— Профессор, — воскликнул он, — что они сделали с молодежью в своих трудовых лагерях и школах призывников! Будь они прокляты! Прокляты! Превратили наших юношей в диких зверей, в осатанелых бестий!
— Взгляните-ка на нового «Неизвестного солдата», — прервал его Вольфганг, — он многому научился у вас! — Вытащив один листок из кучи бумаг, он передал его Гляйхену.
Гляйхен жадно и радостно накинулся на него.
— Завтра я увижу его! — воскликнул он. — Это старик с двумя таксами; надеюсь, он хорошо делает свое дело.
«МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕС» — было озаглавлено анонимное письмо.
«Поворотный пункт в войне уже наступил. В России, в Африке, на море и в воздухе — повсюду немецкая армия вынуждена перейти к обороне. А высадка англичан и американцев в Алжире — это гвоздь, вколоченный в гроб немецкой армии.
Тысячи немецких солдат отдают ежедневно свои жизни, в дни боев погибает по пяти тысяч, по двадцати тысяч солдат! Германия истекает кровью, как человек, которому вскрыли вены. Рвите цепи!»
Гляйхен удовлетворенно кивнул и засмеялся.
— Неужели у народа и теперь не откроются глаза?
— Ваши планы, Гляйхен, — снова начал Вольфганг, — кажутся мне вполне разумными, но пока что я вас не отпущу, так и знайте! Вы истощены. Чтобы собраться с силами, вам надо отдохнуть несколько недель. Не забудьте, что в Берлине вам понадобятся крепкие нервы, да и колено необходимо залечить. Ведь вы недалеко уйдете, если будете вот этак ковылять.
Гляйхен сам это понимал. Он кивнул.
— Да, прежде всего надо подлечить колено! — воскликнул он. — Вы, конечно, правы. А что в Берлине мне понадобятся силы, тоже спорить не приходится.
Тем не менее Гляйхен счел необходимым обратить внимание Вольфганга на опасность, которой он себя подвергает, укрывая дезертира.
— Можете быть уверены, профессор, — сказал он, — что в один прекрасный день — раньше или позже — гестапо придет сюда, и тогда нас обоих повесят.
Нет, нет, он не мог это выдержать ни единого дня. Охваченные пламенем деревни, пылающие амбары, женщины и дети в огне, повешенные, расстрелянные, забитые насмерть, пытаемые, голодные, толпы евреев, толпы партизан, расстрелянных и брошенных в могилы, ими же самими вырытые! Нет, нет, нет, ни одного дня он не мог больше оставаться там. А теперь даже говорить об этом он не хочет. Ни говорить, ни вспоминать.
— Профессор, — вскричал он, — лучше жить в норе, под землей, как живут звери, чем видеть эти подлости! Пусть лучше меня повесят, отрубят мне голову или разорвут на куски!
Обессиленный Гляйхен замолк.
— Мерзавцы! — вырвалось у Вольфганга.
Оба долго молчали. Гляйхен сидел неподвижно и смотрел в пространство. Перед его взором проносились мрачные видения.
Наконец Вольфганг поднялся, чтобы взять новую сигару.
— Что вы сейчас собираетесь предпринять, Гляйхен? — спросил он. — Какие у вас планы?
— Какие планы? — Гляйхен медленно выпрямился. — Прежде всего я хочу отправиться в Амзельвиз, обнять жену и сына, — ответил он. — Затем разыскать своих единомышленников в городе, и тогда…
— Что тогда?
— Тогда, — начал Гляйхен, постепенно обретая бодрость и уверенность, — тогда я поеду в Берлин, где работает крепкая и решительная боевая группа. Они дали мне знать на фронт, что нуждаются во мне. У них теперь есть даже подпольная радиостанция. Война, дорогой друг, — продолжал он спокойно, — война будет длиться не вечно, русские двинули на нас огромные армии, оснащенные куда лучше нашего. У них тьма превосходных танков, с которыми не в состоянии состязаться сам ад. Партизаны сражаются в тылу, это тоже целые армии. Они нападают на поезда, выводят из строя паровозы и железнодорожные пути на протяжении нескольких километров.
Вольфганг нетерпеливо болтал ногами, как он это делал всегда, когда в его воображении возникала какая-нибудь мрачная картина.
— Это было бы, конечно, крайне неприятно, — ответил он, — кстати, я ничего так не боюсь, как виселицы. Скажу откровенно, я слишком труслив, чтобы самому активно включиться в борьбу. Я боюсь не столько смерти, сколько тюрьмы и побоев. Но что поделаешь, в такие времена надо в конце концов на что-то отважиться. Отдохнув у меня несколько недель, вы дадите мне возможность сделать хоть какой-нибудь пустяк для нашего дела.
В эту ночь Гляйхен спал в мастерской как убитый и на следующий день проснулся бодрым и свежим. Прежде всего он закопал в землю, на метр глубины, свой мундир, фуражку и ранец, причем сделал это так искусно, что даже Ретта не смогла бы обнаружить место, где были спрятаны вещи. Затем он стал принимать и другие меры в интересах их общей безопасности. У Гляйхена были хорошие руки. Он провел электрический звонок от садовой калитки к дому, и другой — к входным дверям; к кухонному окну он прикрепил небольшое зеркальце, так что теперь уже никто не мог бы застать их врасплох.
