Гарри-бес и его подопечные — страница 24 из 40

Свершилось!

Наконец я свободен, как муха в полете!

А жилье оказалось на редкость приятное. Небольшая трехкомнатная квартирка в кирпичном доме рядом с метро «Новослободская», да четыре тысячи баксов в нагрузку. (Отродясь Птица столько бабок в руках не держал.) Балкон есть, с видом на тихий дворик. С балкона магазин виден.

Сделал Птица ремонт, потолки расписал, картины развесил, телевизор купил. На дворе месяц май любимый. Разделся Птица до гола, бродит по квартире, как помешанный: вот оно — блаженство всепроникающее!

Хочешь — в ванну залягу, хочешь — чаю напьюсь, а хочешь — с балкона на весь белый свет кукарекну!

Боже мой! Двадцать лет в коммунальном чаду на пятнадцати метрах. Война не на живот, а на смерть. Доносы, засады, менты… Марина паутину вяжет, дедок консультирует, Валера стучит. Да что вспоминать, кто живал — знает…

«И ЧТО?» — подумал Птица, глядя с балкона на магазин…


Это была последняя мысль свободного человека, лета мироздания 7503, месяца мая, в 24 день, в царствующем граде Москве, нашея Великия России.


Дальше мощь Птицыной кармы пересекла роковую черту и, сделав круг в искривленном пространстве сфер незримых, саму себя и накрыла.

Он попал в резонанс собственного звучания. Он уже не владел ситуацией. Он выпал из своего текста.

Конец был простым и страшным.

Река Ольга так и осталась где-то за горизонтом, вне досягаемости. Второй раз он так и не вступил в ее животворящие воды.

Зато приблудила божья тварь пес Орлик. Существо, призванное охранять его угасание. Они сдружились по-мужски и навечно. Не говоря лишних слов, лежали в обнимку на диване, мохнатые, раскидав руки-ноги, лапы да морды, как придется. Один в тревожном забытьи; другой, охраняя это забытье.


Очнувшись, Птица плескал себе водку в стакан, кормил Орлика со стола остатками пищи и выпускал погулять. Дверь его запиралась редко…

Однажды прибилось к ним еще одно существо — метростроевский инженер Елена. Она влюбилась отчаянно во все, что осталось от Птицы и что его окружало. Она убирала жилье, меняла баксы, покупала продукты и водку, гуляла с Орликом. Она знала, это единственное, что у нее есть и будет здесь, в этой жизни.

Птица гнал ее, подозревая в корысти; она же терпела все молча и не уходила.

Мелькали какие-то пьяные тени: подруги со товарищи, художники валялись по углам, звонили разгневанные спонсоры, требуя невозможного — его присутствия — ему никто уже не был нужен.


Гарри-бес проявился однажды. Гроб притащил.

— Давай, — говорит, — дурак, в игру сыграем. «Веришь — не веришь» называется. Кто проиграет, тот в гроб первый ляжет.

Достает две карты — черную и красную. Моя будет черная, говорит, твоя — красная. Перемешал.

— Тащи, дурак, карту. Веришь? Не веришь?

— Верую! — говорит Птица.

— А зря, — открыл карту бес: черная масть. — Лезь, дурак, в гроб.

Только Птица парень ловкий. Схватил вторую карту, а та тоже черная.

— Что? Объегорить меня решил, черный бес! Лезь сам в гроб.

Залез Гарри в гроб, накрылся крышкой. А Птица — ох, как ловок! — кольца стальные натянул, как на бочку, да забил насмерть.

Верещит Гарри, воет — страшно в гробу.

— Ничего, — говорит Птица, — в другой раз не обжулишь.


* * *

Птица продержался пятнадцать месяцев…

Обещанные шестьсот страшных истин были осушены…

К исходу срока он занемог жестокой болезнью; от головы до ног кипел бронзой. Бронза светилась стронцием. Разбухшая мертвая печень выпирала из живота огромной водянкой.

Болезнь исхитила разум, но мощный дух сопротивлялся до конца.

Дух расстался с телом только в августе. Выпал Птица Асс из гнезда, отлетел в поля одуванчиков и окаменел там, соединившись с войском желтоголовых братишек своих навсегда.


«Тетки, пусть даже самые гладкие, — говорил Птица Асс, — это еще не Любовь. Любовь — это когда живешь свободным манером и жизнь принимаешь такой, какую Бог подарил».


Апрель 1997 г.

Часть третья. МОЕ ЕВАНГЕЛИЕ

Я глубоко неверующий тип… Это так. И все разговоры о любви к Богу вызывают во мне бесконечную усталость. И скуку. И раздражение. Меня тошнит от разговоров… И от вашего Бога тоже. Он неприятен мне, как крыса… Он мне отвратителен… Он болтлив, как престарелая девственница, темен и истаскан, как привокзальный бомж, весь в лишаях и чирьях… Он гадит под себя и воняет так, что можно задохнуться, находясь поблизости… Он стращает всех страшной карой, а сам ищет вшей у себя в бороде… Впрочем, он не опасен, как хочет казаться… разве что заразит вас чесоткой… Плюнь ему в рожу, он, пожалуй, и пойдет восвояси, ерничая и матерясь…

Когда разводят разговоры о духовности, нравственности, святости, жертвенности, покаянии и прочей глобальной ерунде, у меня начинают прокисать внутренности. Мое бедное сердце покрывается вонючей слизью… а душа застывает и стыдится, словно ее раздели и выставили напоказ. Мир становится тряпочным, лоскутным… все ненадежно, в прорехах… Тряпочные люди произносят тряпочные слова… и смотрят в надутый пузырь неба… А там, в пузыре — их тряпочный Бог — скалит гнилые зубы.

