Гарри-бес и его подопечные — страница 27 из 40

— Пиво, однако, кончается, — заметил я…

Крот отлетел в свои миры… Предался милым сердцу воспоминаниям. Похоже, его волновало прошлое… Но, скорее, это был очередной мини-спектакль одного актера. Крот был мастер заполнять пустоту творчеством…

За десять лет мы поменяли эпоху, ожесточились, переболели страхами, превозмогли безысходность и жутко постарели. Мы наконец все назвали своими именами, увидели яму, куда можно было загреметь без проблем… Мы почуяли запах опасности. Это было по мне. Я люблю играть по правилам. Кроту такой расклад был не по душе. Он не выносил резких телодвижений…

— Ты понимаешь, старик… пива сейчас хоть залейся… на каждом углу. Но разве это жизнь? Его и пить-то противно… Купил и пей, как какой-нибудь гнус, в одиночку. Я помню (Крот мгновенно преображался, проникая туда, в заповедную зону, светлел лицом, даже как будто светился) — утро… с бодуна просыпаешься рано… хреново, естественно, но предчувствия скорой радости окрыляет. Лезешь в загашник — я всегда собирал двугривенные, чтобы никаких проблем — и идешь по утренней Москве, как Буратино, зажав в кулаке монеты. Москва просыпается… Улицы поливают, собачек выгуливают, работяги хмурые на смену канают… а ты идешь, не спеша, против течения, к своему роднику. Все рассчитано по минутам — попасть к восьми… У «Зеленых ворот» толпа, таких же, как ты, страждущих причастия. Молчаливая и напряженная, как зажатая в тиски пружина… Она стремительно распрямляется в проем едва приоткрытых ворот. Ты уже не принадлежишь себе. Ты часть мирозданья… частица собора! Чувствуешь приобщенность к действу и почти счастлив! Так папаши наших отцов, очевидно, объединенные общим порывом, ломились через пробитый проем в райские кущи… Только, в отличии от них, мы тогда получали желаемое. Этим же старым козлам пиво-то как раз не досталось…

В зал тебя заносят — ага, предусмотрительность вознаграждается — пока ребята монеты меняют, ты уже к роднику припал… Первую прямо y автомата, как в топку, в себя опрокинул… Вторую налил и у окошка располагаешься…. Сушку соленую сосешь, пиво потягиваешь… Можно забыть о мелочах и сфокусироваться на глобальном. Начинается жизнь. Развертывается панорама мира. Вся ее пронзительность и достоверность вскрывается изнутри… Лезут в голову разные интересные фантазии… Например, концептуальное решение пивной проблемы. Проект «Человек-пивная». Выглядит до гениальности просто… Выводятся два шланга. Один — подача топлива — вводится непосредственно в рот; другой — выводной — монтируется к ширинке. Руки, заметь, свободны… Можно рыбку почистить, пульку расписать… порисовать… в общем возможности не ограничены. Смену отстоял, вечером уборщица по звонку из тебя шланги повыдергала: иди, мужик, спать… Все чисто, пристойно, рационально. Никаких запахов, никакой матерщины…

Постоишь так, пофантазируешь мощно… глядишь в окно — действие второе — Чача гребет… Этот умел удивить непредсказуемостью содержимого и нелепостью формы. Ты знаешь его очередную кликуху? Тонкий Ход Вкарманческий. Та же благоглупость на роже, тот же безумный взгляд в светлую даль… Только в отличие от Ламанческого наш был прижимист и себе на уме… Кремпленовый костюм цвета фекальных вод, зонт со сломанной дужкой, всклокоченная борода и — писк сезона — черные очки. Их надо было видеть, старик! Видно мужик все утро потел, починял прибор, стекло к оправе влажными руками скотчем приклеивал. Князь Чащинский собственной персоной! Оказывается весь этот маскарад — рожу прикрыть. Под очками свежеиспеченный синячок от имиджмейкера и визажиста Птицы Асс. Ты понимаешь, говорит, к заказчику назначено, а вчера к Витьке зашел…

Крот не рассказывал — парил… Он продирался сквозь толпу с зажатыми в кулак монетами, сдувал пену, снисходительно оглядывал народ… Он перевоплощался то в «человека-пивную», то в Чачу, то в какого-нибудь забулдыгу-хмыря. Он все делал вкусно. Крот был классным импровизатором… Но, как всякое творчество, рассказ его был изначально лжив. Я не думаю, что его приводила в восторг та, пахнущая мочой, помойка, которую он живописал… И пиво, я помню точно, было дерьмо.

Насколько я себя знаю, прошлое никогда не грело мне душу… И не потому, что оно было так ужасно… Просто я всегда рвался вперед, всегда торопил время, всегда данного мне было мало. Я продирался к намеченной цели с каким-то судорожным рвением… Добежав туда, куда торопился, я на мгновение осознавал обреченность той гонки, но вновь смотрел в даль с нетерпением… Я не мог кайфовать, мог только забываться… Будущее, впрочем, также не сильно меня обольщало… Я догадывался, человек, умеющий рассчитывать на два хода вперед, комбинировать и компоновать свои действия редко получает удовлетворение от грядущего… Он обречен думать и знать. Что может быть поганей этого! Но данный момент всегда был наиболее отвратителен из этих временных категорий. Его необходимо было побыстрей проскочить, мало надеясь на будущее и ненавидя прошлое… Я оказывался нигде, в тоскливом безвременье, обнаженный и злой, без всякой надежды на лучшее. И еще эта тяжесть в груди… И жжение! Как можно кайфовать, имея под ребрами такой гремучий подарочек!

