Гастрольные заметки: письма к Тому — страница 45 из 55

Очень мне понравилась и концепция спектакля «Каменный гость», или, как он объявлен на афишах, «“Дон Жуан, или Каменный гость”, и другие стихи».

Содержание спектакля не ограничивается сюжетом – четырьмя сценами маленькой трагедии «Каменный гость», а вбирает в себя множество стихотворных текстов разных лет, охватывает почти весь литературный путь Пушкина, начиная от юношеских хулиганских стихов до горечи элегии «Безумных лет угасшее веселье». От озорной языческой античности – к христианству. Тема спектакля – духовный путь Пушкина.

Стихотворения возникают по внутренней логике, а внешне кажется – спонтанно, непринужденно включаются в действие «Каменного гостя».

Конструкция текста, по-моему, идеальна. Но она не навязывается зрителю, она «вещь в себе». Ее можно и не разгадывать, а просто любоваться красотой. Также и семиотика спектакля. Предметов на сцене немного, но они тоже неоднозначны, и каждый можно было бы расшифровывать по-разному. Например, почему, когда Дон Карлоса убивают, мы (в этой сцене – «бесы») заворачиваем его в ковер? Но ведь записать такой сложный драматический спектакль, передать словами многослойность мышления режиссера невозможно.

Мой Пушкин остался моим, но утвердилась новая техника чтения стихов. Любимов, который поставил несколько пушкинских спектаклей, посмотрев наш «Дон Жуан», сразу спросил меня: «Трудно было освоить эту технику?» Он-то понимает! Он сам, работая над «Борисом Годуновым», стремился к тому, чтобы строка была объемной, следил за цезурой. «Товарищ, верь…», где было пять Пушкиных, «Пир во время чумы» – все это и моя биография… Но, на мой взгляд, «Каменный гость» Васильева – совершенно новый этап в освоении Пушкина, в раскрытии духовного пути поэта. И, следовательно, в области формы, техники стиха, звучащего со сцены.

Правда, «Безумных лет угасшее веселье» в финале я читаю «по-старому». Для Васильева спектакль, по сути дела, заканчивается, когда уходят Дон Гуан и Лепорелло. Отрабатывая с нами каждую интонацию на протяжении всего спектакля, здесь он разрешил читать как угодно. Вот я и читаю…

Когда мы играли спектакль у французов, то устроено было так: справа от сцены повешен большой экран, на него до начала действия проецируется подстрочник стихов. Публика рассаживается, начинаются титры, но в зале гул стоит невообразимый!..

У французов удивительно коллективное сознание. Они встают в одно и то же время, звонят друг другу в 8 часов утра, чтобы спросить «Ça va?»[17], потом едут на работу. С 12-ти до часу у всех второй завтрак, с 7-ми до 9-ти – ужин. На Новый год, например, они все почему-то возвращаются домой в полчетвертого утра, хотя понимают, что попадут в пробку (два раза в Новый год я была в Париже и тоже почему-то уезжала домой в полчетвертого). Коллективное сознание… Вот они входят в зал, идут титры, они не замечают, у них рассеянное внимание, но стоит дать им знак колокольчиком, и они все замолкают и начинают читать.

Когда мы приехали, весь театр Мнушкиной был расписан тибетскими сюжетами, на заднике сцены нарисованы два огромных восточных глаза – потому что в это время у Мнушкиной шел спектакль «И внезапно – ночи без сна» – о тибетской жизни.

Гримерные – огромное открытое помещение со множеством постаментов на разных уровнях. Мы ничем не были отгорожены друг от друга, а от фойе нас отделяла занавеска с большими дырами, в которые заглядывали зрители, чтобы увидеть, как мы гримируемся. Во время тибетского спектакля, в антракте, актеры раздавали тибетскую еду, очень вкусную. А когда приехали мы, то Мнушкина попросила, чтобы их научили варить борщ. Тогда наш осветитель Ваня показал, как готовить борщ и салат «Таежный» (оливье под майонезом). А еще была водка. И весь месяц зрители ели это до и после спектакля. И каждый раз за стойкой буфета стояли актеры.

У Мнушкиной коммуна, или, точнее, секта. Актеры с утра до вечера в театре, многие даже живут в нем, сами себе готовят, сами продают еду зрителям. Однажды после нашего спектакля собрались молодые французские актеры, все сидели за большим круглым столом. Я пришла позже, они уже съели борщ, а мне налили целую плошку. Я сижу, наворачиваю этот борщ, они спрашивают: «Видимо, это русская традиция – есть борщ после спектакля?» Я говорю: «Если я вам скажу, что я первый раз в жизни ем после спектакля борщ, – вы все равно не поверите…» Им казалось, что это наша традиция, и она им очень нравилась.

Письмо

30 сентября 1999 г.

Том, здравствуйте! Я последний день в Париже, завтра улетаю в Москву и сразу же – в Оренбург на пушкинский концерт, а потом в Киев.

В Париже мой концерт в Театре поэзии прошел, по-моему, неплохо. Во всяком случае, меня сразу же с этим концертом пригласили в Рим, но я в это время буду в Киеве, т. к. там оговорено все было заранее. Сидела я в Париже около месяца. Каждый день ходила или в театр, или в кино. Что-то было интересно, ну, например, «Вишневый сад» в «Comédie-Française». Это было неожиданно для меня, потому что мне кажется, что Чехова они играть там не умеют. Ан, нет! Прекрасно! Особенно Гаев – Северин (он поляк). И в «Odéon» «В ожидании Годо» – все 4 актера превосходно. Мне последнее время мешает мысль, что театр должен быть молодым. Когда на сцене старые актеры – мне за них стыдно. Особенно за женщин. Но эти 4 старых актера в «Odéon» примирили меня с театром. Из кино – мило последний фильм Кубрика с прелестной актрисой, хороший «Девятые врата» Романа Полански и «Молох» Сокурова. Если Вам попадутся эти названия на глаза – советую посмотреть.

