Газданов — страница 26 из 61

ров», так и со стороны «демократов»… – это было поистине странным. Несмотря на отмеченное всеми влияние модного Пруста, ни один рецензент не умалял достоинств книги и приходил к заключению — талантливая новая проза, по-русски так еще никто не писал.

Одобрение критиков казалось Гайто тем более странным, что он-то знал: общее умозаключение о западной ориентации прозаика Газданова, выведенное из прустовской манеры и образа главной героини, абсолютно ошибочно. Клэр – одно из самых дорогих воспоминаний, оставшихся от России, — он сделал француженкой из «меркантильных» соображений. Так было легче Коле Соседову найти ее в Париже. А Пруст? С Прустом получилось смешно.

Услышав многократно о влиянии Пруста на собственный роман, Гайто твердо решил прочитать все семь романов знаменитого француза. Прежде у него просто не хватало времени, чтобы идти в библиотеку, и денег, чтобы купить собрание сочинений. Он лишь однажды признался, что, работая над «Вечером у Клэр», не читал Пруста. Его признание вызвало столь ироничные улыбки собеседников — кто же в то время не читал Пруста! — что, не желая быть заподозренным в писательском кокетстве, Гайто сразу же обратился к творчеству модного прозаика.

25 февраля 1930 года он специально пошел на встречу русских и французских писателей, посвященную творчеству Марселя Пруста. Докладчиками были француз Ренэ Онерт и Борис Петрович Вышеславцев. Последний, юрист и философ по образованию, уже был приват-доцентом Московского университета, когда Гайто только учился ходить в Петербурге, в доме на Кабинетской улице.

В эмиграции Вышеславцев оказался, как и многие другие ученые, чем-то не угодившие советской власти, в 1922 году. Сейчас ему было за пятьдесят. В Париж он переехал из Берлина вместе с Религиозно-философской академией, в которой читал лекции в 1922-1924 годах. В Париже его тут же пригласили на должность редактора в издательство YMCA-Press. При этом он нередко разъезжал с лекциями по разным странам.

Говорил Вышеславцев великолепно. Он развивал свою мысль со смакованием логических деталей и вместе с тем превозносил жизнь саму по себе. И вот это жизненное начало он и одобрял в Прусте, вместе с тем отмечая, что русская эмоциональная культура выше западной… Собственно, именно это и было близким Газданову, и он еще больше захотел прочитать Пруста.

Он приобрел все его книги и читал в короткие минуты отдыха за рулем, при свете уличного фонаря, дожидаясь очередного клиента. Дома он читал его лишь перед сном. Большую часть времени Гайто уделял работе над своими сочинениями.


2

Конечно, никто из старших критиков не ощутил бы всей силы авторских переживаний, если бы в романе «Вечер у Клэр» не было главного — рождения нового стиля, который во многом определялся автобиографическим героем-повествователем. Это был причудливый случай, когда герой обязан автору, автор — герою. Чем обязан герой, понятно. Своим рождением. А вот чем был обязан ему автор? С появлением Николая Соседова Газданов как прозаик стал узнаваем. Соседов играл роль хранителя подлинных событий и иллюзорных мечтаний, пережив все, от чего не мог освободить свою память Гайто — смерть отца, расставание с матерью, насмешки Клэр, — и воплотив в жизнь то, чему не суждено было случиться никогда, — обретение любви Клэр в Париже.

Роман начинается с описания нескольких парижских свиданий Клэр и Соседова, которые заканчиваются, как деликатно выразился в своей рецензии Осоргин, «полным любовным достижением» героя. Пытаясь осознать значительность происходящего, Николай мысленно возвращается к событиям десятилетней давности, когда он покинул Клэр, и восстанавливает историю всей своей предыдущей жизни с появления на свет довоенных картин двадцатого года, заканчивающихся моментом отплытия из Крыма.

«Под звон корабельного колокола мы ехали в Константинополь; и уже на пароходе я стал вести иное существование, в котором все мое внимание было направлено на заботы о моей будущей встрече с Клэр, во Франции, куда я поеду из старинного Стамбула. Тысячи воображаемых положений и разговоров роились у меня в голове, обрываясь и сменяясь другими; но самой прекрасной мыслью была та, что Клэр, от которой я ушел зимней ночью, Клэр, чья тень заслоняет меня, и когда я думаю о ней, все вокруг меня звучит тише и заглушеннее, — что эта Клэр будет принадлежать мне. И опять недостижимое ее тело, еще более невозможное, чем всегда, являлось передо мной на корме парохода, покрытой спящими людьми, оружием и мешками. Но вот небо заволоклось облаками, звезды сделались невидны; и мы плыли в морском сумраке к невидимому городу; воздушные пропасти разверзались за нами; и во влажной тишине этого путешествия изредка звонил колокол — и звук, неизменно нас сопровождавший, только звук колокола соединял в медленной стеклянной своей прозрачности огненные края и воду, отделявшие меня от России, с лепечущим и сбывающимся, с прекрасным сном о Клэр…»

И эта надежда на сбывающийся сон была самым сокровенным из того, что подарил герой своему автору, который на самом деле, как мы знаем, в отличие от повествователя, уплывал в полную неизвестность и навсегда. Николай Соседов рассказал и сохранил все, что хотелось сберечь, и достиг всего, чего хотелось достичь.

