рождающегося города. Он не мог его оторвать от настоящего. Оно было ближайшей программой, ее он осуществлял сейчас. Им овладело чувство внутреннего восторга и гордости, но это было одно мгновенье. Он вспомнил, что ему нужно объехать еще северный район гарнизона, и пришпорил лошадь.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ядвига Зарецкая стала внимательнее присматриваться к окружающему. Каждый день приносил ей что-нибудь новое, интересное, был он похож и не похож на прошедший, всегда казался значительнее его. Внутренняя жизнь гарнизона, которая вначале не занимала ее совсем, сейчас представлялась более многообразной и содержательной.
Раньше Ядвига знала — есть казармы, даже заглядывала в них. Но замечала только, что живут в казарме красноармейцы, одетые в казенное бязевое, желтовато-шершавое белье, одинаковые брюки, гимнастерки, сапоги, вечно пахнущие жирной мазью.
Теперь Зарецкая стала замечать, что бойцы не похожи друг на друга, не все койки одинаково и аккуратно заправлены и что живут красноармейцы такой же жизнью, как и она: жадны к знаниям, волнуются, любят, скучают, увлекаются музыкой.
Ядвига уже не любила мужа, хотя Зарецкий по-прежнему казался ей сильным и умным. От сознания этого превосходства в муже Ядвиге было еще больнее. Но это происходило до тех пор, пока она сама не стала активно вникать в жизнь гарнизона. Тогда ей стало ясно, ради чего Бронислав забыл ее, жену. Она поняла тогда: с мужем они были разные люди; жили вместе, но не знали друг друга, их отношения походили на обязанность. Поэтому и жизнь их протекала черство, раздраженно и была лишена самого большого — искренней привязанности.
Вот почему Ядвига могла сказать мужу перед его отъездом:
— Бронислав, я буду говорить для тебя неожиданное. Не удивляйся. Я убеждена: мы уже разошлись с тобой, хотя еще спим в одной кровати. Подожди, не перебивай… Разве ты этого не замечаешь? Странно? Ничего странного! Ты ведь не видел меня, хотя я старалась быть перед твоими глазами, всячески приспосабливалась к тебе. Ты не замечал этого. Больше — ты охлаждал меня безразличием и иронией… Ты был эгоистом: любил себя, хотя говорил, что любишь меня. Раньше я плакала. Теперь у меня нет слез. Слезы мои были, как щелочь, едки, но ничего не изменяли. Подожди, не перебивай, дай высказать все. Первый и последний раз с тобой так разговариваю… Да я уже и кончила. Говорить-то не о чем. Ты понимаешь, я говорю о разрыве…
Она знала, что Зарецкому тяжело и больно это слышать. Ей стало жалко его. Но муж ничего не ответил.
И вот муж уехал и будто канул в пропасть. Его молчание окончательно надломило ее надежду на то, что муж одумается и их отношения изменятся. А тут рядом появился другой человек, предупредительный, веселый. Ласточкин все больше и больше нравился ей.
Теперь, когда Ядвига смотрела на случившееся, как на неизбежное в ее жизни, она чувствовала себя свободнее, легче.
Хотелось сейчас одного — внести ясность в отношения с Ласточкиным, откровенно поговорить с ним обо всем, что ее беспокоило.
— Только сейчас, когда встретила тебя, я поняла, что значит жить любя. Говорят, любовь ослепляет. Неправда! Она мне раскрыла глаза. Я теперь знаю жизнь и люблю ее. О женах, которые встречаются с другими, говорят плохо. Я никогда не обращала на это внимание. Пусть говорят. Я знаю, что делаю, Николай, но я не хочу обмана, я против обмана…
Когда Ядвига говорила об обмане, она запнулась, подумала и торопливо продолжала:
— Обманывают трусливые. Я не обманывала мужа не потому, что боялась, а потому, что все чего-то ждала. Но муж избегал настоящей любви. Ему не хотелось иметь ребенка. Ребенок помешает учебе, говорил он. Вначале я соглашалась с ним. Я все делала, чтобы вокруг него было тихо. Создала ему уют и покой, пока не поняла, что большего ему и не надо в наших отношениях.
Ядвига смолкла, хрустнула пальцами, склонила голову и застыла, как изваяние. Ласточкин был подавлен ее рассказом: он не ожидал такой исповеди Ядвиги. Он не задумывался над тем, настолько ли глубоки и серьезны его чувства к этой женщине, как ее к нему.
Зарецкая как бы очнулась и продолжала:
— Ты видишь, какой муж. Меня ничего не удерживает. Я могу уйти хоть сейчас, но мне жалко его. Ведь к учебе он готовился годы, ради учебы забыл меня. И все же я никогда, никогда не вернусь к нему. Понимаешь, никогда! Такой разрыв он переживет легче, а может быть, это неправда и так думаю только я? Все равно, пусть. Я поступлю так.
Николай, тронутый ее исповедью, стал целовать ее. Ядвига хотела остановить Николая, но, задохнувшись от его жгучего и пьяного поцелуя, сказала:
— Ты сумасшедший, люблю тебя…