Где наша не пропадала — страница 18 из 42

Все сугробы вокруг дота были перерыты снарядами нашей батареи и авиабомбами, а он стоял хоть бы что и огрызался короткими очередями пулеметов и скорострельных пушек.

Пять танков, высланных нам на помощь, отдымив черным дымом, торчали из снега, наполовину вмерзнув в болото, чудовищные, как гробы. В этих «гробах» поселились каши снайперы, но они прямо-таки коченели там и мало что могли сделать, потому что финны не показывались наружу.

Все больше наших однополчан, милых и добрых парней, вмерзало в ржавые подтеки болотного снега. Их белые полушубки припорашивал снег, их отросшие седые волосы шевелил ветер. Мы жили на кладбище своих друзей и не могли из него вырваться.

Мы бы совсем распустились и обросли щетиной и грязью, если бы не Порфиша Атюнов. Он очень хотел походить на нашего политрука Щеглова-Щеголихина. Он готов был даже сменить валенки на хромовые сапоги, но хромовых сапог не было, а то, что у нашего политрука хромовые сапоги, сшитые полковым сапожником Колей Зотовым, были на меховой подкладке, Атюнов не ведал, об этом знал только Кукушкин со слов самого Коли Зотова. Знал, но не говорил. Он любил политрука не меньше, чем Порфиша, и не хотел выдавать эту маленькую его тайну.

У Порфиши была особая страсть к военной форме. Он ходил, как и все, в полушубке, в меховой шапке, на которую была нахлобучена тяжелая каска. Кроме противогаза и карабина, Порфиша таскал на своих плечах бинокль, бусоли и полевую сумку, положенную ему, как заместителю политрука. На его ремне были прикреплены связка гранат и кобура нагана. Каждое утро Порфиша, если он ночевал у огневиков, раздевался до пояса и натирал свое жилистое тело снегом, потом чистил зубы и брился, хотя на его подбородке росло три волоса в четыре ряда. Он это делал для закалки. И правильно делал!

Мы с Кукушкиным, подражая Атюнову, тоже каждый день обтирались снегом на сорокаградусном морозе, чистили зубы и скоблили подбородки, потом принимались за чистку своих коней.

В это втянулась вся батарея и чувствовала себя бодро. Даже сын солнечного юга Автандил Чхеидзе, подверженный простудам, выглядел богатырем и ходил в шапке с поднятыми ушами, выставляя на мороз обветренные, сизые от бритья щеки.

В этот день мы дежурили на передке вчетвером. Щеглов-Щеголихин был у нас за главного. Порфиша не отрывался от стереотрубы, а мы с Кукушкиным поочередно дежурили у телефона и передавали на батарею команды. Мы раз пять били по доту и переносили огонь в тыл финнов. Дот, как всегда, огрызался короткими очередями. Финны, видимо, догадывались о нахождении нашего наблюдательного пункта, но ничего нам сделать не могли. Милай выбрал его очень удачно.

В полдень к нам с термосом на спине приполз по канаве Искандер Иноятов. Из пробитого бачка вытекла вся жижа и замерзла на полушубке Иноятова. Нам досталась только капуста с мясом, но, к счастью, они были горячими, и мы закусили плотно и основательно.

Мы лежали и блаженствовали. У финнов тоже был обед, и они молчали.

Наедине с тобою, брат,

Хотел бы я побыть,

На свете мало, говорят,

Мне остается жить, —

грустно и тихо прочел Кукушкин.

— Не торопись на тот свет, там радости мало, — заметил Щеглов-Щеголихин, вскользь взглянув на Кукушкина. Он тоже измотался и осунулся.

Иноятов был впервые на нашем передке и плохо знал наши правила. На соседней сосне он заметил белку, напуганную выстрелом, и высунул свою любопытную голову. Кукушкин дернул его за полушубок. Дернул, но поздно. Иноятов, даже не вскрикнув, сполз в наше каменное ущелье, и из маленькой дырки на переносице показалась струйка крови.

