ло видно.
А я говорю так нежно, и как бы сочувственно.
– Слушай, ты была просто нереально крута.
Нет, не так.
– Да не расстраивайся ты, ведь в следующем году будет новый конкурс, приедем, точно задвинем всех. Заодно на аккордеоне подучишься.
Из болота мыслей меня выдернул темп. Гаврош надавила сильнее. Отставив назад толчковую правую, она приняла стойку хищника и давай поливать площадь. Не сказать, чтобы как-то там изысканно, а просто нависла над ними и качает, с каждой нотой сильнее и сильнее.
Смотрит на всех сразу, исподлобья, и поет.
Сначала взяла за горло первый ряд, потом дальше и дальше, а потом и всю площадь, накинув лассо из окружающих стен. Вот только что перед тобой была маленькая девочка-подросток, а сейчас нависает великан, поднявшийся над площадью, и деваться тебе некуда – ведь не убежишь и не спрячешься.
Я хочу чёрное платье,
Надень на меня чёрное платье.
Запахнет верхушками сосен,
И станет небо высоким.
И глазом не моргнет, шпарит и шпарит.
Будто она в клубе «Зоопарк», а не в Патагонии.
Ведь я уже был готов согласиться на серебро, подобно усталому солдату Васе Теркину. Быть может, потому все ордена доставались генералам, что солдаты не брали их сами? А ордена были вот тут, рядом, подобно нависающему Южному кресту, заменившему той ночью родную Медведицу.
И вдруг что-то щелкнуло. Там, в механизме, который включается неуловимо, если тебя «зацепило». Гаврош вдруг взяла да и включила магнит. Взяла площадь и уловила, чего там хочет загадочная аргентинская душа.
– Это невозможно, – успел подумать я. – Они же не знают слов.
Неожиданно женщина, стоящая на ближайшем балконе, закричала:
– Ева!
Сотни голов повернулись в ее сторону.
– Ева!
Площадь-то была маленькой, как из сказки, у нас таких нет – до балкона рукой подать. У меня итак от напряжения свело все мышцы, а после этого непонятного крика я понял, что мне надо на что-то опереться, иначе я упаду.
Рядом с ней встал какой-то мужчина в широкополой шляпе, похожей на смесь цилиндра и самбреро, и как крикнет тоже:
– Евита! Евита!
На площади вдруг стали вставать люди и что-то кричать.
Почему-то поднялись все женщины старшего возраста и стали хлопать. Потом и девушки. За ними мужчины в шляпах и все остальные.
С балконов полетели какие-то бумажки и цветы. Много цветов.
И мы затанцуем, неловко сперва,
Страстное танго на раз-два, раз-два.
Сними с меня чёрное платье,
Чёрное-чёрное платье,
Угрюмо и нежно касаясь.
Натянется ткань парусами.
Я запутаюсь кистью в змее рукава.
И платье порвётся на раз-два, раз-два.
Люди поднялись со своих табуреток, кто-то стал кидать вверх шляпы.
Даже старички в простых ситцевых рубахах стали приглашать дам и пустились в пляс, грациозно держа ритм. Их движения не были так быстры, но эти люди знали толк в настоящем танго.
Площадь превратилась в море искрящегося атласа… подобно бабочкам, креолки порхали, чеканя шаг. Не то чтоб они выбрали Гавроша. Я-то знал, что сегодня Гаврош выбрала их, что все наоборот, но когда ты там, в сердце танца, есть ли тебе дело до таких мелочей?
А Гаврош молотила и молотила по кнопкам, будто она не играла уже практически два часа, а вышла на три минуты, между делом размять пальцы.
Худощавая женщина в пончо с ближайшего балкона что-то громко закричала на испанском и стала махать руками, будто призывая к себе.
Какие-то люди окружили Гавроша. Не переставая играть, она двинулась в подъезд под балконом, окруженная плотным кольцом. Меня оттеснили, и я остался внизу, в суматохе полностью потеряв связь с нитью происходящих событий.
Через минуту она появилась на балконе. На голове была шляпа с круглыми полями, рядом махали сине-белыми флагами какие-то подростки.
Я один там не танцевал и прижался к шершавой стене ближайшего дома. Площадь вдруг осветили лучи, в которых мелькали тысячи насекомых. То на прилегающих улицах водители зажгли фары, а после стали гудеть своими клаксонами, заглушая аккордеон…
Площадь стала океаном, бушующем в свете факелов и фар, океаном, где каждая капля была человеком, двигающимся в ритме аккордеона.
Сколько это длилось я не знаю. Она закончила «Черное платье» и стала играть его вновь, а потом еще и еще… Потом поток увлек и понес меня куда-то по улицам городка, плывущего во тьме вне времен и расстояний. Минут через пятнадцать я осел в каком-то баре, взяв кофе с вареной сгущенкой и размышляя о том, что, все это, скорее всего, мне просто снится и скоро я проснусь в Питере.
Мимо сновали туда-сюда люди, с бандеонами и факелами, музыка не умолкала ни на минуту.
Через пару часов я отправился гулять по городку, глазея на странных людей, живущих в мире вечного танго.
