Альбины рядом не было. (Ho не было и Люси!)
— Я тэбя щас из окна викину.
— Что? — переспросил ребенок, а проснувшийся муж добавил: — А почему на «ты»? Мне кажется, мы не родственники… (Господи! Видели бы вы мой фейс после клюквенного пойла и мятежного сна. Я его видел в зеркале. Мельком. Описывать не стану, скажу одно: качать права с такими голубыми отеками перламутрового отлива сродни самоубийству.)
В его последующий текст я не врубился. Но звук был по-южному ярок.
Вообще-то я парень сообразительный, сразу понял, чего добивается от меня этот мафиози-стажер. Из всех его помпезных и шумных понтов я выудил главное и, не лукавя, расставил акценты:
— С Люсей я не спал.
Кажется он мне поверил. Но останавливаться не стал: «Я тэбя из окна сичас-с викину!».
И тут высказался тот, который во мне сидел. Пробудившийся окончательно муж обиделся, очевидно, за всех российских баб.
— Это мой город.
Звук усилился до ирреальной высоты и яркости. Фонило. Зашкаливало. Клинило и дребезжало.
Господи, никогда нам не понять этих южных излишеств. Чего тянуть? Выпустил обойму в живот и контрольный выстрел в затылок. И все разговоры…
Короче, мы были с позором изгнаны. Я и Альбина.
Вообще-то я все понимаю, дело молодое, горячее. А пьяных и сам терпеть не могу. Упрек был Альбине: предупреждать надо.
— А что? — заворковала любящая мать. — Арсен хороший.
— Денег много дает?
— Мало.
«Вам много не бывает», — подумал я.
Однако на улице было темно и противно. С другой стороны, потратить я все не успел. Альбина это чувствовала. Любящим сердцем.
— А сейчас мы поедем в одно хорошее место, — сказала она вкрадчиво. — Только надо что-нибудь взять.
Господи, кого она учит! Да я без спиртного шага не сделаю по этой благословенной земле. Да еще это «хорошее место» забрезжило в дымке.
Дальнейший пунктир мой выглядел так: черные черточки обратились глубокими провалами, а белые промежутки яркими сполохами. Провалы опускаем из-за угрюмой их неприглядности, но вот яркие сполохи… Что они мне дали? В смысле общечеловеческих ценностей.
Помню хозяина «хорошего места» в бороде и шевелюре. И его отпечаток на картонке, как бы «автопортрет». Художник, отметил я, не вкладывая в это открытие никаких эмоций.
Надо сказать, что раздвоение мое как личности, начавшееся с пробуждением, достигло к этому часу кульминации. Я № 1 сидел себе тихо в своем непробиваемом панцире, заперев все двери на все замки и цепочки, и равнодушно поглядывал в смотровую щель своих глаз: что там творится на театре жизни?
А на театре жизни я № 2 давал представление.
Я № 2 в отличие от я № 1 вскрыл все замки, открыл все шлюзы и нес во внешний мир свой мятежный дух, облеченный в слово. То есть, выражаясь точнее, ораторствовал, а еще точнее, так соловьем буквально заливался.
Зрителей было четверо. Три тетки, включая Альбину, и вышеупомянутый автопортрет художника.
Работаю я всегда на грани фола. То есть мужская половина обычно мрачнеет и вянет, прикидывая, мочить этого придурка сразу или немного погодя. Зато женская аудитория, для которой я собственно и стараюсь, пребывает в полном отрыве.
Вы видели документальный фильм «The Beatles»? Там есть эпизод их концерта на стадионе в Американских Штатах. Помните, что творилось на трибунах? Сюр какой-то: вой, визг, стоны и содрогания, то есть полнейшая и всеобщая шизонутость. Потом ребята жаловались, что никто их и не слушал вовсе. Даже полиция.
Так вот, за те Беатлес отрабатывал я, а за стадион одна из трех теток. Это тетка особая. Зовут ее Лена. С ней я был знаком вроде бы. Встречался однажды в аналогичном угаре в другом хорошем месте. Помню только, что работает она в Метрострое инженером. Нормальная с виду тетка, со стороны и не подумаешь, какой в ней зарыт динамит.
Что я нес тогда, даже примерно не помню. Очевидно полную ерунду. Но до сих пор я слышу всхлипы и стоны метростроевского инженера Елены. Она рыдала, как 70 тысяч американок, и только повторяла сквозь душившие ее спазмы: «Какой талантливый, какой талантливый…».
А талантливый, хлебанув водки, несся на всех парах к очередному провалу. Яркий сполох концертной деятельности неизбежно угасал. Я № 1 и я № 2 синхронно отвалились в никуда, то есть в глухой и черный мрак, без всяких сновидений.
Все это повторялось с достаточной периодичностью несколько раз: провал, вспышка и вновь провал. И вновь вспышка.
В очередное пробуждение зрителей поприбавилось. К Автопортрету приехали родственницы из Белоруссии. Две молоденькие штучки с чемоданами закуски. Я помню, на столе вдруг появилось изобилие: огурчики, сало и прочая маринованая классика.
Вот тут бы мне и исполнить программу на бис. Но интуиция, моя умная и нежная интуиция сказала: «Вали отсюда, мудила ты грешный… Ты же не бомж и не Достоевский с психоанализом на лице. У тебя есть чувство меры и вкус. Вали от этой классной закуски и провинциальных иностранок. Зачем тебе все это нужно??».
