Тетя Бонина встала, похожая на черную кариатиду.
— Слышали. Не продал бы, — сказала она, будто подводя итог длительной дискуссии, — не ютился бы нынче в отеле как бродяга, а жил бы в родном доме, как положено человеку.
Инженер встал и беспомощно развел руками. Дальше все будет вершить закон. Его участие оказалось напрасным: бессмысленное унижение. И, глядя на этих двух старых женщин, он подумал о том, что дальнейшее сулит еще целый ряд унижений, от которых не сможет защитить его никакой зонтик.
— Я знала, знала, — твердила Нила. — Это наказание божье! Но чтобы это нам принес Слободан, о господи!..
— Я приехал сюда строить, — вспыхнул инженер. — Я хотел вам только помочь.
Уже стоя на пороге, Бонина спокойно обернулась и терпеливо объяснила человеку, который, очевидно, не понимает, что говорит.
— Строить? — сказала она. — Ты приехал не строить, а разрушать. Неужели ты думаешь, что твоя дорога будет лучше, чем этот дом или эти виноградники?
И, словно отвечая ей, со стороны стройки, которая разрасталась будто огромный, ненасытный, серый осьминог, донесся первый после обеденного перерыва глухой взрыв.
— Я не один. У меня собака, — похвастался старый Дуям, когда Слободан спросил, зачем ему дом, если он один как перст. — Есть у меня и дочка в Загребе, но она уже не в счет.
— Почему не в счет? Она что, замужем?
— Нет. Все учится. Но наша Мурвица для нее недостаточно изысканна, а дом — нехорош. Да и отец тоже.
— Вот видите, — сказал инженер. — Может, она охотнее бы приехала к вам в благоустроенную квартиру.
Дуям молча покачал головой:
— И туда приезжала бы, только когда потребуются деньги. А у меня их больше нет и негде взять. Вот так, поэтому она и не в счет.
Дуям потерял свою последнюю работу: некого стало перевозить в Сплит на его старом баркасе. Люди пользовались теперь принадлежащим стройке быстроходным катером. Не было и рыбы, которую он прежде возил на рынок. Не появлялись в Мурвице и те немногочисленные гости, которые прежде наведывались сюда, отдыхая на побережье, и которых он катал по морю. Оба молчали.
Опять сплоховал, твердил про себя инженер, стараясь спокойно и вразумительно доказать своему внутреннему оппоненту ясный смысл заключенной им сделки. Для Слободана жизнь всегда представлялась порождением неких законов и прав, которые из тех законов проистекали, Если уж мы должны смириться с унижениями, оскорблениями и всяческой грязью — боже мой, мы все люди и живем среди людей, — тогда пусть они являются результатом некой логики, некой неизбежной справедливости или несправедливости. Какой бы то ни было — хоть компромиссной, искусственной, выдуманной, произвольной, — но логики. Все, что делает человек, — это компромисс между его мечтой и действительностью, между сном и явью. Многотруден и извилист путь к достижению мечты, но все-таки это путь. Сделка между людьми и богами.
Но сейчас дело не в сделке. И это вовсе не путь. Это какая-то уродливая и абсурдная касательная. Кто и почему, почему именно меня заставил идти к старому Дуяму Чавчичу и подвергать очной ставке мою мечту именно с этой явью? Разве для того я вынашивал свои идеи, строил планы, овладевал знаниями, терзал душу, падая и снова шел вперед, чтобы сейчас с выжившим из ума стариком беседовать об его собаке? И что хуже всего, результат нашей беседы известен наперед, а я послан только затем, чтобы его надуть как земляк и сын человека, которого он уважал.
— У меня есть собака, — вскинул голову Дуям и погладил мохнатую каштановую псину, некую помесь сеттера и овчарки. Вислоухий пес, высунув язык, влюбленно смотрел на хозяина мутными от старости глазами.
— Есть у меня и землица. Мы каждый день обходим ее всю, так, что ли, старый? Я и мой Чукац. Я лежу, когда он лежит, хожу, когда он ходит. Да и разговариваю с ним о всякой всячине — что взбредет на ум. Не успел я в жизни вот так наговориться вдоволь. Раньше не мог из-за жены, упокой, господи, ее душу. А если не она, кто-нибудь вечно мешал.
В свое время Дуяму принадлежала половина земли вокруг Мурвицы; ему принадлежала и вилла «Виктория» на набережной, где сейчас останавливаются самые почетные гости, — единственная в Мурвице вилла. Старый, морщинистый Дуям и впрямь походил на рыбака или крестьянина и этим сбил с толку газетчиков, а если говорить по правде, Дуям до войны был землевладельцем, почти что помещиком. И жил он не в Мурвице, а в Сплите.
Конечно, он не был ни эксплуататором, ни чем-нибудь в этом роде. Просто в результате стечения обстоятельств и странной игры завещаний и наследств в мурвицкой ветви Чавчичей он оказался единственным хозяином большого и разбросанного по разным местам владения. Он и тогда не сводил концы с концами на своем нерентабельном угодье, состоящем из крохотных садов, огородов и каменных голых пустырей, так что вынужден был служить в какой-то конторе в Сплите.
После войны устроиться на службу оказалось делом нелегким, так как Дуям был провозглашен «национализированным кулаком». Его бывшее владение роздали новым хозяевам, но и те с выгодой использовать эти клочки земли не смогли, они поросли бурьяном и по-прежнему оставались бесплодными и каменистыми. И все-таки Дуям каждый день, как и прежде, обходил былые владения: то подрежет торчащую ветку, то подправит камень в ограде, то повырывает на тропинке бурьян.