Сейчас я прижился, а раньше мне страстно хотелось всадить в это место обойму из пистолета (которого, естественно, у меня никогда не было) и красиво упасть в приготовленную загодя ямку. И еще. В предсмертной агонии успеть присыпать себя землей. Посчитаться с этой тварью и скрыться окончательно… Так будет по-настоящему надежно, думал я…

Но, странное дело, с годами боль раскрывалась, сквозь нее стали просачиваться живительные сквознячки, тяжесть разряжалась и, Бог мой! я увидел просвет… Мне захотелось жить. Так-то вот — рассудил я тогда — жизнь та еще штучка… Чем больше она тебя достает, подсовывает разные гнусности, тем больше ты ее начинаешь учитывать. А учитывая, изучаешь ее повадки, настроение, заглядываешь в глазки, в надежде понять ее суть, разгадать тот божественный ребус, что таится на дне… и не замечаешь, как эта простенькая с виду дурочка, начинает тебе нравиться… А потом — страшное дело! — ты чуешь ее запах, слышишь аромат ее мощного тела! Ее живот и розовая задница потрясают тебя… Все! Гудбай, старичок… ты конченый человек, раб этой сучки! Ее власть над тобой бесконечна… Ты влип, как пацан, попал на крючок и покорен. В мозгу зависла сладкой капелькой щемящая мысль о бессмертии…

Вот же в чем подлость ситуации, думаю я теперь, — пока полз на карачках в тоске дремучей и огрызался, как подслеповатый зверек, на каждую летящую мимо муху — жизнь принадлежала тебе; как только оценишь ее и полюбишь, как только приоткроются тебе все ее тайны, все ее округлости и изгибы — отдавай всю целиком! Помирать надо в детстве — сделал я вывод. А уж коли сильно любознательный и остался раскручивать всю катушку, не будь дураком, не слишком ей верь, посылай эту стерву почаще…

Крот, похоже, уже подготовился к выходу… Запасся загодя эпилогом к своему драматическому прикиду.

— …сяду на крылечко своей дачи… уставлюсь выцветшими глазами на закат… на губе бычок потухший висит… а я смотрю, смотрю на заходящее солнце… Мысли отлетают… никаких усилий, никаких желаний… Вот достойнейший итог всех устремлений.

— Кстати, о заходящем солнце… — вспомнил он вдруг. — Подругу тут на дачу завез. Вечером раскудахталась: «Ой, смотри, смотри, какой закат! Божественный… Какие глубокие тени, какие цвета…». А лицо у нее такое, знаешь… не, нормальное лицо… обычное, только челюсть слегка отвислая. Слушай, прошу, не надо, а… То, что ты сейчас говоришь — это моя работа. Дай отдохнуть…

— Кстати, о заходящем солнце, — сказал я, — пора выпить что-нибудь соответствующее.

— Пошли к Чаче, — сказал Крот.

Нет, к Чаче я идти не хотел… Что Чача? Чем он может еще удивить? Не видел я перспектив в этом визите. Мутная пьянка и никаких свежих идей… Лучше уж с зеркалом. Впрочем, я знал, куда себя деть. У меня родился план поглобальней. Мой роман предъявил свои требования. Он призвал меня к действию. «Иди к Корнею, — сказал кто-то строго. Иди и смотри… Собирай материал. Работай». И я подчинился… Я всегда подчиняюсь голосу разума.

Чем Крот был по-настоящему хорош, приятен моему сердцу — не липуч… Он никогда ни на чем не настаивал. Нет, так нет, старик, какие дела… Человек свободен в выборе, считает он. И я того же мнения. Что пить, когда и с кем. Не в этом ли смысл общежития? Не этому ли учил нас Христос? Он говорил: «Уважай свободу выбора своего товарища». Но его не услышали, естественно. От того весь этот двухтысячелетний бардак…

Мы же последовали заповеди. Крот пошел налево, я направо…

Оставшись один, я по привычке принялся усмирять свой распалившийся дух. Я говорил себе так: иди домой, прямо… никуда не сворачивай! Ты же знаешь, чем кончаются эти походы… Возьми себе еще пива, иди домой и ложись спать. Но все возмутилось во мне — и разум, и совесть, все запротестовало… Какое спать! Так проспишь все на свете, бытописатель хренов… И долг проспишь, и совесть! и мир, полный запахов и звуков, грез и скорби не подпустит к себе никогда… Корней, твой любимый герой, легенда МОСХа, живой классик… в тоске угасания, в кромешном, черном одиночестве доживает последние дни… Ты должен быть там, у изголовья… Ты должен впитать атмосферу ухода, наблюдать и фиксировать каждый звук, каждую фразу, оброненную им… Ты должен увидеть агонию кончины, содрогание сфер, последнюю судорогу. («…анатомируешь, и выводы ты занесешь в тетрадь».) Иди! Иди туда… Иди и смотри! Но не как Иван Тургенев, стыдливо пряча девичий взгляд, а как Федор Достоевский — прямо, во все свои бесстыжие глаза.

Я и пошел…

А идти далеко. Я шел и нагружался у каждой палатки. А нагружаясь, погружался в свою прозу… Я погружался в нее, как в солено-кисло-горький клейкий раствор… Я погружался в нее, как Дант в круги Ада, в змеиные скользкие кольца, готовые задушить…

Корней уходил. Уходил, как титан, молча… Однако и ему ничто человеческое было не чуждо. «Я ухожу к Птице… — говорил он порой. — Но я спокоен в смертельном бою… В последнем бою». Все его многократное семейство напряженно следило за отлетом… Госпожа Вавилонская посещала, порой регулярно, принося пожрать что-нибудь в баночке из под майонеза. Дети захаживали… Зайдет Лиза с собачкой, он и рад. И не отпускает ее долго, потому что свет от Лизы исходил и тепло…