Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век... — страница 95 из 102

Отставник Державин ласково попенял Дмитриеву в стихах, которые были опубликованы в «Вестнике Европы» в 1805 году — анонимно, но с красноречивым примечанием: «Автор не подписал своего имени — это и не нужно. Читатели узнают российского барда по напеву».

Видишь ли, Дмитрев! всего изобилье,

Самое благо быть может нам злом;

Счастье и нега разума крылья

Сплошь давят ярмом.

В доме жив летом, в раю ты небесном,

В сладком поместье сызранском с отцом,

Мышлю, ленишься петь в хоре прелестном,

Цвесть муз под венцом.

Дмитриев поспешил ответить — из-под его пера вышло изящное послание к Державину:

Бард безымянный! тебя ль не узнаю?

Орлий издавна знаком мне полет.

Я не в отчизне, в Москве обитаю,

В жилище сует.

Тщетно поэту искать вдохновений

Тамо, где враны глушат соловьев;

Тщетно в дубравах здесь бродит мой гений

Близ светлых ручьев.

Тамо встречает на каждом он шаге

Рдяных сатиров и вакховых жриц,

Скачущих с воплем и плеском в отваге

Вкруг древних гробниц. <…>

О песнопевец! один ты способен

Петь и под шумом сердитых валов,

Как и при ниве, — себе лишь подобен —

Языком богов!

Но Державин без сантиментов оставил последнее слово за собой. На этот раз он посвятил Дмитриеву «Цыганскую пляску» — почти без политических намёков:

Жги души, огнь бросай в сердца

И в нежного певца.

Правительственная среда переполнена интригами. Это приходится принять как данность — и не драматизировать!

Может сложиться впечатление, что Державин был вечной жертвой, а все остальные знай себе на него ополчались. Но если рассматривать под лупой судьбу каждого крупного государственного деятеля — получится та же картина. Кочубей, Ростопчин, Дмитриев, Вязмитинов — как они не похожи друг на дружку. Каждый то и дело оказывался в окружении врагов, для каждого из них родное ведомство в один прекрасный день превращалось в змеевник.

О ЖИЗНИ ЗВАНСКОЙ

Как бы ни восхищался Державин философическим спокойствием северной природы — жизнь отставника его угнетала. Раньше были времена, теперь настали моменты — песенка не из державинской эпохи, но здесь она к месту.

Почитывая Жуковского, Державин не только восхищался изяществом стиха, но и хватал себя за голову: да это же башня из слоновой кости! Мечты и уединение — это прекрасно, но поэзию нужно разглядеть и в будничном житейском шуме. Все зачитывались элегией «Вечер». Державин отдавал должное мастерству Жуковского — он с очаровательной лёгкостью выдыхает стихи:

Сижу задумавшись; в душе моей мечты;

К протекшим временам лечу воспоминаньем…

О дней моих весна, как быстро скрылась ты,

С твоим блаженством и страданьем!

Стихи певучие — ничего не скажешь. Державину никогда не удавалось выдерживать такой непринуждённый строй в двенадцати строках подряд. Другое дело, что не всякий образ можно выразить плавным и округлым стихом, иногда и косноязычие необходимо. Стихи должны не только ласкать, но и корябать — Державин это осознал ещё во времена их студийной работы со Львовым и Капнистом. Жуковский напоминал ему Львова.

Но не слишком ли изнеженный, ранимый, нервный получается у него автор, герой и адресат? Безвыходная грусть — причём грусть тихая, лишённая ярости. Если бы только одно стихотворение — «Вечер» — было написано в таком духе. Но Жуковский уже сочинил долгие вёрсты элегий, на них воспитывались поэты и читатели. Державину захотелось поспорить! А что, если воспользоваться размером «Вечера» (он гибок и податлив, под любую мысль подгоняется!) и написать балладу, которую можно будет сравнить с насущным хлебом, а не с пирожным. С брагой, а не с прихотливым заморским вином:

Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,

Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,

Ищу красивых мест между лилей и роз,

Средь сада храм жезлом чертяще.

Иль, накормя моих пшеницей голубей,

Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;

На разноперых птиц, поющих средь сетей,

На кроющих, как снегом, луги.

В конце июня Державина посетил преосвященный Евгений — самый желанный гость, неизменно вдохновлявший старика на литературные подвиги. Гаврила Романович встретил его с бурным радушием и даже набросал на обороте рисунка с изображением Званки изящный экспромт:

На память твоего, Евгений, посещенья

Усадьбы маленькой изображен здесь вид.

Гораций как бывал Меценом в восхищеньи,

Так был обрадован мурза-пиит.

Евгений улыбнулся и быстро ответил, вспомнив заранее приготовленные рифмы:

Средь сих болот и ржавин

С бессмертным эхом вечных скал

Бессмертны песни повторял

Бессмертный наш певец Державин.

