Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век... — страница 70 из 102

Безверья гидра проявилась:

Родил её, взлелеял Галл;

В груди его, в душе вселилась,

И весь чудовищем он стал!

Растёт — и тысячью главами

С несчётных жал струит реками

Обманчивый по свету яд:

Народы, царства заразились,

Развратом, буйством помрачились

И Бога быть уже не мнят.

Державинская труба пела славу русскому императору — мальтийскому рыцарю, который искоренял (до поры до времени) в Европе революцию. Но фигура Ушакова, этого русского медведя, осталась за кадром:

Властитель душ, любимый царь

Речет — и флот сквозь волн несется!

Царь повелел — и всё. И никаких адмиралов.

Вот ведь несправедливость: Нельсона Державин прославлял персонально, а Ушакова — нет. Он просто мало знал о нём — слыхал, конечно, но лично они так и не познакомились. Не было у адмирала полновесной прижизненной славы. Быть может, если бы Державин в своё время приблизился к Потёмкину — князь Таврический поведал бы ему об одном из самых способных своих выдвиженцев. Мог бы рассказать Державину об адмирале и Суворов: уж он-то разглядел полководческий гений своего морского собрата.

В истории они все встали вровень — исполины XVIII века. И те, кто добился прижизненного признания, и недооценённые герои. Век каждому давал возможность показать себя, проявить таланты. Россия побеждала, постигала науки и искусства, пробовала силы в международной дипломатии, упражнялась в политических интригах, строила заводы и корабли. Россия стала страной великих возможностей: имперский резонанс помогает честолюбцам и профессионалам.

В XVII веке у России не было военно-морского флота. А поколение Ушакова уже восхищало лучших моряков мира. Они вернули Чёрному морю титул Русского, обретённый в тьмутараканские времена. Увы, это был недолгий взлёт: император Александр, понимавший, что с Бонапартом придётся тягаться на суше, пренебрегал флотом. А после трагической Крымской войны Россия потеряла статус черноморской военно-морской державы… Преемники Державина — русские поэты — немало строк посвятили роковому противостоянию России и Европы, предательству Австрии, подвигам севастопольцев… Тютчев, Майков, Бенедиктов, Ростопчина, Павлова… Это был последний всплеск русской патриотической героики, которой служил Державин. Прошло несколько лет после Крымской катастрофы, начались Великие реформы — и оказалось, что никто в России не способен искренне и талантливо воспевать империю в стихах. Искренняя героика и в те годы создавалась — но в оппозиционном ключе, о тех, кто «жертвою пал в борьбе роковой любви беззаветной к народу». Многих восхищали эстетические находки Державина, смелость и звучность его прозрений о жизни и смерти, но идеология охранителя империи казалась мёртвым анахронизмом. Интеллигенция не могла найти себя «заодно с правопорядком». Только в советское время — ненадолго! — вернётся в поэзию державинский восторг перед молодым, набирающим силу государством: «Пою моё Отечество, республику мою!» Про Российскую империю в последние полвека её существования никто так бы не написал… Неудивительно, что Маяковского сравнивали с Державиным, хотя они были приверженцами противоположных идеологий, да и внешне ультрасовременный во всех проявлениях Маяковский не походил на екатерининского вельможу. Тынянов писал: «Маяковский возобновил грандиозный образ, где-то утерянный со времён Державина. Как и Державин, он знал, что секрет грандиозного образа не в „высокости“, а только в крайности связываемых планов — высокого и низкого, в том, что в XVIII веке называли „близостью слов неравно высоких“, а также „сопряжением далековатых идей“». Поэт снова стал трибуном и собеседником власти. И тут, конечно, неизбежны упрёки в искательстве и карьеризме…

ЛЬСТИТЬ ИЛИ НЕ ЛЬСТИТЬ?

Характер Державина — поэта и царедворца — проницательно уловил Иван Дмитриев, который сам благополучно бывал и поэтом, и царедворцем: «Голова его была хранилищем запаса сравнений, уподоблений, сентенций и картин для будущих его поэтических произведений. Он охотник был до чтения, но читал без разборчивости. Говорил отрывисто и не красно. Кажется, будто заботился только о том, чтоб высказать скорее. Часто посреди гостей, особенно же у себя, задумывался и склонялся к дремоте; но я всегда подозревал, что он притворялся, чтоб не мешали ему заниматься чем-нибудь своим, важнейшим обыкновенных пустых разговоров. Но тот же самый человек говорил долго, резко и с жаром, когда пересказывал о каком-либо споре по важному делу в Сенате, или о дворских интригах, и просиживал до полуночи за бумагой, когда писал голос, заключение или проект какого-нибудь государственного постановления. Державин как поэт и как государственная особа имел только в предмете нравственность, любовь к правде, честь и потомство». Поэтическая кухня и нрав здесь неразделимы.

