Сознавал ли он, что оказался в том месте, где некогда стоял дом его отца, или думал о чем-то другом, я не знаю. Он осторожно уложил бутылку в какую-то щель меж камней, словно дитя в колыбель, нежно пригрозив ей, чтоб не скатилась, затем выпрямился — огромный, как рабочий, запечатленный в торжественном памятнике, и такой же, как он, стальной, такой же могущественный, засучил рукава, совсем разодрал рубаху, сплюнул на ладони — сделал все это основательно, сосредоточенно — и начал строить.
Он обеими руками захватывал тяжелые камни, лежащие рядом в куче, и укладывал их друг на друга в соответствии с каким-то планом, который существовал в его голове, укладывал расчетливо, систематично, упрямо. Что он строил? Кто это может знать! Сам он в тот момент знал и, вероятно, знал самое главное: это — жизнь, именно так ее и строят! Сначала он работал не спеша, а потом все быстрее и быстрее, все с большим нетерпением и бешенством и все больше сквернословя. Он набрасывал камень на камень, поднимая их уже на высоту плеч, и постройка его то осыпалась, то тянулась вверх, то распадалась, то росла. В яростном созидательном порыве он почти инстинктивно при свете луны отбирал камни правильной формы, которые точно вмещались в оставленные для них места, будто детские кубики. Из-под его ногтей проступила кровь, ноги были изранены, штукатурная пыль набилась в глаза и липла к потной груди, а он спешил и спешил, не прерываясь даже для того, чтоб приложиться к бутылке.
И вот в этой дикой стройке наступил момент, когда она вышла из-под подчинения, когда стена застыла в угрожающем равновесии и все, что укладывалось наверху, тут же падало вниз; инженер прыгал возле своего сооружения, словно взбесившийся кот, стараясь уклониться от летящих камней, и изрыгал длинные и запутанные ругательства, и снова хватал камни, укладывал их все с большим и большим отчаяньем, все безумнее на верх стены, а под конец уже перешел на пригоршни штукатурки и песка, которые стал расшвыривать вокруг себя без всякой цели, задыхаясь от едкой, крупной пыли, от горячего, бессильного бешенства.
И наконец, предприняв еще одну попытку взвалить огромный камень на хрупкую стену, он упал, счастливо избежав лавины камней, обрушившихся вслед за его падением, и остался лежать, бессмысленно царапая израненными пальцами землю, словно пытался вскарабкаться куда-то по горизонтали. Сотрясаясь в немых судорожных рыданиях без слез, он вскоре заснул под луной, положив голову на камень.
Он спал под защитой построенной им башни. Маленькой, хрупкой, но его собственной. Может быть, эта башенка одарила его несколькими минутами восторженного блаженства, хотя в конце концов и разочаровала. Прохожий — случись он здесь — ее даже бы не заметил: он бы не отличил ее от окружающих развалин. Но строителям даровано особое, неведомое другим счастье: если б прохожий заглянул в лицо инженера, он, может быть, приметил бы на нем след этого призрачного счастья в лабиринте других избороздивших лицо мрачных следов. Инженер был и остался строителем, до конца.
Вопрос о том, что он строил в пьяном и блаженном состоянии: гавань, дом отца или что-нибудь еще, — конечно, несуществен. Если для кого-нибудь это важно — он может только гадать. Но я не верю, что это важно. Это неважно даже для него самого: он строил, чтобы удовлетворить свой инстинкт.
Если бы в последнее, третье утро инженера спросили, что он накануне строил, он и сам бы не мог припомнить. Его разбудило солнце, светившее прямо в лицо. Он открыл глаза и хотел сообразить, где находится. Его щека лежала на камне, но он не ощущал ни твердости камня, ни мягкости своей щеки. Камень был какой-то продолговатый, а перед глазами была бесконечность.
Он попытался понять, что это за камень. Могильная плита? Ступенька? Обломок бетонного блока? Все зависит от того, где я нахожусь. В конце концов он пришел к выводу, что голова его покоится на пороге дома, на самой середине порога, уже стертого чьими-то подошвами. Но все-таки это не объяснило ему, где он. С его точки зрения, порог мог существовать даже в пустоте, при входе в никуда. На другом конце порога замерла ящерица: находясь на уровне его глаз, она казалась величиной с дракона. Ящерица неподвижно грелась на солнышке; тонкая кожица ее век вздрагивала. Сердце возбужденно колотилось под самым горлом. Это сердце, легкие или что еще? Ящерица… вид… беспозвоночных, нет, пресмыкающихся… нет, мягкотелых… или драконов…
Ты меня не проведешь, обратился он про себя к ящерице. Я не мореплаватель, не торговец, я никто и ничто. И я тебе не этот, как его звали… Руджер Бошкович[34]… Гундулич[35]… Божидаревич[36]. Нет, Працат[37]. Я тебе не этот твой Працат. Чтобы попробовать. Впрочем, и ты ведь ничего не пробуешь. Совсем. Я хоть однажды попытался… Что такое я попытался однажды?..