Сам он расположился в маленькой столовой; из окна этой комнаты можно было мгновенно выскочить в сад. И целую неделю таинственно мастерил что-то в саду. Оказалось, что он вырыл у самого дома, в кустах сирени, яму, достаточно глубокую и широкую, чтобы в ней мог свободно сидеть человек. По ночам Гляйхен с мешком за плечами ковылял по полям и рассыпал вырытую землю. Он считал, что необходимо иметь наготове убежище, где он мог бы просидеть несколько часов, если возникнет необходимость. Узкий вход, в эту подземную нору был скрыт с помощью старой рамы, заставленной полуразбитыми цветочными горшками.
Предсказание Гляйхена, что гестаповцы раньше или позже нагрянут к Вольфгангу, сбылось, но врасплох они никого не застали.
Гестаповцы обыскали весь дом, погреб, чердак и ничего не нашли. Они перерыли все шкафы и кровати, обошли запущенный небольшой сад, обыскали помещение, где стояла обжигательная печь, переворошили лопатами запасы кокса. Гляйхен слышал их шаги у самого входа в подземное убежище. Затем они смолкли вдали.
Гляйхен просидел еще четыре часа в своей норе и вышел оттуда, только когда незваных гостей уже я след простыл.
— Виселица еще раз миновала нас, профессор, — сказал он смеясь, но все еще бледный от волнения.
Ретта слегла, так она была напугана происшедшим. Гляйхен пробыл у Вольфганга целых два месяца. Об этом никто не подозревал, даже Криста, которая два раза в неделю проводила в Якобсбюле послеобеденные часы. Гляйхен окреп, разбитое колено зажило, и теперь уже никакие силы в мире не могли удержать его здесь.
Несколько вечеров он провел у своих единомышленником в городе и наконец, приняв все меры предосторожности, рискнул повидаться в Амзельвизе с семьей.
Так как он не мог воспользоваться трамваем и автобусом, ему пришлось целых три часа потратить на дорогу, чтобы какой-нибудь час пробыть с женой и сыном.
К его большой радости, он нашел жену в хорошем состоянии. Как всегда, она была спокойна, сдержанна и заплакала, только когда он уходил.
— Что это за страна, — воскликнула фрау Гляйхен, — где человек вынужден скрываться, как преступник, только потому, что не хочет делать мерзостей!
— Ты знаешь, что мы боремся за свободу и лучшее будущее! — ободрял он ее.
Сыну он разрешил проводить его ночью до Якобсбюля.
На следующий день крестьянин довез Гляйхена на возу с сеном до ближайшего большого города, где Гляйхен скрылся на время. Путь его лежал в Берлин.
О гауляйтере Румпфе совсем перестали говорить. По-видимому, слухи в том, что он впал в немилость, оказались достоверными; о нем постепенно забыли. Прекратились телефонные звонки из Мюнхена, курьеры больше не приезжали в город, на аэродроме не приземлялись специальные самолеты. Румпф был человек конченый.
После того как «прекрасная еврейка» перестала бывать в «замке», туда стала приезжать, на собственном автомобиле, актриса городского театра, но вскоре и эти посещения прекратились. Затем в одной из маленьких вилл, прилегавших к «замку», несколько недель гостила остроумная майорша Зильбершмид. В «замке» шли приемы и пиршества — как всегда, когда гауляйтер скучал. Полночи он играл на бильярде с Фабианом, опорожняя за игрой две, а то и три бутылки красного вина.
Осенью он стал особенно неспокоен и говорил ротмистру Мену, что собирается переехать в Турцию, но в начале зимы внезапно отбыл в Киев. Там он охотился и предавался бесконечным попойкам и только ранней весною вернулся обратно. У него был прекрасный, здоровый вид и торжествующее выражение лица; ротмистр Мен, встретив его, решил что гауляйтер привез хорошие вести с русского театра военных действий. В последние месяцы с востока поступали крайне неутешительные сообщения.
— Я был прав, — сказал он, как только вышел из автомобиля, — в России дело дрянь. Лучше не спрашивайте, во что обошлись нам Севастополь и Крым. У меня не хватит духа назвать вам цифры. А теперь наши измотанные армии уже без всякого энтузиазма наступают на Дон. Ну что ж, я много лет подряд предрекал ему такой исход. Но этот баловень судьбы не терпит советов, он знает все лучше всех!
Ротмистр Мен склонил голову в знак согласия и улыбнулся довольно бледной улыбкой.
— Да, — сказал он, — вы всегда были против русского похода.
Три дня Румпф чувствовал себя в городе неплохо. Он рассказывал об охоте, встречался со знакомыми, устраивал официальные приемы в «Звезде», но потом снова заскучал.
И вдруг случилось чудо. Ночью позвонили из главной ставки и вызвали его для доклада. Через два часа он уже сидел в самолете.
Спустя четыре дня он вернулся, осиянный новой милостью. Он тотчас же принялся за работу, запершись в своем кабинете в «замке».
— Не пускайте ко мне никого три дня! — приказал он. — Ротмистр Мен будет меня замещать.
Гауляйтер работал несколько дней без перерыва: когда ему хотелось, он умел проявлять железную выдержку. За работой он ежедневно выпивал три бутылки красного вина и выкуривал десятки крепких сигар. Фогельсбергер день и ночь стучал на машинке: материалы были такие секретные, что даже засекреченная секретарша не допускалась к ним. Каждую ночь Румпф вел долгие телефонные разговоры с главной ставкой. Наконец он закончил работу и вызвал к себе ротмистра Мена.