Приходько продолжал работать, очереди его гремели над площадью.
«Наверно, запасной ствол достали. Один ствол такой стрельбы не выдержит. Чешут и чешут!» – подумал Горбань.
Догадка его была правильна.
Вскоре после ухода подносчиков в кожухе выкипело пиво, его долили еще раз. Потом Приходько, огорченный и злой, откинулся от пулемета: раскаленный ствол требовал отдыха.
И тогда Третьяков достал какой-то продолговатый сверток, завернутый в белую тряпку, развернул и вытащил оттуда ствол «максима». Белая тряпка оказалась, к удивлению Приходько, нательной рубахой.
– Тимофея Васильевича рубаха! – сказал Третьяков почтительно. – Он за этим запасным стволом как за младенцем смотрел.
Третьяков быстро установил этот запасной ствол, а старый, разгоряченный боем, завернул в ту же рубаху. Потом бережно взял на руки теплый сверток и отнес в угол.
Приходько молча приник к пулемету. Он благодарил мысленно человека, которого не знал и который выручил его в бою.
Запасной ствол работал безотказно, очереди снова загремели над притихшей площадью, и Горбаню внизу слышно было, как стеклянная дверь будки телефона-автомата отзывалась пулемету жалобным дребезжанием.
Горбань подождал отставшего Кривоносова и начал уже подниматься по каменным ступеням, но не успел ступить на паперть, как над его головой прошелестел снаряд и внезапная сила разрыва потрясла колокольню.
Куски кирпича упали на каменные плиты паперти и на широкие ступени. Горбань взглянул вверх, но ничего не разглядел за кирпичной пылью. Пулемет замолк, и, когда это дошло до сознания Горбаня, он что-то крикнул Кривоносову и бросился в кирху. Острое предчувствие несчастья сжало сердце.
Значит, конец? Нет больше пулемета, нет Третьякова и этого нового командира, Приходько, которого он встретил так недоверчиво и которого уже полюбил? Еще днем он про себя называл Приходько мальчишкой, а сейчас в тревоге подумал, что Приходько ему в сыновья годится. Куда же девать патроны и бидон с водой? Бросить? Тащить обратно? А он уже мысленно так обстоятельно доложил Приходько о выполнении задания: «Доставлено четырнадцать лент. Трассирующих не брали». Он сам, не доверяя старшине и Кривоносову, проверил все коробки. Как же теперь с патронами?
Горбань понимал, что тревожится о пустяках, это его сердило, но мысль все время возвращалась к патронам, воде – он боялся подумать о другом.
В первое мгновение Горбань не узнал чердачка. Снаряд вышиб кирпичи рядом с окошком, разворотил амбразуру. Отсветы пожара освещали покатые стены и пол. Приходько лежал в углу, Третьяков – у пулемета, отброшенного к задней стене. Смятый пулемет стоял в пивной луже, пиво в отверстии кожуха пенилось и пузырилось.
Горбань упал на колени, склонился над Приходько и начал его ощупывать и тормошить.
– Отзвонились – и с колокольни долой, – подал голос Третьяков. – Командир живой?
– Оглушило.
– Командира вниз несите. А я тут полежу, отдохну. Лестница-то как, цела? Потом сам спущусь.
Он не знал еще, что ноги у него раздроблены выше колен.
Приходько пришел в себя на паперти. Он пытался что-то сказать, но только помычал и покорно замолк, удрученный внезапной немотой. Он снял каску и показал Горбаню вмятину на ней. Тот покачал головой и сказал:
– Спасибо Тимофею Васильевичу!
Горбань спохватился, подтянулся и доложил о выполнении задания, но тут же убедился, что Приходько не слышит.
Подносчики бережно снесли Третьякова вниз и положили на паперти. Снег под ним быстро потемнел от крови. В сумерках казалось, что снег растаял.
Горбань еще три раза взбирался на чердачок. Сперва он принес патроны и ствол, завернутый в рубаху Савельева. Ствол еще не остыл, рубаха хранила его тепло, как тепло человеческого тела. Потом Горбань приволок вдребезги разбитый станок пулемета. И ни к чему он был сейчас, но бросать пулемет наверху не хотелось, это было бы неуважением к подвигу товарищей, к оружию.
Оружие на войне живет своей трудной жизнью, полной опасностей. Оно, как человек, завоевывает свою репутацию, свою славу. Оно – бессмертный свидетель воинских подвигов, судья поведения человека в бою. Оружие передается по наследству, его завещают, им награждают, оно становится источником гордости…
Третьяков очнулся и увидел Кривоносова. Попытался усмехнуться, но усмешки не получилось. Гримаса боли исказила его лицо, румяное от пожара.
– А насчет меня печалиться нечего, – сказал он, собравшись с силами. – Только Верочку я свою подвел… Обещал жениться – и вот…
Потом он начал бредить, называл Приходько Тимофеем Васильевичем, все пытался отдать какой-то рапорт, сыпал ругательствами и шептал: «Дай, дай им жизни…»
Третьякова похоронили на рассвете у подножия кирхи, среди чужих крестов и могильных плит, покрытых снегом и присыпанных битой черепицей, щебенкой и кирпичной пылью.