По-моему, если Христос явится на землю еще раз, он первым делом даст пинка первосвященнику и разгонит плетью весь этот пыльный и душный балаган, именуемый Церковью Господней. Чтоб не болтали ерунды и не врали…

Я бы первый подал ему в руку плетку.

Один был свободный человек, и того, как вора, подвесили. Теперь два тысячелетия ноют, валясь в ногах у него, размазывают сопли, вымаливая прощение, колотятся, как в падучей, разбивая лбы… Рабы божьи. Какая уж тут свобода…

Но если он еще раз попробует сказать им подобное… они не распнут его… нет… Его зарежет в подъезде какой-нибудь мрачный малый… или проломит череп трубой нанятый бомж. Все будет шито-крыто. Точно.

Ну и я умолкаю… К чему?

В принципе мне глубоко плевать на вашу Церковь, на ваших косящих попов, на ваши тысячелетние комплексы, умильные слезы, слюнявое покаяние… На ваши глупые праздники тоже плевать… Я сам по себе. Я пью по будням…


* * *

Я опять нажрался.

Не скажу, чтоб это стало событием невероятным или уникальным. Просто нажрался я страшно. Я не всегда нажираюсь так страшно…

В этот раз я нажрался как-то особенно изуверски. Я изнасиловал себя. В извращенной форме. С особым цинизмом. Я вбивал в себя любое спиртное, попадавшееся мне на глаза, с такой страстью и в таком количестве, что впору было заподозрить чей-то злой умысел. Кто-то явно желал разделаться со мной. С моим нарождающимся оптимизмом…

Сначала этот Кто-то напомнил мне мое место. Вернее, то место, где хотел бы меня видеть… То гнусное местечко, куда он с радостью засадил бы меня навечно! Напомнил через двух несвежих старух, случайно возникших передо мной, — усохших экспонатов прошлой жизни. Один вид их вызывал глубокую, глухую, беспросветную тоску… Но они еще открыли рот! Эти две жеваные резинки, две престарелые улитки, прилипшие к мутному, запотевшему стеклу своей закупоренной и вечно засранной колбы, в которой они проживали; эти две мумии без вкуса, цвета и запаха, эти два измятых и пыльных пергамента, проеденного мышами, открыли свой рот!

— Что это у тебя в глазах постоянный испуг? — спросила, как у погибшего, одна старуха.

— И грусть какая-то… — вставилась участливо другая.

Они раскусили меня! Эта прошлогодняя слежавшаяся листва, не способная даже на шорох, этот прах, вылезший из-под грязного снега, залез ко мне в душу и выудил главную тайну!

Испуг в глазах… Скажите еще: испуганная совесть… И будете абсолютно правы. Это все про меня. Но я сопротивляюсь, видит Бог, я борюсь и побеждаю! Неужели не видно, какой я стал! Я стал другим!!

К этому времени я выпил только два стакана сухого вина. Я еще мог проскочить… Мог увильнуть от огненного Молоха, спрятаться, отсидеться… Но тот, кто задумал мое уничтожение, уже расставил капканы… Со мной был Крот. Он-то квасил уже неделю… и был уже там, по ту сторону адекватного восприятия, поэтому был лишен моих комплексов. С ним мы и вышли из дома номер 5, Старосадского переулка и направились к магазину; он — сознательно гребущий в своем направлении, я — публично разоблаченный — в сомнениях…

Мы набрали пива. Я еще оттягивал момент своего падения. Пиво не водка. В пиве можно выплыть без особых потерь и пригрести к берегу, минуя огненное море, вулканы, зияющие бездны и тихие омуты… раздрай и развал своей личности. Впрочем, что болтать пустое — ничего нельзя было уже сделать…

Крот Тишайший — явление природы аномальной. Что-то вроде полтергейста. Он вроде есть и как бы его нету. Шорох слышен. Звук. А самого его нет. Или как бы нет. Он растворился в мирах… Или притворился, что растворился, Причем настолько искусно притворился, что теперь и сам не знает, где он: в мирах или здесь, в реальности… Правда спьяну он расслабляется, теряет навыки, путается, проявляясь и пропадая уже бессистемно… Он все шутит, пересмешничает… Юмор у него легкий, чуть-чуть застенчивый и очень смешной. Ласковый такой юмор, добрый… И сам он парень что надо. Один недостаток: нету его.

Я же не имею ни достоинств, ни недостатков. Я не знаю, что такое добродетель и порок. Я в этих делах не дока. Я лишь догадываюсь, что на том болоте и происходит самая большая путаница… Но я не имею ничего общего и с прочими фраерскими категориями… Гармония, Красота, Вера, Надежда, Доброта, Любовь… Я в них ничего так и не понял. Я давно разобрался с этими красотками — благоверными истинами. Я увлекся каждой, но не получил сатисфакции. Эти теплые телки лишь разогрели меня. Они взорвали мой дух, подпалили душу, нарыли нор своими востренькими зубками… И кинули в пропасть. И я полетел в смертном ужасе, боясь расшибиться… Эти Красные Шапочки, манерные дуры, с вихляющими задницами, пахнущими жизнью, округлили кукольные глазки и прикинулись девственницами… Они проникли в мою сердцевину, задев первобытный инстинкт, и растормошили зверя с клыками. Они возбудили меня до исступления и кинули, как кидают опытные шлюхи, не дав удовлетворение.