Чем утешался отставник в северных краях? Ответ — в объяснениях к званской элегии — хотя это, между нами говоря, не элегия, не поэма и не ода: «Рыбная ловля, называемая колотом, в которой несколько десятков лодочек, в каждой с двумя человеками, спустя в воду сетки, тихохонько или лениво ездят и стучат палками в лодки, производя страшный звук, от чего рыба мечется как бешеная в реке и попадает в сетки». И в самих стихах:

Тут кофе два глотка; схрапну минут пяток;

Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,

Пернатый к потолку лаптой мечу леток

И тешусь разными играми.

Иль из кристальных вод, купален, между древ,

От солнца, от людей под скромным осененьем,

Там внемлю юношей, а здесь плесканье дев,

С душевным неким восхищеньем.

На реке — тихая пристань, где стояли лодка «Гавриил», по имени хозяина усадьбы, и ботик «Тайка», названный в честь собаки Державина. Он толкует о политике, вспоминает про Суворова, патриархально опекает крестьян — таков круг жизни Державина в последние годы. В «Жизни Званской» всё вышло как на хорошей фотографии. Обыкновенная жизнь, в которой без натуги проявляется трагический мотив, потому что герой стареет и уходит… Ведь это завещание:

Ты слышал их, и ты, будя твоим пером

Потомков ото сна, близ севера столицы,

Шепнёшь в слух страннику, в дали как тихий гром:

«Здесь Бога жил певец, — Фелицы».

«Шепнёшь» — и «гром!» — снова эти извечные державинские контрасты, которые высекают поэзию.

Уже во времена Грота, когда после смерти поэта не прошло и полувека, от державинской усадьбы остались одни легенды. «Плывя по Волхову, вы тщетно стали бы искать на возвышенном его берегу жилище поэта, двухэтажный дом с мезонином… Теперь ничего этого уже нет; видны только остатки крыльца, на месте же самого дома лежат разбросанные кирпичи и сложена груда камней». Всё исчезло. Сбылось — не впервые! — предсказание поэта:

Разрушится сей дом, заглохнет бор и сад…

Sic transit gloria mundi — этот афоризм Фомы Кемпийского можно поставить эпиграфом ко многим лучшим стихотворениям Державина. Всё приходит в упадок, нет на земле ничего прочного. От великого до безвестного — один вздох. Где нынче князь Мещерский? В лучших мирах. А память о нём если и жива на земле, то лишь благодаря Державину. Где нынче князь Потёмкин, великий из великих? А Суворов? Ну, о Рымникском напоминает памятник на Марсовом поле. А человека нет — тепло его рук растаяло в воздухе. Воспевая героев, Державин всегда учитывал Смерть: она непреодолима, непобедима, и на земле только стихи, монументы и пересуды отчасти — лишь отчасти! — побеждают её.

«О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий, как мала есть наша жизнь! Цвет сей, сегодня блистающий, едва только успел расцвесть, завтра увядает. Всё проходит, всё проходит строгою необходимостию неизбежимыя судьбины, и всё уносится. Твои добродетели, твои великие таланты не могут дня одного получить отсрочки от времени», — писал Державин при горе Читалагае. Неумолимое пророчество. Теперь-то и пора раскрыть — кто такой этот Мовтерпий, адресат философских посланий Фридриха Великого. Державин, как всегда, не разобрался в правописании французской фамилии. Мовтерпий — это Мопертюи, любимец просвещённого прусского короля, великий французский математик, который в 1763 году возглавил геофизическую экспедицию в Лапландию.

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Для отставника, которому перевалило за семьдесят, Петербург перестал быть суетным, хотя город после войны забурлил пуще прежнего. Город-то знай себе блистал да шумел, только Державин в своём дворце жил, как на отшибе. Долго он держался молодцом, а всё же от старости не отвертеться! В закатные годы он стал набожнее, жил по церковному календарю. Последний в своей жизни Великий пост соблюдал строго — пожалуй, как никогда. На мир взирал с благодушием, гостей окутывал лаской. Правда, Дарья не могла укротить страсти, ей вечно не нравился кто-нибудь из собеседников Державина, она не уставала строить маленькие домашние козни дальним родственникам поэта, приятелям, молодым литераторам, набивавшимся в ученики, маститым писателям, чиновникам, соседям… Власть Державина в доме ослабла.

Прибыл в Петербург выпускник Казанской гимназии Владимир Иванович Панаев — не только земляк, но и родственник Державина. Правда, седьмая вода на киселе: мать Панаева, Надежда Васильевна, урождённая Страхова, приходилась Гавриле Романовичу двоюродной племянницей. Но для бездетного старика такое родство оказалось поводом для опеки и дружбы. Тем более Панаев оказался деятельной личностью, к тому же сочинял стихи и поражал начитанностью. Державин советовал ему не бросать поэзию,