Гавань — страница 30 из 36

Водители сначала смеялись, что-то выкрикивали, затем некоторые из них с бульдозеров и тракторов спрыгнули на землю, оставив машины трястись на холостом ходу, и пробовали сперва шуточками, а потом уже пуская в ход руки убрать с пути старого Дуяма. А он потешно и неловко, словно рак, пятился назад, страшась их прикосновений, будто они были чесоточные, а затем снова принимал свою воинственную позу посреди дороги.

Кто знает, на что он рассчитывал и что замышлял? Может, он воображал себя командиром небольшого, но отважного воинства, потому что размахивал палкой, как генерал, выстраивающий солдат во фрунт. Машины тряслись и гремели. Водители не знали, смеяться или предпринимать более решительные меры. Конечно, старик представлял собой смешную и беспомощную преграду на пути, это ясно, но ведь так просто не раздавишь его, распятого на собственной немощи. Они отправили одного из водителей за инженером. А сами отошли в сторонку и закурили.

Может быть, заметив их колебания, старик почувствовал близость победы. Он перешел в словесное наступление:

— Не получите вы моего дома, прощелыги! Все кончено! Эксплуататоры! Хватит, накрушили уж в этом городке! Ничего не осталось, упыри кровожадные! Видите, кол у меня из боярышника, как положено на вампиров! Изыди, сатана! Изыди! О, выблюете вы мне все, что отобрали: собаку мою верните, разбойники! Люцию мою мне верните, Викицу, виноградник, землю! — взывал он, обращаясь по очереди к каждому из оторопевших шоферов, и со свистом размахивал палкой.

Или он правда считал, что может преградить им путь своим телом, что готов сгореть, облив себя бензином, подобно какому-нибудь буддисту, или просто свихнулся с ума, это для всех останется тайной. Трудно предположить, будто старый Дуям намеревался сделать символический или демонстративный жест. Ведь любой человеческий поступок в конце концов производит двойственное впечатление.

Водители еще раз взглянули на часы, заключили, что с них довольно, и тронулись. И то, что произошло, опять же оказалось неоднозначным. Глупо и смешно было бы сказать, что они просто взяли его и раздавили. Они же ведь тоже люди. По позднейшим рассказам инженер попробовал восстановить, как это случилось: очень медленно двинулись с места лишь передние две-три машины и на первой скорости приблизились к Дуяму. Первый гусеничный трактор подошел так близко, что коснулся радиатором его груди и малость подтолкнул, только чтобы показать, о Боже мой, только чтобы показать старику, будто он взаправду намерен двинуться вперед, а старый Дуям сначала от неожиданности застыл на месте, но потом под легким нажимом машины начал шаг за шагом отступать назад, и тут или он наткнулся на какой-то камень, или подвело сцепление, или нога водителя соскочила с педали, и трактор одним рывком, но решительно всей своей тяжестью дернулся вперед, всего на метр, на два, но этого было достаточно, чтобы старик упал и гусеница прошлась по его грудной клетке как по пустой картонной коробке.

Водитель тут же подал назад, остановился, выключил мотор и спрыгнул на землю. Спустились и остальные, окружив старого Дуяма, но было уже поздно. В эту минуту появился инженер.

— Что?.. — начал было он взволнованно и сразу заметил лежащего старика.

Шофер, наехавший на Дуяма, растерянно вышел вперед.

— Я не хотел, клянусь Богом, — сказал он. — Думал, только слегка подтолкну. А тут черт знает что случилось с газом, на секунду заело, я отпустил сцепление, Христом Богом клянусь, клянусь матерью, не хотел я, люди…

Инженер нагнулся. Тяжелая машина своими гусеницами размозжила и сплюснула тело старика.

— С ним кончено, — сказал он, — отнесите в сторонку. Неизвестно отчего на память ему пришел старый «черный» анекдот о ребенке, которого раздавил дорожный каток. Бросьте его под дверь, крикнула мать, сидя в ванне. И тут же он сообразил, что скоро не окажется здесь ни единой двери, к которой можно было бы бросить старого Дуяма. И могилы тоже. Был человек, и нет его. Как будто ничего не случилось. Все просто. Поскорее убрать его с глаз долой, и не останется даже памяти. И только тут он вспомнил о Викице и закрыл лицо руками. Его собственная вина дымилась над кровавым месивом, лежащим в пыли.

Кто-то уже вел Викицу. На ней был лишь наброшенный впопыхах пляжный халатик. Было видно, что под ним ничего нет. Инженер поразился, как свежо и привлекательно она выглядела даже в эту минуту. На бегу Викица поправляла руками волосы. Инженер непроизвольно обнял ее, сжал в объятиях, желая утешить и отвести от изуродованного трупа. Но она сильно, яростно уперлась ему в грудь и, царапаясь, вырвалась.

— Свинья! — шептала Викица. — Свинья!

А потом, когда, содрогаясь от рыданий, она наползалась в пыли, инженеру удалось оторвать ее от головы отца, и Викица кротко замерла на груди Слободана. Кроме него, у нее никого не осталось.