Под утро я вернулся домой и вырубился, упав на циновку в углу комнаты…
Через день на площади Восстания я закинул сумку с вещами и аккордеон в номер «Октябрьской». Лифт не работал, я дотащил инструмент на третий этаж по лестнице, и мы пошли вниз.
Пока спускались по лестнице, я лишь успел подумать, что аккордеон немало весит, и что я ищу, где проще, а она, где тяжелее. Потому мои мышцы слабее.
– Это между нами, понял? Скажешь кому – убью, – она пробуравила меня взглядом, проверяя на прочность.
Я кивнул.
– Слушай, но ведь тогда я все забуду, пройдет год и я совсем все забуду. А я не хочу. Я не хочу забывать Патагонию.
– Не было никакой Патагонии. Потогония была, а Патагонии не было. Ладно, пойду, прогуляюсь по Невскому, – бросила она привычно и шагнула в сторону Адмиралтейства.
Куски жизни длиной в шесть месяцев или даже в шесть лет я почти не помню, будто кто-то скрыл их под черной вуалью, сквозь которую просвечивают лишь призрачные тени событий, то ли случившихся во сне, то ли запечатленных на пленку «в глупом несмешном кино».
Эти шесть дней я до сих пор вижу в мельчайших деталях, так, будто они случились вчера.
Лагман
Если хочешь сохранить глянец
На крыльях бабочки
Не касайся их
Как-то в середине 2000-ых она вдруг позвонила и попросила приехать на 2-ую Советскую. – Кафе “Лагман”, -пробормотала и повесила трубку.
Я рванул и через 30 минут был там. Они сидели с Миррой, о чем-то болтали. На столе был чай. В неизменной кожанке, она смотрела куда-то вдаль и как-то чувствовалась, “что-то уже подступает”. Мы обсудили последние фото с концерта. Кивнула мне. Я почти физически уловил, как она стала вибрировать, не в силах сдерживать нахлынувшее напряжение и потянулась за ближайшей салфеткой. Схватив ее, резко бросила, “ручка есть?”
Слава Богу, ручка у меня была
Минут 20 что-то писала. Мы с Миррой сидели не шелохнувшись, ведь боишься спугнуть. Мгновение было тугое как тетива, а главное, что оно так и было мгновением, просто тянувшимся почти бесконечность. Чувствовал я себя напряженно и по-идиотски. Я так и не разучился стесняться в ее присутствии, за что себя всегда ругал и занимался самоедством. Вот Мирра всегда была спокойна и хохмила, а я всегда был напряжен, и так и не смог превратиться в приятного расслабленного собеседника. Ей-то было все равно, она вся была “там”. А мы сидели. Мы знали, что лучше молчать, что надо терпеть, потому что “оно уже здесь, совсем рядом”… Спугнешь и крышка. Маленькая корейская забегаловка, набитая макаронами и морковью, была пустовата, только мы сидели, ощущая ответственность бесконечного момента.
Тряхнула челкой,
– Ладно, слушайте:
Смерть наряжает ёлку в фотокарточки папы и мамы.
Коленки скулят от йода. Праздник – а хочется плакать.
И лишние вилки как рёбра непойманной рыбы скелеты.
Я в скатерти дырку сделал – меня отлупили за это.
И гости степенно на стуле за стол опускали спины.
И трепетно передавали друг другу салаты и вина.
И воздуха разом не стало в накуренном жарком доме.
Я голову прятал от влажных духами пропахших ладоней.
Меня целовали в щёки в пунцовые мягкие уши.
Ко лбу прижимались губами. Виски царапали дужки.
Жалели, жалели и пили и пили и ватой хмелели.
И в дедушке плакала водка. Он мне утыкался в колени.
И бабушка как изваянье крестилась привычно и скоро.
И будто молитву шептала: мне скоро мне скоро мне скоро.
А в полночь часы зазвонили и били 12 ударов.
Меня моментально забыли. Меня моментально не стало.
А я стал дышать на узоры мороза в кухонной раме.
Уверен – так будет теплее уснувшим папе и маме.
Я ни черта не понял, просто сидел с открытым ртом и делал вид, что въезжаю… Даже кивал. Но что-то изменилось в этом мире. Я знал, что прикоснулся к чему-то важному и почти божественному, что оно прошло совсем рядом, как ветерок, обдав меня своим ласковым дыханием и улетело дальше. С тех пор не могу совсем читать детям стихи – ни дядю Степу, ни Маршака, ни про животных, ни про игрушки.
Да и стихи вообще читаю с трудом. «Мысль изреченная есть ложь», – сказал Поэт. Стихи, остановленные бумагой есть ложь в квадрате.
Пить из источника – опасно.
Концерт
То был великий концерт. Из тех что на все времена.
Я вспоминал, где он случился – в Горбушке, Ленсовета, БКЗ или Б2. Но какое это имеет значение? Не стены создают шедевры.
Стены лишь хранят воспоминания или служат указателем к ним, по которым ты можешь прийти назад, будто по хлебным крошкам, заботливо хранимым в глубинах памяти.
Буквально за несколько недель до того, она прилетела из Швеции, с рюкзаком за плечами и потертыми джинсами на ногах.
– Где была?
– Да побродила по Стокгольму, в музей АББА зашла.