Приходько нужно было отправляться в санчасть, но он подождал, пока выроют могилу, и бросил первую горсть земли. Он снял каску, за ней ушанку с оторванным ухом и поднял руку, собираясь сказать прощальные слова.
– Вечная слава герою савельевского расчета! – произнес Приходько с трудом, запинаясь на каждом слоге.
Видно было, что попытка говорить причиняет ему физическую боль. Он махнул рукой, отошел в сторону и, подкошенный головокружением, упал на снег.
Комбат Механошин, с рукой на перевязи, в шинели, оранжево-рыжей от кирпичной пыли, тоже пришел на кладбище. Горбань вытянулся и, приложив к каске огромную ладонь, отрапортовал:
– Пулеметный расчет Приходько, бывший Савельева, задачу выполнил! Понесли потери в живой силе и технике.
Комбат Механошин передал всем благодарность генерала, сообщил о наградах, о суточном отдыхе, который предоставлен подносчикам, и о том, что Горбань назначен вторым номером расчета. Комбат пообещал прислать за пулеметом и патронами. Бережно придерживая Приходько здоровой рукой, комбат увел его с собой в санчасть.
И строгая, не внушающая доверия тишина чужого города обступила двух людей на пустынной площади. Только откуда-то издалека доносилась приглушенная канонада.
– Похоже, весь город освободили, – сказал Кривоносов, прислушиваясь.
– Скажешь тоже – освободили! Разве ихние города освобождают? Завоевали – и всё. Тут стесняться нечего! – строго сказал Горбань.
Он чувствовал себя теперь командиром, говорил с Кривоносовым начальственным тоном, то и дело отдавал ему какие-то распоряжения. Горбань делал это с особенным удовольствием, как человек, всю войну проходивший в рядовых, который сам никогда в жизни не отдавал приказаний, а только привык их выполнять.
Горбань и Кривоносов поселились в гостиной богатой пустой квартиры. У каминных часов еще не кончился завод, часы прилежно тикали и на следующий день проводили постояльцев мелодичным звоном. Перед уходом Горбань перевел стрелки на два часа вперед, чтобы часы показывали московское время.
Город уже остыл, только в нескольких местах не унимались пожары. Многие дома обрушились, и улицы, лишенные тротуаров, были сжаты в тех местах каменными торосами. Улицы походили на замерзшие реки в крутых каменистых берегах.
Всюду видны были страшные раны и ожоги города. Фасады разрушенных домов стояли, как театральные декорации, а позади них – скрученное огнем железо, головешки, расплавленное стекло, черная щебенка, уголь.
Улица была пустынна и мертва. Почтовые ящики набиты письмами, которым суждено остаться без ответа. Безмолвны антенны, связывающие трубы сгоревших домов. Нелепы вывески бывших магазинов. Жалки фашистские лозунги, намалеванные на стенах и заборах. Пусты автоматы – продавцы сигарет. И один только флюгер на высоком шпиле ратуши добросовестно продолжал указывать направление ветра. Маленький бронзовый всадник, венчающий флюгер, как бы стремился сорваться со шпиля и ускакать с попутным ветром в дымное небо.
У контрольного пункта за ратушей Горбань решил дождаться попутной машины, чтобы скорее догнать полк.
– А вы что за люди? – заинтересовался лейтенант, начальник контрольного пункта. – Из какой части?
– Второй номер савельевского пулеметного расчета! – представился Горбань. – Может, слыхали? И в газетах писали.
– Нет, не слышал.
– Ну как же! Потом сержант Приходько тем пулеметом командовал. Знаменитость! Слыхали?
– Нет, не слышал.
– И про Приходько не слыхали? – удивился Горбань. – Как же это?
Он даже отступил на шаг от собеседника. Горбань хотел сказать всем своим видом и тоном: «Что же это вы, дорогой товарищ? Пеняйте на себя. Ничем помочь не могу».
В кузове полуторки Кривоносов уступил Горбаню место на покрышке запасного колеса, и тот принял услугу как должное. Горбань сел, а белый длинный сверток положил подле себя на колесо.
Они миновали угловой дом с кондитерской, где впервые увидали Приходько, проехали ворота, под которыми ждали его, миновали площадь и кирху с могилой Третьякова у ее подножия. Пулемета на паперти уже не было: комбат сдержал слово.
Кирха осталась далеко позади, а Горбань и Кривоносов продолжали молча смотреть на колокольню, на ее изуродованную верхушку.
Машина вырвалась из каменной тесноты городского предместья. По сторонам дороги, сколько доставал глаз, лежали поля серого снега. Снег, покрытый копотью и сажей, напоминал пепел.
– Пора и нам за дело приниматься, – сказал Кривоносов.
– За делом и едем, – наставительно ответил Горбань. Он чувствовал себя обязанным наследовать все традиции расчета и поэтому, очевидно, усвоил манеру Третьякова разговаривать. – Или, думаешь, курорт для тебя на берегу моря открыли? Как же, держи карман шире! Курорт! Не забудь на диету попроситься.
– Зачем на диету? Что дадут, то и будем кушать, – миролюбиво и серьезно ответил Кривоносов.
Горбань ничего не сказал. Он с головой закутался в плащ-палатку, прячась от леденящего, порывистого ветра. Оба сидели за кабиной машины, но ветер все-таки дул им в лицо. Чехол «катюши», шедшей следом за полуторкой, был выгнут