После национализации остался у Дуяма лишь домишко, а от государственной службы крохотная пенсия, которой даже одному ему не хватало на пропитание. Пока было возможно, он возил на лодке рыбу и людей в Сплит. Главным образом, чтобы послать денег дочке Викице в Загреб.
— В новой квартире будет у вас и водопровод, и электричество, и паркет, — объяснял ему инженер.
— А на кой нам паркет? — спрашивал Дуям, обращаясь к собаке. Пес, помахивая хвостом, отрицал необходимость паркета.
Кроме того, получите деньги. Положите на книжку, будет вам на черный день.
— Было дело, когда-то я подкопил малость в банке на старость, — сказал Дуям. Он снова наклонился к собаке, ища у нее поддержки. — Счастье еще, что могу поговорить с этим псом, чтобы язык не свербило.
— Но это же глупое упрямство.
— Упрямство, ну и что? Я бы им глотка воды не дал, хоть они умри от жажды.
— Что значит им? Это надо нам всем, всей Мурвице.
— Мурвица моя, а не ихняя.
— Теперь уж не ваша, — сказал инженер.
— Глянь-ка, что говорит, — не моя! Если у тебя отнимут коня, разве этот конь не твой?
Взрыв протеста и затем тихое смирение, уже вошедшее в привычку. Старик задумчиво чесал голову собаки.
— Я говорю не о том, что когда-то имел. Просто Мурвица — мой родной край, и твой тоже. Я думал, может, ты вернулся как положено в отеческий дом. А выходит, нет. Ты приехал и уедешь, как все другие. Туда-сюда, туда-сюда, мечетесь, будто безголовые мухи. В Сплит, в Загреб, в Германию. Если человек начал разъезжать, он уж не знает, где остановиться. И ты кончишь в какой-нибудь Австралии или еще бог знает где.
— Что делать, шьор Дуя, сегодня я здесь; и вам лучше сговориться со мной.
— А тебе лучше сговориться с чертом рогатым. Беги, парень, беги отсюда пока не поздно. Если уж приехал, чтобы опять уехать, тогда уезжай поскорей, раньше, чем навредишь и себе и людям.
Утомленный и разбитый инженер опустился на пыльную землю, прислонившись к колесу бульдозера. С невообразимым грохотом машины крушили дом за домом, вырывая их из старого городка, который отступал подальше от залива, сбивался в кучу, словно гнушаясь стройки. Вид городка менялся, как меняется лицо в бессильной предсмертной гримасе. Воздух был насыщен пылью, земля засыпана обломками, над морем торчали какие-то металлические скелеты. Машины валили одну за другой смоковницы в садах, стекла звенели и рассыпались вместе с рамами. В этом адском крошеве нельзя было рассмотреть ни контуров будущей гавани, ни вообще какого-либо смысла. Только варварское разрушение ради разрушения.
Инженер смежил веки и попытался представить себе свою Гавань, такую, о какой мечтал: белое, чистое, геометрически правильное сооружение, населенное счастливыми людьми, занятыми множеством разных прекрасных дел. Но в скрипе подъемных кранов, в облаках пыли от рассыпающихся стен, в грубых окликах бригадиров, в рабском копошении строителей образ Гавани начинал расплываться, тускнеть и исчезал среди грязи, разрухи, дикого зноя.
Он старался очистить этот образ в своем воображении, словно наводя его на резкость в фотоаппарате, но на выбранную им экспозицию постоянно накладывались новые непрошеные детали: ящики вонючей рыбы, ржавые железные бочки, полуголые носильщики с пыльными мешками цемента на спине, все грязное, черное, липкое от пролитой нефти и мазута. Такие же грязные, груженные ненужным грузом суда в мутном, мертвом море, где не могут существовать даже моллюски.
Его передернуло от этого превращения: как, разве моя мечта, старая моя союзница, обернулась против меня? Может, я просто задремал на солнцепеке? У него не было сил встать и снова с головой окунуться в эту суматоху.
Инженер снял защитный шлем, в полудреме прикрыл глаза и, бессильно приклонив к чему-то голову, вдруг вспомнил своего профессора. Он ясно представил себе его прохладный кабинет, такой, каким увидел его, когда пришел подписать зачетку. Совершенно неожиданно старик разразился длинным монологом, что было абсолютно не в его обычаях.
— Легко построить мост, — сказал тогда старикан, — но становится тяжело, когда подумаешь, кто и как им потом воспользуется.
Слободан нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
— Обычно мы, не правда ли, привыкли считать мост необходимым средством сообщения. Но для какого «сообщения» это средство, а?
Слободан порывался заметить, что он пришел не на экзамен, а за пустячной подписью. Хватит уже, досыта научились. Но профессор поспешил сам ответить на поставленный каким-то другим экзаменатором вопрос.
— Абстракция. Формула. Как в геометрии, мы должны иметь некие воображаемые точки, чтобы ухватиться за них в хаосе. Я всегда представлял себе двух старых мудрых китайцев, которые, склонив головы и сложив руки, мелкими шажками, в своих мягких сандалиях, каждый вечер отправляются друг к другу в гости то на один, то на другой берег реки, потом они медленно попивают вино и мирно беседуют, а соединяющий их мост — стройный, высокий, прозрачный, словно радуга, покоится в каком-то совершенном равновесии, которое мы не в силах рассчитать…