«… внемлю сказке древней-древней о богатырях, о заморской о царевне, о царевне, ах!» К корням хочу, к истокам припасть…
— О царевне Ах не знаю. Знаю про Оха и Эха. Один был Мичурин, другой Циолковский. Друзья были не разлей вода. Друг без друга жить не могли. Но любви там не было. Поэтому слушай другую. Про козлушку. Очень древняя сказка, как ты любишь. С корнем и все такое…
— С любовью?
— С роковой. В духе Шекспира. В смысле гора трупов в финале. Короче,
Рок-сказка
Жил-был старик со старухой. У них были сын да дочь, да козлушка. Старик стал сына посылать в лес козлушку караулить. Сын-от покараулил да и пришел домой. Старик вышел на крылечко и стал спрашивать: «Козонька, сыта ли? Пояна ли?» — Коза-та и говорит:
Я не сыта, я не пояна —
Я по горочкам скакала,
Я осиночку глодала!
Вот старик-от сына-та бил, бил да и убил. Стал опять дочь посылать.
Вот и дочь пошла караулить. Покараулила да и пришла домой. Старик вышел на крылечко, стал спрашивать: «Козонька, сыта ли? Пояна ли?» — Коза говорит:
Я не сыта, я не пояна —
Я по горочкам скакала,
Я осиночку глодала.
Старик дочь-ту ну бить. Бил, бил да и убил.
Послал опять старуху — караулить козоньку. Вот и старуха покараулила и пришла домой. Старик вышел на крылечко, стал спрашивать: «Козонька, сыта ли, пояна ли?» — Коза опять говорит:
Я не сыта, я не пояна —
Я по горочкам скакала,
Я осиночку глодала.
Вот он, это, бил, бил старуху-ту да и убил. И говорит: «Дай-ка я сам пойду покараулю».
Вот сам сходил покараулил, пришел домой да и стал спрашивать:
«Козонька, сыта ли, пояна ли?» — Коза и говорит:
Я не сыта, я не пояна —
Я по горочкам скакала,
Я осиночку глодала.
Вот он козу-ту бил, бил да и убил. И сам-от пошел да с горя-то на осине и задавился.
— М-да…
— Что?
— Да уж… вдохновила киска, нечего сказать. Нет, ты не кот Баюн, ты панк какой-то. Злой и вредный.
— Если я панк, то ты натуральный хиппи.
— В каком смысле?
— В смысле прикинутый. В том плане, что любовь, любовь, цветочек полицейскому, поцелуйчик в губки, царевна, ах!.. А кто докажет, что в твоей царевне не присутствует коза? если вглядеться попристальней. А? Кто?
— Не понял…
— Так слушай доказательство ее присутствия.
(сюрная лавстори)
Если вглядеться попристальней, то я ее знал. Не буду лукавить. Но хотел забыть. Но не смог. Ты напомнил.
Это было что-то! Брови выщипывала, румян не признавала, одевалась от Хичкока. Вся такая сюрная и плотоядная, как университет на Ленинских горах. Сама огромная, а головки-от почти нет. Вместо головки-от звезда горит. Что-то в ней такое было от той эпохи. Ноги длиннющие, от самой груди, и пышное бедро сбоку. В общем, ах! Не идет, а надвигается. И только вперед. Не пятится, вбок не прыгает, никаких завихрений и кульбитов не признавала. Только вперед. Хичкок таких любит. Поэтому и одевает.
А маленьких кто одевать будет? Я тебя спрашиваю, кто мелкой тетке пальто пошьет? Чтобы она вот так вырядилась, брови повыщипала и пошла, как умеет, в пальто от Хичкока, страх наводить да делами ворочать. Впрочем, нет… не смотрится… Кому они нужны эти мелкие тетки? Но это так, отвлеченное рассуждение… Для нас сейчас главное — она.
Надвигается, значит, неотвратимая, как эпоха. Вся в перьях, бусах, перстнях. Злато-серебро искрится и переливается, как водопад, звезда путь освещает. Еще лиса на пальто пристегнута, с глазками.
Это ж надо представить, каких она дел в том пальто наворочала! Пальто колыхается, как мантия, разрез для крутого бедра от рукава. Из рукава пальцы толстые в перстнях вьются, воздух на ощупь исследуют, нужную ауру подыскивают. Не то… совсем не то… этот вообще хам, никуда не годится. Вдруг — хвать! — мужика престижного теми чуткими пальцами и прихватила. Он и обмяк. Звали мужика Корней.
А шел тот Корней тоже прямо, но просто, воздух не щупал, ни в какой ауре посторонней не нуждался. Глупости все это, и ему ни к чему. Шел и шел. Мог налево свернуть, мог направо. А мог вообще развернуться и встать. И стоять так целый час спиной к событию (которое как раз бы и не случилось!), пока шествует она напролом, пропуская через пальцы биотоки проходящей публики. Мог, да не сделал, и кто теперь разберет, чья в том заслуга.
Шел и шел Корней по проспекту на восток среди прочего люда. Вдруг видит, звезда горит. Он и обмяк.
Так началась их крутая лавстория.