Конечно, подхватила тут грипп и провалялась в постели дня четыре. Сделала сама себе укол против гриппа, но забыла приложить ватку, и все лекарство вытекло наружу. Чувствую себя сносно.

Мне позвонили из Нью-Йорка, они 5 июня следующего года устраивают там вечер памяти Иосифа Бродского. Пригласили меня. Приеду, «е.б.ж.», как писал Толстой в своих дневниках.

В Париже долго была, потому что не хотелось возвращаться в Москву, но и здесь не хотела бы жить, хотя мне тут удобно: квартира и машина.

Бегать пешком и ездить в общественном транспорте я уже не могу – устала. Денег по моей карточке потратила мало, мне заплатили за концерт, но когда карточка в сумке со мной – мне спокойнее.

Фотография Вашего внука прекрасна! Лицо мудрого человека. Интересно, кем он будет?

Посылаю Вам мою программку стихов, которые были на концерте. Переводы были напечатаны отдельно, а мои комментарии по Пушкину переводила синхронно девочка с микрофоном в первом ряду. Зал был полон. В основном французы. По Пушкину были симпозиумы в университетах, и даже открыли памятник в каком-то саду – я не видела. Целую. Поклон всем Вашим.

Алла Демидова

Ремарка

Когда французы берутся за какую-то идею, они сначала в нее «вгрызаются», а потом забрасывают. В 1999 году они решили понять, почему в России молятся на Пушкина. Поставили ему памятник в Сквере поэтов, рядом с Гюго. А в Театре поэзии, около Центра Помпиду, где до этого русские никогда не выступали, – устроили цикл вечеров. Владимир Рецептер выступил с «Русалкой», актеры Анатолия Васильева – с концертом, Юрский, я – каждый со своей пушкинской программой; и еще были неизвестные мне поляки. После наших вечеров зрители устраивали в зале ночные бдения. Ставили свечки, гасили свет (так они сломали весь свет, который долго выстраивал для себя Васильев) и читали Пушкина, севши в круг. А потом кто-нибудь вставал и говорил какой-нибудь «новый» факт биографии Пушкина. И все: «Ах!»

Открывал весь цикл вечеров Андре Маркович, он сейчас заново переводит всю русскую классику. В Малом зале он читал лекцию о Пушкине. Я пришла послушать. В зале – французы. Основная мысль, которая, кроме хрестоматийных сведений, была в его лекции: Дантес не мог быть влюблен в Наталью Николаевну, потому что он был «голубой». У слушателей – шок. Директор Театра поэзии, когда я потом с ним ужинала, все время повторял: «Дантес, оказывается, был голубой!..» Да, голубой. Такие они для себя делали открытия.

На своем вечере я читала стихи и делала какие-то комментарии по ходу. Ну, например, как возникла «Осень». Это ведь не про времена года. Это впервые описано, как возникают стихи:

Душа стесняется лирическим волненьем,

Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,

Излиться наконец свободным проявленьем…

Или «Бесы», которые написаны 7 сентября, в первую Болдинскую осень, перед женитьбой. Тогда светило солнце, а в стихотворении – бег зимней тройки, вьюжность. То есть это было – смятение души.

Я построила концерт так, чтобы ритмы были разные, не повторялись. Все стихи были напечатаны в программке, я боялась, что зрители начнут шелестеть этими программками и мне мешать, но они сидели тихо, как мыши. Я была сильно освещена, не видела их и думала: «Что они, спят, что ли?» После концерта спросила переводчицу, которая сидела в первом ряду, она говорит: «Нет-нет, они читали, но так тихо!»

На самом деле Пушкина перевести невозможно. Например, та же «Осень». Эпиграф из Державина: «Чего в мой дремлющий тогда не входит ум». Именно дремлющий – на грани сна и бодрствования, на грани Жизни и Смерти. И вся «Осень» на этой грани. А переводят: «Чего в мой мечтающий тогда не входит ум». Смысл потерян, не говоря уже о музыке. Или еще: «Подъезжая под Ижоры, / Я взглянул на небеса…» Ижоры – это предпоследняя станция перед Петербургом. Ехали они с Вульфом и, видимо, вспоминали племянницу Вульфа. В середине стихотворения Пушкин вроде бы объясняется ей в любви, но именно – «подъезжая под ИЖОРЫ». Кончается стихотворение словами: «И влюблюсь до ноября», то есть все – несерьезно. А переводят: «Подъезжая к какой-то маленькой деревне». Юмор пропадает.

Еще в Москве я знала, что буду выступать в Театре поэзии на большой сцене. Зала этого я не видела и, собираясь, все думала: как бы мне его оформить? У меня дома есть гипсовый скульптурный портрет, но не повезешь же с собой такую глыбину! Я позвонила в музей Пушкина и попросила какую-нибудь репродукцию портрета Кипренского. Потому что Кипренский хотел – еще при жизни Пушкина – сделать выставку в Париже, но не получилось. Тогда же Пушкин написал прелестное стихотворение: