Гаврош, или Поэты не пьют американо — страница 16 из 37

Он подливал чаю и угощал нас овсяным печеньем.

Темнело, а Художник все говорил. Лера писала.

Постепенно Художник брал все выше, как воздушный змей, парящий на восходящем потоке.

Художник общался в категориях Вечного, Нетленного и неповторимого. Он кидал фразы, в которых страны, вселенные и время были лишь крохотными частичками окружающего мира, вечно находящегося в движении, и в то же время тленного и являющегося декорацией или предметами для натюрморта, с которого Творец лишь черпает вдохновение для своих полотен.

Стемнело.

– Гаврош была последней, кто вскочил на подножку уходящего поезда…, – говорил он, отпивая чая из жестяной кружки. – Наверное, это был тот самый поезд, в котором двое сошли-таки под Таганрогом. Многие ехали в том поезде, сходили в степях и вместо них на полустанках подсаживались другие. И когда поезд был в огне, все было проще и как-то яснее. Локоть к локтю, кирпич в стене…

Подойдя к окну и задумчиво глядя на купола Спаса-на-Крови, он продолжил:

– И кто-то всю жизнь ехал и был кочегаром, заботливо и неустанно подкидывая угля в топку, чтобы давление в котлах не упало и новые пассажиры могли подсесть, а кто-то лишь присоединялся на время, будучи попутчиком случайным. Другим доводилось лишь стоять на полустанке, где «дополнительный 38-ой» никогда не остановится и промчится мимо, но можно помахать рукой тем, кто выглядывает из окна, и приобщиться к общему драйву и нескончаемому рок-н-роллу. И получить в ответ такое же движение рукой, что было равносильно пропуску в мир единения и братства. И «под дождем оказались разными», когда все фенечки и заклепки остались в прошлом, осталось лишь то, что ты есть на самом деле:

Истинный Поэт уже никогда не станет пассажиром.

– Вы пейте чай, пейте, – сказал он, подливая черного и терпкого индийского. – Казалось, что мастодонты, сделали почти невозможное, выжив в эпоху мучительно медленного умирания всего и вся, оживляя этот мир мазками кисти, имея в барабане порой лишь семь безобидных нот для борьбы со всепоглощающей серостью и ничего больше… и пронеся тот самый луч надежды, который должен был вдохновить подрастающих и идущих следом.

Кто знал, что после падения стены, отделяющей нас от остального мира, вместе с возможностью увидеть Pink Floyd и Маккартни, мы погрязнем в изливающихся со всех сторон потоках джинсы, кроссовок и котлет, аккуратно помещенных меж двух кусков белого хлеба. И лица тех, кто заботливо вложит нам в руку кредитку, будут хоть и добрее, но едва ли искреннее тех “генералов, что пили и ели нашу смерть”. И следующим Гаврошам, казалось бы, вот-вот станет легче. Но новый мир, оказавшись слаще и богаче на удовольствия, как вязкая патока стал поглощать тех, чьи глаза еще недавно горели жаждой служения Музам.

Лера кашлянула и, извинившись, сказала, что опаздывает на поезд.

– Да, понимаю, – задумчиво кивнул Художник, и уже на пороге, выйдя на площадку парадного, сказал на прощание:

– Мир продолжает крутиться, и новое время будет не хуже старого. Злопыхатели говорили, что Гаврошу не суждено рвать грудью финишную ленточку и результат предопределен. Время все расставило по местам, оставив на вершине того, чей стержень стальнее и выкован надежней в кузнях небесных служителей Музы.

Гаврош легла мостиком меж двумя мирами, и ничего тут не попишешь, кроме того, что истинный Поэт способен соединять Эпохи…

Проводив Леру на поезд, я пошел пешком по Старому Невскому, мимо бутиков и галерей со странными модерновыми картинами, пытаясь осмыслить, что означают, слова о том, что Истинный Поэт уже никогда не станет пассажиром. И какие Эпохи имел в виду Художник…

Чабрец

Не знаю почему, но чай должен быть с чабрецом. И этот чай, если он у нее дома – он всегда разный и всегда другой.

Я возвращался к себе, шел в магазин, покупал этот злополучный чабрец, но чай всегда получался другой. Я не могу воссоздать этот чай. У нее он всегда неповторимый, сочный и терпкий. Будто это она его растила и сорвала лишь за полчаса до твоего прихода. Ты выходишь на улицу и знаешь, что пил какой-то невероятный, фантастический чай, знаешь, что чабрец это лучшее, что только может быть добавлено в чай. Что с ним ты теперь всегда будешь другим, ведь этот аромат не так сложно повторить, достаточно лишь добавить немного этой колючки, этого сводного брата чеснока, добавить и накрыть крышкой чайник, и ты будешь на вершине. Но всегда выходит не то. На другой день ты пытаешься все повторить, на волнах послевкусия поймать ускользающий миг… но оно рассеивается как дым, как на другой день рассеивается ощущение вчерашнего концерта. И ты уже не знаешь, был он или нет, а может быть все это тебе лишь приснилось. Но где-то в глубине души ты знаешь и веришь, что именно обычная жизнь это и есть сон, а там, вчера было что-то настоящее или тот чай с чабрецом и был чем-то важным, и стоит запомнить его вкус, как что-то истинное и самое важное. Что-то, за что потом можно зацепиться, чтобы снова найти тропинку к вечно ускользающему мгновению счастья.