Дней через десять после этого несчастного случая наступило великое переселение. Будто кто-то из небесной Дирекции, тайно дирижирующий ходом событий, подал незаметный сигнал, и люди воспряли из мертвого застоя, в котором последнее время пребывали, бросали кто кирку, кто котелок, компрессор или скафандр там, где это пробуждение их застало, и срывались с места, словно завороженные магическим блеском какой-то новой звезды, и перед их глазами уже металлически сверкал станиоль новой надежды. Какой-то отрезок их жизни закончился и начинается новый: Бог даст, лучший.

Машины автопарка одна за другой получали новые путевки в какие-то далекие, таинственные пункты назначения, где в них срочно нуждались, и колонны ярко окрашенных, по этому случаю отдраенных и смазанных чудовищ поползли в одном и том же направлении вверх, к главному шоссе, где каждая поворачивала в свою сторону. Они оставляли за собой затихающий, глухой рев моторов и медленно оседающие облака пыли, пропахшие перегоревшим бензином. Городок погружался в глубокую тишину.

В одно прекрасное утро стоявшие в гавани огромные понтонные краны тихонько, даже не притушив огни на прощанье, подняли тяжелые якоря, проржавевшие цепи и, будто неловкие, упавшие духом великаны, поползли при полном штиле и скрылись в утреннем осеннем тумане. Будут они теперь где-то вытаскивать севшие на мель суда, ремонтировать другие, более счастливые волнорезы. После их ухода в бухте образовалась пустота, и на воде следы их белели, словно бледные царапины.

Были остановлены все работы и на громадном железобетонном скелете нового жилого комплекса, хотя еще накануне никто не мог этого даже представить себе: не слышалось гула компрессоров, хлопанья бетономешалок, железные прутья торчали из бетона будто порванные нитки. На какой-то грузовик укладывали стянутые проволокой стопки паркета, ванны, сунутые одна в другую, бачки, коленчатые канализационные трубы.

Всеобщее переселение давало о себе знать на каждом шагу, сначала едва заметные, а затем все более ощутимые повреждения на некоей огромной массовой фреске, прославляющей стройку: плесень коварно расползалась по стенам. В Дирекции многие комнаты опустели; там, где еще недавно стучали пишущие машинки и бумаги совершали круговорот от стола к столу, сейчас воцарилась тишина и ощущался запах застоявшегося пота, как в школе во время каникул. Техники, чиновники, инженеры, жившие в блочной гостинице, исчезали один за другим. В автомобили укладывались чемоданы, каждое утро в ресторане кто-нибудь прощался с официантами, стоянка позади отеля заметно пустела, будто наступил какой-то длительный феерический уикенд.

Но никакого официального приказа о ликвидации еще не было. Рабочие группами получали зарплату за полмесяца вперед и сразу же исчезали со своими деревянными сундучками, узлами, в поношенной старой одежде, молчаливые и подавленные. Они снова брели пешком, но уже вверх, к автобусу, чтобы или возвратиться домой и обрабатывать свою запущенную землю, или попасть на другую стройку, в какие-то другие солдатские бараки, где снова будут спать по двое на койке и откладывать по копейке от своего жалкого заработка чернорабочих, мечтая сколотить хоть малость деньжат, которые можно будет увезти зимой домашним.

Официального приказа еще не было, но как-то утром кантина оказалась закрытой, и весь ее инвентарь вместе с оставшимися запасами продовольствия перенесли на склад, который заперли висячим замком на то время, пока не определится законный наследник. Замок, естественно, через два-три дня был сбит, и по всему местечку уже валялись консервные банки из-под фасоли и помидоров, которые ложками, извлеченными из собственных карманов, опустошали праздные рабочие, притулясь где-нибудь в закутке; холодные консервы с черствым хлебом, который теперь привозили в комби из ближайшего городка и продавали прямо с машины.

Официального приказа еще не было, и инженер вначале не смирился: подвыпивши, он доказывал знакомым и коллегам, что строительство приостановлено временно, и называл собеседников предателями, ренегатами, малодушными отступниками. Техникам, сообщавшим о своем решении уехать, он пытался внушить, что надо лишь выдержать некоторое время и все снова будет нормально, что нельзя так запросто бросить дело, которому они посвятили целый год (самый лучший год) жизни. Его малодушные коллеги пожимали плечами, а когда он показывал им спину и удалялся, пошатываясь, по извилистой тропинке своего пьяного оптимизма, вертели пальцем около виска.

Даже местных жителей, покидающих родные очаги, свой опустошенный край, он умолял как земляк и «их человек» не бросать Мурвицу, ибо она должна воскреснуть к жизни подобно фениксу, станет богатой, будет тем же «их городком», родным, дорогим сердцу. Они смотрели на него с сожалением или даже враждебно. В глазах сограждан он был частичкой той самой напасти, которая согнала их с насиженных мест и гонит в чужой мир. Никому уже не было дела ни до гавани, ни до Мурвицы.

Так он перебегал от одних к другим; каждый день справлялся в Дирекции, не получены ли официальные распоряжения, надеясь, что будет отменено прекращение работ на стройке, которое никогда и не было объявлено, верил в амнистию никем не вынесенного приговора. Служащие равнодушно пожимали плечами, Грашо больше вообще не появлялся на глаза.