Он хотел осмотреться вокруг. Хотел поднять голову, но не смог; только спугнул ящерицу. Рядом с собой он увидел руку. Рука была в крови, исцарапанная, со сломанными ногтями. Пальцы скрючены. Это — рука, сказал он, и человечья. Здесь где-то рядом должен быть человек. Человек — это тоже вид… беспозвоночные, двуногие, головоногие… И ты меня не проведешь, обратился он к руке. Я ничего не могу припомнить, но ты меня не проведешь.
Когда ему наконец удалось встать на ноги, одно-единственное он знал точно: он никогда больше не допустит, чтобы его обманули и провели в чем бы то ни было. Но сам он уже едва ли был человеческим существом.
Он безразлично взглянул на свое вчерашнее сооружение, и оно не выбило в нем и искорки памяти. Так же равнодушно он окинул взором все вокруг: судя по остаткам фундамента, здесь, должно быть, когда-то стоял дом, но его не интересовало чей. Не интересовало и кто разрушил дом и зачем. И почему вокруг одни развалины. Будто он на луне или будто всю жизнь прожил в таком разгроме, наставшем после давней атомной катастрофы.
Толстый, опухший, злой с похмелья, с красными глазами, с окровавленными ногами и руками, небритый, обтрепанный, в грязной, разорванной на груди рубахе инженер, покачиваясь, плелся среди разрушений к морю, и пот мутными струйками скользил по его лицу и груди. К морю он шел без всякой цели, механически. Он шел туда не для того, чтобы помыться, куда-нибудь поспеть или что-то предпринять, не для того, чтобы установить связь с людьми, он просто туда возвращался. Как животное. Онтогенез — краткое повторение филогенеза, пробормотал он. И остановился: а дальше? Дальше — ничего. Пустота. Из пустоты долетели до него эти крупицы знания.
А что я еще знаю, попытался припомнить он. Я долго учился, у меня есть опыт, я должен многое знать: квадрат гипотенузы равен сумме квадратов… как дальше? К чему это относится? Это к чему? Но, может быть, это как тот порог, ведущий в ничто, какие-то жалкие крохи парили в полной пустоте и бессмысленно мешались друг с другом.
Осколки знаний сверкали у него в голове подобно вспышкам, и он тщетно старался задержать их, как-то связать, привести в порядок. Извлечение квадратного корня. Господи, какой чудный статический расчет он мог бы произвести здесь, рисуя в пыли, как Архимед, если б знал зачем, если б на цифры можно было положиться, если б они что-то значили, за ними что-то стояло, не просто абстракция. А потом вдруг в голове завертелось: гинкго билоба, секвойя, соборы Сен-Дени, законы термодинамики, Господи боже, верхние и нижние притоки Савы.
Так он блуждал, погруженный в себя, время от времени останавливался, натыкался на стены или столбы, которые то здесь, то там бессмысленно торчали из земли, и старался ухватить какую-то нить в лабиринте знаний, нечто, на чем мог бы сосредоточиться, от чего оттолкнуться. Но ему уже ничего не помогало.
Он пробирался среди камней то бормоча, то вопя в бессильной ярости, размахивал руками, будто заклиная небо и землю, кружил среди развалин. С неба ему вторили лишь клочки логарифмических таблиц, земля у него под ногами рассыпалась и напоминала о геологических отложениях, о минералогии, о флоре, о специфической прочности сверл, которые надо употребить, чтобы добраться до ее предательского сердца.
Вероятно, на его долю выпала еще одна-единственная светлая минутка. Утомившись от бесцельных блужданий, он сидел на берегу перед полузатопленной гаванью, когда вдруг на пустынном горизонте появилась прогулочная яхта, оснащенная в стиле старинных парусников: с крестами, с резными перильцами на буртике, с нарочито удлиненной фок-мачтой на форштевне. Все паруса были подняты. Вероятно, яхта принадлежала какому-нибудь итальянскому туристу, который, справившись по карте, решил завернуть в Мурвицу, чтобы пообедать или просто поглазеть на маленький экзотический городок, куда наверняка гости пристают нечасто. Но, приблизившись к берегу, он понял, что морская карта его обманула и удобная бухточка превратилась на глазах просто в дикий залив; может быть, глядя в бинокль, капитан решил, что здесь каменоломня, или какой-нибудь старый полуразрушенный цементный завод, или свалка мусора со всего побережья. Повторив тот же изящный полукруг, как и на подходе, с той же скоростью яхта удалилась искать пристанища в другом месте. Бесшумно, на полных парусах, с легким попутным ветерком. Не издав ни звука, словно на ней не было ни души.
Инженер видел судно, и, может быть, у него на мгновение вспыхнула надежда, может, он снова позволил себя обмануть, а может, его налитым кровью глазам причудилось, что на яхте и впрямь никого нет и что она прибыла как раз за ним, но не заметила его, забившегося в один из прибрежных гротов.
А когда инженер понял, что судно разворачивается и не думает приставать здесь, что оно уходит без него, он как безумный вскочил с камня, на котором до сих пор в отупении сидел, и стал носиться по берегу и орать во все горло:
— Святая Мария!
Он бегал, докуда позволяли прибрежные камни и покуда из голосовых связок вместо голоса не прорвался лишь глухой хрип, а тогда сел у скалы, преградивш