Этот закон в корне менял и ухудшал положение. Добиваться разрешения на выезд с женой было не только безнадежно, но и безумно: это лишь ускорило бы катастрофу.
Итак, бежать… Но куда, в каком направлении? Бегство в парагвайские леса не спасет семью, а если и спасет, то ненадолго. В лесах этих всегда бродили парагвайцы, собиравшие хербу; все эти люди состояли у диктатора на жалованье, так что Гальбергер с женой оказался бы в лесу в таком же опасном положении, как и на улицах Асунсиона. Такая большая группа беглецов, как натуралист с женой, детьми и домочадцами, не могла остаться незамеченной; всех их, разумеется, переловили бы и выдали диктатору – и это тем вернее, что в основе всей внутренней политики Хозе Франсиа лежала искусная слежка и шпионаж. Жители то и дело доносили друг на друга всемогущему Эль-Супремо, как называли деспотического правителя.
Можно уплыть по реке, но этот способ бегства не легче, а, пожалуй, труднее первого. По всему течению, вплоть до аргентинской границы, Франсиа построил форты, так называемые «гвардиа», днем и ночью зорко охранявшие реку[22]. Ни одно судно, ни один утлый челнок не мог проскользнуть мимо них незамеченным. Подозрительных путешественников сейчас же схватывали и доставляли в Асунсион.
Припомнив все эти трудности, Людвиг Гальбергер сильно смутился. Он совсем было растерялся, как вдруг ему пришла в голову новая мысль, новый план спасения. Этот план не мог как будто не увенчаться успехом: Гальбергер решил бежать в Чако!
Всякому парагвайцу эта мысль показалась бы дикой. Бежать в Чако, спасаясь от Франсиа, – то же, что нырять в реку, укрываясь от дождя. Никто из граждан Асунсиона не мог переправиться через реку, омывавшую стены этого города. Всякий белый, пойманный индейцами на территории Чако, считался погибшим. Его ожидало либо копье индейца из племени тоба или гуайкуру[23], либо плен, который подчас хуже смерти.
Но Гальбергер и раньше безбоязненно переправлялся на другой берег реки, углубляясь далеко в Чако. Нередко он там охотился или ботанизировал. Его бесстрашие имело свои причины, о них нам придется рассказать.
Индейцы Чако иногда заключали с парагвайцами перемирия, во время которых индейцы переплывали реку и появлялись в городе, продавая меха, страусовые перья и другие свои товары. В одну из таких торговых экспедиций вождь племени тоба по имени Нарагвана, хлебнув, очевидно, лишний стакан рома, каким-то образом отбился от своей свиты и попался на зубок парагвайским мальчишкам, которые издеваются над пьяными не хуже парижских гаменов. По улице случайно проходил наш натуралист. Видя почтенного индейца, преследуемого мальчишками, он сжалился над несчастной жертвой и освободил ее от мучителей.
Протрезвившись и вспомнив об услуге, оказанной ему иностранцем, вождь тобасов поклялся в вечной дружбе своему великодушному защитнику, – и с тех пор Гальбергер мог свободно путешествовать по Чако.
Между тем оскорбленные тобасы прекратили всякие сношения с парагвайским правительством, нарушили перемирие и с тех пор уже не возобновляли его. Поездки в Чако стали для парагвайцев опаснее, чем когда бы то ни было. Но Людвиг Гальбергер знал, что на него враждебность индейцев не распространяется, и теперь, веря в дружбу Нарагваны, решил бежать в Чако – просить у него защиты.
Дом натуралиста, по счастью, был расположен у самого берега реки. Беглец дождался глубокой ночи и, взяв с собой жену, детей, слуг, необходимый скарб и верного Гаспара, который распоряжался всеми сборами, переправился через Парагвай и поднялся вверх по Пилькомайо. Он слыхал, что милях в девяноста вверх по течению этой реки раскинуто становище, или тольдерия, тобасов. Слух оправдался. К вечеру второго дня беглецы достигли лагеря, где нашли самый радушный прием. Нарагвана не только встретил Гальбергера, как дорогого гостя, но и помог ему выстроить новый дом и предоставил целый табун мустангов и много рогатого скота. Отсюда вместе с цриплодом образовались стада, которые паслись в его «корралях» в 1836 году, когда начинается действие нашей повести.
Глава IVБлижайшие соседи
Новый дом охотника-натуралиста стоял невдалеке от реки. Выбирая место для усадьбы, Гальбергер позаботился о живописности, – и, в самом деле, трудно было бы найти более очаровательный пейзаж. Под окнами дома, вернее, перед пристроенной к нему верандой, расстилалась безграничная равнина. То была цветущая зеленая саванна, там и сям прерываемая зарослями акаций и пальм. Местами на лазурном небе, подобно резным камеям, вырисовывались прямые, гладкие стволы и изящные кроны одиноких пальм. То была не безнадежно ровная степь, как обычно, – но совершенно неправильно, – представляем себе мы пампасы и прерии. Нет, местность была холмистая, причем холмы и долины чередовались плавно, подобно морю в мертвую зыбь, когда на гребнях уже не видно пены.