Прибрала его сразу, со всем содержимым. Жаром дышит — ах! — руками чуткими гладит — ах-ах! — и кровь сосет. Все подъела, ничего другим не оставила. Ни жене, ни детям, ни дальним родственникам. И товарищам от него никакой утехи. В общем, диссонанс и аллергию навела на всех повсеместную. «Эдак и мы так могли б, — говорили мелкие тетки, щурясь, — кабы совести не было б». «Половцы пришли, — качали головами старики, — кровь большая будет». Народ чуток до этих дел.
Корней, правда, так не считал. Он на звезду смотрел — царевну видел. Поэтому в средствах не считался. А средства были. Из родовитых он, таких больше нет. Этот последний.
Пальто ей купил обычное, от Зайцева, на меху, чтобы бедро прикрыть. Виолончель подарил Страдивари, чтоб не скучала, музицировала в его отсутствие. Ложки серебряные носил. Все ложки по одной из семьи вытащил. Она поесть очень любила, вот он и носил. Потом половник фамильный принес и остался с ней жить.
А местность в том краю была примечательная. Центральный проспект, бульвар роскошный (весь в цвету), троллейбус есть, за номером 9, публика по бульвару бродит престижная: предприниматели, киллеры, хасиды, ОМОН, памятник Надежде Крупской стоит. (Муж ее, Крупский, был большой человек, но жену любил страстно, как тот дед козоньку ту, памятник ей воздвиг.)
А от Центрального проспекта зигзагами и напрямую разбегается множество переулков, закоулков, заулков, загогулин и тупиков. И в каждом таком заулке или тупике, если тщательно поискать среди различных ненужных предметов, можно найти ход в подземелье, приваленный камнем. Мы, коты, те места хорошо знаем.
Сколько туда ни кричи, никого не докричишься. Однако не сомневайтесь, жители там есть. Если туда ненароком свалиться, лететь будешь долго. День, два, а то и неделю. И выбраться оттуда совсем непросто. Бывает, попадет туда пришлый человек, и все — нет человека, сгинул. Судьба, значит, такая, решает он.
Жена в трауре, дети сиротами растут, а он жив-здоров, только знать никого не знает, ни жены, ни детей, и вся прошлая жизнь, говорит, мне просто померещилась. И принимается в том подземелье дворец возводить. Кто оловянный, кто медный, а кто и золотой.
В такое подземелье и угодил Корней со своей царевной и принялся дворец возводить золотой. Царевна, правда, не долго в подземелье томилась. Я, говорит, голубых кровей, бледнею и чахну от такой бестолковой жизни. Дом себе неподалеку купила с парадным крыльцом и обстановкой. Салон открыла, экипажем обзавелась. В том экипаже к Корнею наведывалась. И, надо сказать, регулярно.
А Корнею и так хорошо. Трудится, башни золотые выводит. Царевна подкатит — нарадоваться не может: Ах, царевна! — и грудь полнится пеной морской.
Огромное море, величиной с океан, ласкает душу, повергает в истому. Страшное дело, сладость какая!
А она, чтоб усладу продлить, знай хвостом лисьим крутит. То звезду на Корнея направит, то в другом направлении. В резко противоположном. Чаю попьет, хвостом махнет и пропадает.
У Корнея море взыграет, забурлит, разольется, весь белый свет заполонит. И погружается он, как водолаз, в бездну морскую на самое дно. А там гадость всякая плавает: инфузории, туфельки, планктон — муть и тоска, одним словом. Сядет у камня замшелого и дрожит. Кругом темно, никакой перспективы не видится. «Я морж, — стонет, — я морж…»
Но не будь он Корней, в самом деле, родовитый боярин, чтобы в том омуте сгинуть. Род у него древний — корни глубокие, крона, что атомный гриб, — предки ни одну царевну на место ставили. Будет он из-за всякой, хоть и крутой, жизнь свою гробить.
Выныривает тогда на поверхность и принимает спасительное решение: а не сходить ли нам в поход, дней эдак на пять-шесть, чтобы дым пошел, и гарь над проспектом зависла, и пепел на дом ее пал. А там посмотрим.
С походом проблем никаких: одна получка пропивается, он другую из кармана достает. А получек у него много. В каждом кармане, считай, по две. Деньги к нему сами шли почему-то. Миллионщиком был. А одевался просто.
Только Корней к кабаку, в закоулках происходит подвижка. Камни сами собой сдвигаются, выходы открываются и из чрева земного на свет божий выползают художники. Слышат зов сердца: пора, брат, пора на войну! На свет щурятся, погожему дню радуются: в такую благодать и помереть не грех. Стоят, доспехи не спеша чистят. Кто пыль с пиджаков сдувает, кто мох из ушей выдирает, кто бородой трясет, моль выгоняет. У всех душа ликует. Чуют великую битву.
… и потянулся неспешно местный житель к источнику…
А Корней уже в кабаке. Не долго думая, в кармане порылся и — раз! — лимон на прилавок. Тараканы в рассыпную. Мухи проснулись, с места снялись, кружат. Шелудивая пьяница голову из-под стола выудил, моргает, обстановку оценить силится. Не может. Видит — лимон, знает — не его, а как к нему ноги приделать, в толк не возьмет. А Корней уже распоряжается:
— Галлон водки, дюжину шампанского и для сугрева чего-нибудь. На остальное десерту всякого.
Шелудивая пьяница тут как тут.
— Хошь развеселю?
— Не-а.
А Шелудивая пьяница уж стакан подхватил, разжевал и проглотил, не сморгнув. «Xyх, — говорит, — гадость. Запить бы…»