Гарри из Дюссельдорфа — страница 26 из 57

— Я просил бы вас — и, надеюсь, это не будет вам в тягость — передать его превосходительству это письмо.

Слуга искоса посмотрел на молодого человека. Тот был, видимо, взволнован. Он сунул в руку слуге серебряную монету и белый широкий конверт.

— Будете ждать ответа? — уже менее сурово сказал слуга. — Его превосходительство еще только встают.

— Нет… Я лучше приду завтра поутру.

— Ну хорошо, — согласился слуга.

Медленной, степенной походкой он поднялся по ступенькам крыльца и толкнул тяжелую входную дверь. Она открылась и тотчас же захлопнулась за ним.

Молодой человек еще несколько мгновений постоял перед домом на тротуаре.

Так вот где он живет, этот великий немец, к которому совершает паломничество чуть ли не весь цивилизованный мир… Будет ли он принят завтра? Бог весть…

И тотчас же озабоченность сошла с лица молодого человека. Саркастическая улыбка заиграла на его губах. Он поправил рюкзак, взмахнул тросточкой и быстро удалился, напевая песенку.


…Два маленьких окна скупо освещали длинную, узкую комнату. Посреди стоял простой овальный стол дубового дерева, заваленный книгами и бумагами. Несколько поодаль, у стены, находился другой стол, грушевого дерева, а над ним тянулись полки, уставленные книгами.

У стены налево, опираясь на высокую конторку, плотный, несколько грузный старик перебирал утреннюю почту, старательно разглядывая каждый конверт и каждый пакет и раскладывая корреспонденцию по отдельным кучкам.

У входа в рабочий кабинет стоял слуга.

— Это все, что получено сегодня? — спросил хозяин.

— Ах, я совсем запамятовал! Один молодой человек просил передать вам это письмо.

Хозяин взял письмо и движением руки дал понять слуге, что он больше в нем не нуждается. Затем он вскрыл конверт и быстро пробежал короткое послание:


«Ваше превосходительство!

Прошу Вас о счастье предстать перед Вами на несколько мгновений. Я не буду Вам в тягость, я лишь поцелую Вашу руку и уйду. Зовусь я Г. Гейне, родом из Рейнской области, с недавних пор проживаю в Геттингене, а до этого несколько лет провел в Берлине, где встречался со многими Вашими старыми знакомыми и почитателями (с покойным Вольфом, Фарнгагенами и др.), и с каждым днем все крепче любил Вас. Я тоже поэт и три года назад имел смелость послать Вам свои «Стихотворения», а полтора года назад — «Трагедии вместе с «Лирическим интермеццо». Кроме того, я болен и поэтому совершаю трехнедельное путешествие по Гарцу, и на Брокене я был охвачен желанием совершить в честь Гёте паломничество в Веймар. Я явился сюда как паломник в полном смысле этого слова, пешком и в запыленной одежде. В ожидании исполнения моей просьбы, остаюсь с обожанием и преданностью

Г. Гейне.

Веймар, 1 октября 1824 г.»


Гёте получал множество таких писем. Со всех сторон осаждали его просьбами о свидании. Многим приходилось отказывать. Ему уже было семьдесят пять лет, и после недавней болезни поэт сильно ослабел. Он не хотел признаться в этом ни себе, ни другим. Все так же брался за работу с утра, все так же педантично разбирался в обширной корреспонденции, возился со своими минералогическими коллекциями, увлекался электромагнетизмом и анатомией. Но он чаще и быстрее уставал и поэтому почти не являлся ко двору и не выезжал на званые вечера.

«Жизнь становится тем дороже для нас, чем меньше остается нам жить», — как-то сказал Гёте своему секретарю, и это было горькое признание великого жизнелюбца.

Гёте рассеянно посмотрел в окно, выходившее в сад, и задумался.

Мысли его текли плавно и спокойно, словно воды широкой, величественной реки. Он обдумывал вторую часть «Фауста», которая давалась ему очень тяжело.

Заложив руки за спину, он медленно прохаживался по маленькому кабинетику. Здесь, в полутемной комнатке, куда не долетал уличный шум, раскрывался перед великим поэтом его богатый внутренний мир…

«Фауст… В чем его счастье? — думал Гёте. — Я не могу написать трагедию. Это привело бы меня к безумию. Я должен найти путь счастья для Фауста. А что такое счастье? Говорят, что я счастливый человек. Но если я оглядываюсь назад, то я вижу бесконечное количество уступок и отречений, бесконечное количество отказов от того, к чему я стремился. Я вижу непрерывный труд, лишь порой мой путь освещается лучом, напоминающим счастье. И так от начала до самого конца… Быть может, люди нового поколения будут счастливее. Они будут знать, как бороться за это счастье…»

Зазвенел мелодичный колокольчик. Десять раз пробили часы под стеклянным колпаком, стоявшие неподалеку, в гостиной. Постучали в дверь.

Вошел слуга и остановился на пороге. Это означало, что завтрак подан.

Гёте запахнул полы своего халата. Взгляд его скользнул по столу.

— Вот что, — сказал он слуге. — Я приму этого молодого человека, который сегодня передал письмо.

— Слушаю, ваше превосходительство.