Поэтому, как ни приятны были хвалебные отзывы эмигрантских критиков, с большим волнением Гайто ждал реакции тех, кто мог реально оценить автобиографичность и сокровенность его романа. К таким посвященным читателям относился дальний родственник Гайто, известный юрист и публицист, в прошлом городской голова Владикавказа, в настоящем доцент Восточного семинара Берлинского университета — Гаппо Баев. В 1930 году он был едва ли не первым осетином, от которого Гайто получил восторженный отзыв на книгу.

«Мне особенно дорого Ваше внимание, — ответил ему Газданов, — внимание человека, столько знающего и помнящего и для которого то, что я написал в книге, не является пустым звуком и не представляется как результат моей фантазии. Я был рад вашему письму и по той причине, что пишучи по-русски, не зная даже родного языка, я все-таки чистокровный осетин по рождению, и внимание моего почтенного родственника и соотечественника лишний раз подчеркивает мою связь с осетинами и Осетией».

В романе не было ни одного осетинского имени или названия, так что Гаппо Баев был одним из немногих, кто способен воспринять часть повествования, связанную с Осетией Он узнал и намеки на историю дома на Кабинетской, и на боевого деда Саге. Он помнил и Столовую гору, узкие пыльные дороги Владикавказа, роскошные южные сады, манившие своими душистыми плодами, кудахтанье кур за заборами, отдыхающих в тени от раскаленного солнца собак, лениво поднимающих то одно, то другое ухо, когда проходишь мимо…

После письма Баева Гайто еще раз убедился в том, что его книгу должны увидеть на родине, — там ее читали бы иначе. Но думать об этом всерьез он начинал тогда, когда к хвалебному хору, прославляющему роман, присоединяется еще один чрезвычайно весомый голос. Осоргин вручил Гайто письмо из Сорренто.

«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже — с наслаждением, а это — редко бывает, хотя читаю я не мало.

Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек. К этому я бы добавил, что Вы еще и своеобразно талантливы. Право сказать это я выношу не только из "Вечера у Клэр", а также из рассказов Ваших — из "Гавайских гитар" и др. Но — разрешите старику сказать, что было бы несчастием для искусства и лично для Вас, если б сознание незаурядной Вашей талантливости удовлетворило и опьянило Вас. Вы еще не весь и не совсем "свой", в рассказах Ваших чувствуются влияния, чуждые Вам, — как мне думается. Виртуозность французской литературы, очевидно, смущает Вас и, например, "наивный" конец "Гавайских гитар" кажется сделанным "от разума". Разум — прекрасная и благодетельная сила в науке, технике, но Лев Толстой и многие были разрезаны им, как пилою. Вы кажетесь художником гармоничным, у Вас разум не вторгается в область инстинкта, интуиции там, где Вы говорите от себя. Но он чувствуется везде, где Вы подчиняетесь чужой виртуозности словесной. Будьте проще — Вам будет легче, будете свободней и сильнее.

Заметно также, что Вы рассказываете в определенном направлении — к женщине. Тут, разумеется, действует возраст. Но большой художник говорит в направлении "вообще", куда-то к человеку, который воображается им как интимнейший и умный друг.

Извините мне эти замечания, м.б. не нужные, знакомые Вам. Но каждый раз, когда в мир приходит талантливый человек — чувствуешь тревогу за него, хочется сказать ему нечто "от души". Почти всегда говоришь неуклюже и не очень понятно. А мир — жесток, становится все более жестоким, очевидно, хочет довести жестокость свою до "высшей точки", чтоб уже освободиться от нее.

Будьте здоровы и очень берегите себя.

Крепко жму руку. А. Пешков.

P.S. У меня был еще экземпляр "Вечера", вчера послал его в Москву, изд. "Федерация". Вы ничего не имеете против? Очень хотелось бы видеть книгу Вашу изданной в Союзе Советов. А. П.».

Доброжелательный отзыв Горького окрыленный Гайто отправил матери во Владикавказ, оставив себе лишь фотокопию на память. Сам же не замедлил с ответом.

«Глубокоуважаемый Алексей Максимович, — пишет он в марте 1930-го, — не знаю, как выразить Вам свою благодарность за Ваше письмо. Признаться, я не думал, что Вы столько читаете и помните, что можете упоминать даже "Гавайские гитары". И когда мне говорил М. Слоним: "О, вы не знаете, Горький все читает" — я думал, что "все" – это значительные новости литературы, но не мелкие рассказы молодых и неизвестных авторов, особенно печатающихся в не распространенном журнале. Я особенно благодарен Вам за сердечность Вашего отзыва, за то, что вы так внимательно прочли мою книгу и за ваши замечания, которые я всегда буду помнить. Многие из них показались мне сначала удивительными — в частности, замечание о том, что рассказ ведется в одном направлении — к женщине — и что это неправильно. Я не понимал этого до сих пор, вернее, не знал — а теперь внезапно почувствовал, насколько это верно.