И я засобирался. Я вообще-то мальчик послушный. (Когда в наставницах такая очаровательность и нежность, как моя интуиция.) И был моментально вознагражден.
Во-первых, хозяин подобрел бровями и бородой. Он даже сказал что-то вроде: «Заходи еще». А во-вторых… А во-вторых! (Это достойно быть зафиксированно в каких-нибудь суперанналах.) Ко мне подошла метростроевский инженер Елена (Прекрасная) и срывающимся от волнения голосом стала объяснять, что у нее очень много денег вообще и в частности тоже много. Она просто не знает, куда их деть. И предлагает мне 100 тысяч на дорогу. (Ну что я говорил — чудеса в решете!)
К тому времени казна моя изрядно пообтрепалась и поредела, но брать у женщины деньги (?!). Гусары мы или кто? Но интуиция мне сказала просто: бери, гусар, ты их заработал.
На улице, где было темно и противно (опять! это что ж такое? ее дежурное состояние?), Альбина мне выдает, между прочим: «Деньги надо поделить по справедливости». (Ох?) Давай, мол, полтинник и разбежались.
Но тут сработал мой опыт общения со слабым полом. Поддатых подруг надо сдавать туда, откуда брал. По месту приписки.
Когда я первому же встречному водиле, бурлаку на «Вольве», сказал: «Сто. Но в два конца», он высадил предыдущего пассажира, не взяв с него ни рубля и согласился на все. Альбина чуть не рыдала: «А мое пиво!».
На пиво у меня и свои оставались. И еще на клюквенное пойло (далось же оно мне!). И мы зашуршали нах хаузе. Альбина счастливая, в обнимку с пивом, я — с сознанием выполненного долга (не того, что притаился у письменного стола, а того, что водил меня, как леший, по местам нехорошим, да все-таки вывел назад к очагу).
Вот, собственно, и все.
Как говорится, встряхнулись…
Кошмарный сон, страх Господень и чудеса в решете в одном флаконе я увозил с собой. Доводится, этим флаконом стало мое глупое сердце…
(Эти многозначительные черные точки означают муки постимпрессионизма. За вчерашний чумовой импрессионизм необходимо платить полной мерой. Ну, так ведь, а как же! Закон.)
Все нормально. Это я. Ваш смиренный сочинитель. Помытый и внутренне обновленный, склонился над листами. Жду сигнала к выступлению.
А за спиной ОНО (догадываетесь кто). Аккуратно стриженное в чистой униформе. На боку нововведения — резиновая палка и газовый пистолет в кобуре. По-моему, это лишнее…
Все нижесказанные слова я посвящаю Виктору Михайловичу Грачеву, художнику и моему товарищу, погибшему в боях на нашем общем поле брани.
Птица задумался ни о чем. Оно было фиолетовое с изумрудными вкраплениями.
Птицу это взволновало. Он знал, что с этим делать…
Он стал это культивировать.
Он выдавил в одну банку тюбик кобальта фиолетового, в другую изумрудную зеленую…
Увидев краску Птица насторожился.
Краска была живая.
Она пахла земляникой.
Птице захотелось ее съесть.
Но душа ликовала и желала большего. Душе хотелось оставить след. И Птица его оставил. Огромное фиолетовое пятно с изумрудными вкраплениями образовалось на холсте.
Но этого было мало. Не хватало главного.
Тогда он в священном трепете окунул кисть в желтое.
Желтый цвет привел его в неистовство.
Он ощутил свободу. Свободу реализованного желания.
Птица затрепетал и воспарил.
Холст засветился красками. Ясно и бескомпромиссно.
Все остальное оставалось серым и плоским. И повергло его сердце в уныние.
Окружающий мир нуждался в реставрации.
И Птица принялся за дело…
Птица зародился и вырос в лесах, среди дикого, во глубину невежества погруженного народа. Народ тот был так темен и неказист, что как бы его и не было вовсе.
Живя на болотине, в тине и лишайнике, среди зверья и пресмыкающихся, он растворился в дремучей природе. Вернее сказать, он и был той самой природой и спокойно жил, не задумываясь о полезности или никчемности своего существования.
Его незлобивая беспечность была так всеобъемлюща и глубока, что не зная хищности людской, не боясь жестокости богов, он обладал самым редким в мире благом: счастливой от судьбы независимостью.
Не ведая выгоды в благоустройстве своего быта, народ не терпел ни кумиров, ни рабов на своей территории, искренне полагая, что всеобщее равенство есть абсолютное добро.
Поэтому нрав их был открыт и кроток.
Один Птица выделялся среди соплеменников. Его разум давно преодолел первобытность невежества, и душа истомилась в поисках иных откровений.
«Я сыт и при деле, — думал Птица, — так что же душа моя влачится и чахнет, не испытав истинной сатисфакции?»
«Я хочу быть свободным. Свободным как муха в полете!». (То есть маневренность и стремительность сей божьей твари вызывала в нем жгучую зависть.)
Птица тогда не был собственно Птицей. И уж тем более Птицей Асс. Друзья-соплеменники называли его просто — братан. Или земеля.