Она просто человек. Потому видел я иногда тех, что разочаровывались. Они видели рядом человека и после решали, что он недостоин. Вот так просто – решали, что он чего-то там недостоин, потому что у него нет крыльев за спиной или потому что он не вознесся над ними с нимбом над головой. Им нужен то ли бог, то ли дьявол.

Если вошел в доверие, обидчику перегрызет глотку.

Нету снобизма. Предложит чаю, кофе и чего ты только попросишь. Гостеприимна, если попал домой. Правда, попробуй попади. Закрыта сильно. Много терзали, били, щипали, кололи. Пытались подмять, разнести и раздавить. Украсть то, что заработала для себя, и недодать то, что заработала для других. Купить то, что написала, и продать то, что напишет завтра.

Сечет твою мысль с полуслова. Понимает абсолютно все. Дельцов и торгашей от музыки вычисляет за километр. Не обманывает себя по пустякам.

Компромиссы заставляют страдать…

Актер

В Мюзик-Холле я первый раз встретил Пушкина.

Гаврош давал Питерского «Мотофозо». Я как обычно пришел пораньше, «глотнуть атмосферы». Пожилая билетерша, спросив фамилию и услышав в ответ «Городецкий», укоризненно пожурила:

– Эх, молодые люди, помешались вы все что ли на этом «Ночном дозоре»? Лучше бы в театр ходили чаще.

Не найдя чем ответить на неожиданный выпад от представителя старшего поколения, я прошел внутрь и отправился гулять по коридорам и закоулкам, коих несметно в любом уважающем себя театральном заведении.

Каждый театр не похож на другой. Со своей аурой, своими стенами и своими запахами. Возьмите подмостки. Дерево – это только дерево. Но подмостки хранят все. В подмостках суть театра. Они могут скрипеть от старости, а могут от страсти – и им это простительно. Это придает шарм. Но не только. Ценность шага, цена движения. Если ты рискнул и сделал шаг, шаг за которым раздастся скрип, который привлечет взгляды, то нет права на ошибку. Ты не можешь обмануть эти сотни повернувшихся голов, и выдать пустышку. Подмостки не прощают.

Зал всегда в противовес. Мягкий занавес прочнее великой китайской стены. Занавес никогда не пустит вас в тайны, хранимые им.[4] Он умрет вместе с театром, разделенным испокон веков на две вселенных, немыслимых друг без друга.

Рожденный для сцены не усидит в мягком кресле зрителя.

Я неспешно слонялся по тихим коридорам Мюзик-холла, пока внимание мое не привлек голос, звучащий в конце одного из темных коридоров. Как будто что-то читали. Голос то становился громче, то затихал. Подойдя поближе, я понял, что за дверью читают Евгения Онегина:

Когда же юности мятежной

Пришла Евгению пора,

Пора надежд и грусти нежной,

Monsieur прогнали со двора.

Вот мой Онегин на свободе;

Острижен по последней моде;

Как Дэнди лондонский одет —

И наконец увидел свет.

Голос был приятный и низкий. Я решил послушать дальше, присев на пол.

Неожиданно дверь распахнулась и на пороге появился человек среднего роста, как ни странно совершенно лысый.

– А вы что здесь делаете? – спросил он, уставившись на меня.

– А как вы узнали, что я здесь? – ответил я вопросом на вопрос, слегка смутившись.

– Да у меня чутье на зрителя. Я люблю один репетировать. А как кто слышит, сразу чувствую. Профессиональное.

– Интересно. А я перед «Мотофозо» решил побродить тут.

– Понятно. Я тут, в Балтийском Доме работаю, ну и в Мюзик-Холле иногда. Пушкина репетирую.

– Погодите – я вас знаю. В «Ментах…» по телеку видел, в последней серии.

– Да, есть такое. Приглашают, – слегка смутившись, ответил актер.

Достав из кармана табак и какой-то станочек, он начал скручивать папироску.

– Вы не против, если я закурю? – спросил актер.

– Курите, мне все равно. А почему вы не покупаете их в магазине?

– Да недавно в Англии был, по личным делам. Там пачка Мальборо стоит 5 фунтов. Даже богачи крутят. Целый месяц привыкал. Теперь так привык, что и здесь продолжаю.

– А почему тут репетируете?

– Меня тут все знают, а дома не могу, не идет. Каждому актеру нужно найти свое место для репетиций.

– Слушайте. Это же очень тяжело – столько текста запомнить?

– Да ерунда, профессиональное. Тем более Пушкин легко идет обычно. Слог хороший. Вот Есенин тяжелее.

– Да, я Есенина в школе тоже не мог осилить, – понимающе кивнул я.

– Меня другое печалит в этом спектакле.

– Что именно?

– Да вот, например, все знают Дантеса.

– Ну да, и что?

– А почему? Почему его знают?

– Потому что он убил Пушкина.

– Вот и я про то. А он разве достоин, чтобы мы его знали?

– Наверное нет.

– Вот и я про то же. Зачем нам знать Дантеса.

– Ну, это же история.

– Точно. Это как Герострат, спаливший храм Артемиды. Я вот своих друзей опросил – знают ли они кто такая Артемида.