Из окон дома всегда можно было наблюдать каких-нибудь диких животных. Проходили стада крупных оленей, паслись мелкие косули пампасов, двигались стаи южно-американских страусов. Страусы то выступали медлительно и спокойно, то стремительно бежали вперед, далеко вытягивая длинные шеи и распуская пышные хвосты. Быть может, они спасались от темной пумы или полосатого ягуара, притаившегося, как огромная кошка, в высокой траве пампасов. Иногда мимо дома пробегал табун мустангов; их гривы, и хвосты, не знакомые с ножницами, развевались на ветру. Вот они галопом поднимаются на холм… вот исчезают в долине… вот снова показываются на дальнем высоком холме…
Но Людвиг Гальбергер и его домочадцы встречали на равнине не только диких лошадей, но сплошь и рядом также – индейских всадников. Впрочем, наездники не всегда сидели на конях: нередко они стояли на крупах – и это на воем скаку!.. Ездить на лошадях стоя умеют и наши цирковые наездники, но у них лошадь галопирует по кругу, так что все искусство циркача сводится к тому, чтобы найти равнодействующую между центробежной и центростремительной силой. Пусть он попробует проскакать стоя по прямой – и тотчас свалится, как спелое яблоко с ветки! Индейцы Чако не нуждаются ни в цирковой арене, ни в вольтижировочном седле: они ездят стоя почти с такой же легкостью, как и в седле. Не мудрено, что их прозвали «красными кентаврами Чако».
Индейцы, с которыми сталкивалась семья Гальбергера, принадлежали к племени тоба. Их становище, или тольдерия, была расположено милях в десяти вверх по реке. Нарагвана уговаривал своего белого друга поселиться поближе к становищу. Но натуралисту это было неудобно. Для успешности исследований ему было необходимо жить, по крайней мере, за шесть миль даже от временной стоянки индейцев, а ведь тольдерия – это постоянное становище. Птицы и звери боятся индейских стрел, и в окрестностях лагеря их не сыщешь.
Как это ни странно, охотник, потерявший связь с цивилизованным миром, продолжал собирать свои коллекции. Спуститься с товаром по Пилькомайо Гальбергер не мог: нижнее, парагвайское, течение реки охранялось зоркими пограничниками диктатора. Но по этому пути Гальбергер не рассчитывал сноситься с цивилизованным миром; он думал связаться с Европой совсем по иному маршруту – и уже сделал необходимые приготовления для перевозки своих товаров сухим путем к Рио-Вермейо, чтобы, спустившись по этой реке до самого устья, проехать снова посуху до Параны и, переправившись через нее, попасть в Корриентес. Этот город находился в тесной торговой связи с Буэнос-Айресом. Таким образом Гальбергер задумал переслать коллекции в Европу, нигде не ступая на территорию, подвластную парагвайскому диктатору.
Нарагвана обещал ему не только конвой из лучших своих воинов, но и целую артель каргадоресов[24], которые доставят на себе товар. Носильщики эти были рабами племени тоба, ибо это аристократическое племя, подобно африканским кафрам и арабам, держит невольников.
С тех пор как натуралист обосновался на новом месте, коллекции его сильно разрослись. Если бы удалось их доставить в какой-нибудь европейский порт, за них можно было бы получить несколько тысяч долларов. Понятно, что Гальбергеру хотелось отправить их как можно скорее. Он уже сообщил Нарагване, что собирается отправить товар, и просил его приготовить караван. Вождь обещал немедленно приступить к делу.
Но с тех пор прошла уже целая неделя, а Нарагвана все еще не появлялся в усадьбе и никого не присылал. Индейцы перестали показываться в окрестностях фермы, где из туземцев остались только работники Гальбергера.
Все это было очень странно. Нарагвана почти никогда не пропускал недели, чтоб не навестить Гальбергера или не послать к нему кого-нибудь, а сын его, Агвара, очень привязанный к семье охотника, бывал у немцев каждые два-три дня.
Агвару всегда принимали радушно, хотя одному из членов семьи его посещения были не слишком приятны. Я говорю о Чиприано: юноше казалось, что молодой вождь слишком уж часто и нежно поглядывает на его хорошенькую кузину – Франческу. Но, кроме Чиприано, никто этого не замечал, и один только он радовался, что прошла уже целая неделя, а индейцев все не видно.
То, что индейцы так долго не показываются на ферме, было не совсем обычно, но особой тревоги не вызывало. Им уже случалось пропадать и на более долгое время, когда они отправлялись из становища на охоту или за кормом для скота. Таким образом, отсутствие вестей не смутило бы Гальбергера, если б не обещание Нарагваны помочь ему в перевозке коллекций.
До сих пор Нарагвана не нарушал своего слова. Что же случилось с ним теперь?
Гальбергер давно бы съездил в становище тобасов и узнал, в чем дело, но он боялся совершить бестактность. Хотя плантаторы высокомерно называют индейцев дикарями, но в вопросах чести и слова они щепетильны, настоящие джентльмены; зная это, Гальбергер ждал, что Нарагвана сам явится к нему.
Но прошла вторая неделя, а за ней и третья, – а от Нарагваны ни слуху ни духу. Натуралист серьезно обеспокоился не столько за себя, сколько за своего краснокожего покровителя. Не напало ли на тобасов какое-нибудь враждебное племя? Может быть, врага уже перебили мужчин, увели в плен женщин? Ведь в Чако живет много индейских племен, часто жестоко враждующих между собой. Как ни маловероятно такое предположение, в нем все же нет ничего невозможного.