Державин гордился репутацией правдолюба, не раз её демонстративно подтверждал. Потому-то он и встрепенулся, когда к нему со стихотворным посланием обратился Храповицкий, требовавший от поэта безрассудной смелости, по которой сам тосковал, десятилетиями подчиняясь придворным законам. В послании к Державину Храповицкий — признаем! — встал вровень с лучшими поэтами того времени. Замечательный лёгкий слог, осмысленные остроты:

Люблю твои я стихотворства:

В них мало лести и притворства,

Но иногда — полы лощишь…

Я твой же стих напоминаю

И сам поистине не знаю,

Зачем ты так, мой друг, грешишь.

Достойны громкой славы звуков

Пожарский, Минин, Долгоруков

И за Дунаем храбрый Петр;

Но Зубовых дела не громки

И спрячь Потёмкиных в потёмки:

Как пузырей, их смоет ветр…

И Зубов, ставши размундирен,

Для всех россиян только смех.

Твоею творческой рукою

И пылкою стихов красою

Достойных должно прославлять,

Великих, мудрых, справедливых,

Но случаем слепым счастливых

В забвеньи вечном оставлять.

Храповицкий оказался способным стихотворцем, а уж ритором он был первоклассным. Послание блистательное, но тут со многим можно поспорить. Так, Храповицкий несправедлив не только к Державину, но и к Потёмкину. Этот великий управленец преобразил Россию, превратил нашу страну в самую могущественную империю на континенте. Освоение Новороссии и Кубани, присоединение Крыма — всё это великие свершения. Россия до Потёмкина и Россия после него — несравнимые величины. Нет, не должен Державин раскаиваться в своих (не столь уж обильных) похвалах Потёмкину. К тому же Храповицкий писал эти строки во времена императора Павла, когда на покойного князя Таврического сыпались проклятия. Пожалуй, «подлостью» было высокомерие по отношению к Потёмкину в такие дни. Высмеивание Зубова в те годы тоже стоило недорого.

А «лощить полы» гораздо чаще приходилось самому Храповицкому. Достоинства его остроумно определил С. Н. Шубинский: статс-секретарь умел сказку рассказывать, как государственное дело, а о делах докладывал — как рассказывал сказку.

Державин поднял перчатку и ответил старому другу пространно и печально, хотя звучала в его послании и самоироническая нота:

Храповицкой! дружбы знаки

Вижу я к себе твои:

Ты ошибки, лесть и враки

Кажешь праведно мои;

Но с тобой не соглашуся

Я лишь в том, что я орел.

А по-твоему коль станет,

Ты мне путы развяжи;

Где свободно гром мой грянет,

Ты мне небо покажи;

Где я в поприще пущуся

И препон бы не имел?

Где чертог найду я правды?

Где увижу солнце в тьме?

Покажи мне то ограды,

Хоть близ трона в вышине,

Чтоб где правду допущали

И любили бы ее.

Страха связанным цепями

И рожденным под ярмом

Можно ль орлими крылами

К солнцу нам парить умом?

А хотя б и возлетали —

Чувствуем ярмо свое…

Державин здесь напяливает маску осторожного благоразумия. Нечасто он выступал в таком амплуа! Но есть в этом послании и намёки на судьбу самого Храповицкого. Разве он когда-нибудь «резал» правду в лицо государю или государыне? Державин всю жизнь уважительно вспоминал князя Долгорукова за то, что тот говаривал Петру Великому нелицеприятную правду. А Храповицкий, по существу, предлагал двуличную программу: воздерживаться от похвал сильным мира сего, критиковать их втихомолку и раскланиваться при встрече. Да ещё — посмеиваться над героями, вышедшими в тираж, впавшими в немилость или просто умершими. Они безопасны, их можно призвать к ответу за всё!

А теперь — самое поучительное, на все времена. Ведь это не первый ответ Державина Храповицкому. Когда-то — во времена не столь отдалённые — приятели уже схлестнулись в литературном споре. Только в те благословенные дни Храповицкий играл роль ловкого царедворца и требовал от Державина новых посвящений Фелице — лестных для Екатерины. А Державин… Державин отвечал:

Товарищ давний, вновь сосед,

Приятный, острый Храповицкой!

Ты умный мне даёшь совет,

Чтобы владычице киргизской

Я песни пел

И лирой ей хвалы гремел.

Так, так, — за средственны стишки

Монисты, гривны, ожерелья,

Бесценны перстни, камешки

Я брал с неё бы за безделья,

И был — гудком —

Давно мурза с большим усом…

Богов певец

Не будет никогда подлец.

Подлец — то бишь льстец или, если обратиться к языку XX века, — подхалим. Что же стряслось? Неужели Храповицкий с годами стал вольнолюбивее? Скорее всего, просто Державин остался всё тем же строптивцем. Писал сообразно собственной стратегии, почти не оглядываясь на придворный этикет и элитарную моду. Этикет (и требования цензуры) ему приходилось учитывать при публикации сочинений, а писал