Уже вечерело, и от берегов реки веяло легкой прохладой. Багровый солнечный шар медленно опускался, и аллеи парка опустели. Гейне сидел на мшистой скамейке под сенью широколиственного дерева. Он читал маленькую книжечку, упиваясь каждой страницей. Это был сборник стихов Гёте «Западно-восточный диван». Гейне любил эти цветущие песни и звонкие изречения, в которых все было исполнено благоухания и жара. Гёте перелил в стихи свое восхищение жизнью, и стихи эти были так легки и воздушны, что Гейне всегда изумлялся, как можно написать нечто подобное на немецком языке.

Гейне не чувствовал в себе той внутренней слаженности и гармоничности, которая лежала в основе гениальности Гёте. Гейне считал его гением и шутил в кругу друзей, что надо иметь талант к тому, чтобы быть таким поэтическим гением. Он не видел в себе этого таланта, он чувствовал себя прибитым жалкой, раздробленной жизнью, на которую был обречен, как и вся Германия.

«Ах, как я страдаю от тряски почтовых дилижансов, ст глупых табачных рож профессоров-педантов, от римских пандектов, от студентов-филистеров, от истинно немецких ослов, ненавидящих «французскую заразу», свободолюбивые мысли французской революции!»

Не раз говорил это Гейне в кругу немногих товарищей, с которыми он мог рассуждать о литературе и искусстве и которым мог читать свои стихи. Пустые и чванливые бурши издевались над отчужденностью Гейне и считали его неловким, а то и глупым парнем.

Но Гейне твердо знал, чего он хочет. Юриспруденция мало привлекала его. Он все же упорно занимался ею, несмотря на то что продолжал страдать безумными головными болями. Но это все было для так называемой практической жизни. Главное — поэзия, литература, искусство. Что бы ни говорили, он добьется признания.

Гейне опять вернулся к мыслям о Гёте. Да, это счастливый человек! Как не похож он на жалких филистеров, униженно сгибающихся перед сильными мира сего!.. Положим, и Гёте должен был также подчиниться немецкой действительности. Но принижающее христианское смирение все же никогда не согнуло его тела, его глаза никогда ханжески не поднимались к небесам и не метались тревожно по сторонам.

«Неужели меня не примет завтра этот великий язычник? — подумал Гейне. — Я так много хочу сказать ему…»

В эту ночь Гарри Гейне плохо спал на тощем матраце постоялого двора. До полуночи его мучила головная боль — ужасная, сверлившая мозг. Затем он задремал, и ему привиделись высокие белые колонны античного храма, и на ступенях появился высокий жрец в белом одеянии, с лавровым венком в руках. Лицо жреца походило на образ Гёте.

Гейне проснулся. Кроткий лунный свет проник в неуютную комнату постоялого двора. Раздавался громкий храп пьяных буршей.

Затем Гейне снова заснул. Он увидел загородную виллу дяди Соломона. Дядя улыбался насмешливо, язвительно, грозил племяннику пальцем, а в ушах прозвенела когда-то слышанная фраза:

«Если бы мальчик чему-нибудь научился, ему не надо было бы писать стихи…»


… Все произошло буднично просто.

Слуга отворил парадную дверь. Он узнал Гейне и попросил его войти. У Гарри подкашивались ноги от волнения, слипались веки, он видел бледный, мерцающий свет, как это происходило всегда перед приступом головной боли.

«Как бы не упасть в обморок», — пронеслось в мозгу Гейне.

Но он овладел собой и вошел в переднюю. Ему пришлось подняться по широкой лестнице, сразу напоминавшей пышные входы итальянских дворцов. Два прекрасных гипсовых бюста стояли в нишах передней, а на стене красовался план Рима. На пороге молодого поэта приветствовала римская надпись: «Vale»[9].

Слуга провел Гейне по блестящему паркету в комнату Юноны, украшенную огромным бюстом этой богини. Затем Гарри очутился в приемной. Здесь слуга попросил его подождать.

Гарри осмотрелся кругом. Комната была похожа на музей. У одной стены стояли старинные клавикорды. Великие музыканты Гуммель и Мендельсон прикасались к этим клавишам; здесь пели известные певицы Зоннтаг и Каталани. Эскизы знаменитых художников, гравюры, мифологические картины украшали стены. Тут же красовался большой шкаф с эстампами и антиками. Бронзовые лампы, статуэтки, вазы дополняли убранство приемной.

Гарри пришлось ждать недолго. Но волнение его не проходило. Ему казалось, что он попал в какой-то далекий античный мир, что сейчас появится перед ним великий греческий бог.

Дверь в приемную отворилась. Величавая фигура Гёте медленно двигалась ему навстречу.

Гейне застыл перед ним. Он увидел высокий лоб, изрезанный морщинами, правильные черты греческого профиля, великолепную голову. И вместе с тем было что-то пугающее в его величии.

Гёте пригласил гостя сесть и сам опустился в кресло.

Разговор завязывался медленно.

Гёте говорил с молодым поэтом с грациозной снисходительностью. Он припомнил, что покойный его друг Вольф сообщал ему о Гейне, даже упомянул о том, что это болезненный молодой человек.

Это несколько растрогало Гейне; он почувствовал человеческое беспокойство поэта, в котором видел вечного бога, Юпитера.