Мы помрачнели. Иноятов перестал быть Иноятовым. Он нам мешал. И мы вытащили его и положили на снег позади наблюдательного пункта. Мы вновь открыли огонь по доту. Мы дали залпов двадцать. Осколки от мерзлого бетона отскакивали, как горох.

Кукушкин мельком взглянул на Иноятова и не узнал его. Точеное смуглое лицо одеревенело и стало не похожим на прежнее. Мороз делал мертвецов своими, и живые не могли узнавать бывших товарищей. Кукушкина взяла злоба. И он припомнил школьную игру в малуевском лесу, как он подползал под снегом к редуту «зеленых». Это была идея. Кукушкин высказал ее. Мы начали обсуждать, как лучше под снегом подобраться к доту и заткнуть связкой гранат эту проклятую трубу, чтобы она больше не дымила.

— Это сделаю я! — сказал Атюнов.

Кукушкин заспорил.

— Ты очень длинен, — возразил Атюнов, — тебя заметят, а я маленький, мне легче.

— Пусть так и будет! — заключил Щеглов-Щеголихин.

Атюнов сбросил полушубок, отдал свой комсомольский билет Щеглову-Щеголихину, выбросил в снег смертельный медальон. Мы почему-то очень ненавидели эти латунные коробочки с нашими адресами. Мы их называли пропусками на тот свет, куда нам спешить вовсе не хотелось. Поэтому, наверно, Атюнов и выбросил его. Он засунул за пазуху наган, взял связку из четырех гранат и на кой-то дьявол прихватил бинокль. Зачем он был нужен ему там под снегом, не знаю!

Этот бинокль, будь он трижды проклят, и погубил Атюнова.

Порфише оставалось проползти под снегом не больше десяти метров.

Проползи он их, — на наших бы глазах произошло чудо.

Футляр бинокля, сбившись на спину, взбугрил снег и вылез наружу. И не успел Щеглов-Щеголихин передать через Кукушкина на батарею команду «огонь», как по снегу прошла пулеметная очередь, футляр перестал двигаться, и вокруг него по снегу расплылось красное пятно.

Мы сняли шапки.

Ночью к нашим валунам Федотов и Чхеидзе подтащили пушку. Милай решил бить по амбразурам прямой наводкой. Федотов во время стрельб всегда оставлял кухню на попечение помощника Кости Мякина, а сам шел в огневой взвод. Он был отличный наводчик. Федотов и Чхеидзе были здоровыми, как тяжеловозы, и, поставив пушку на лыжи, вдвоем приволокли ее к нам.

Всю ночь над обгорелым лесом вспыхивали ракеты и трассирующие пули уходили к звездам. На рассвете заухали корпусные пушки. Земля задрожала. Первый федотовский выстрел полоснул по амбразуре, оглушил нас и наполнил наше ущелье пороховым чадом. Рвалась сама земля. В ярких вспышках взрывов, в столбах снега и болотной грязи Кукушкин увидел страшное. Шагах в пятнадцати перед амбразурой дота стоял Атюнов. Очевидно, взрывом его подбросило и воткнуло окоченевшими ногами в снег. Он стоял, широко расставив ноги, приподняв над головой руку со связкой гранат. Голова его вполоборота была повернута к нам и рот раскрыт. Как будто бы Атюнов кричал:

— За мной, ребята!

И ребята пошли. Казалось, мертвые, выдираясь из обледеневшего снега, вставали и бежали вперед. Бежал и сам Кукушкин, путаясь в проволоке и перескакивая через траншеи. Бежал и на ходу целился в мышиную спину убегающего лыжника. Он не слышал выстрела. Он увидел, что лыжник упал.

Нечаянно наступила тишина, и Кукушкин, отирая со лба пот, побрел обратно.

Атюнова и Иноятова мы похоронили прямо на наблюдательном пункте между валунов, едва разрыв мерзлую землю. Гранаты из руки Атюнова вытащить было нельзя. Мы положили его вместе с гранатами. Засыпали комьями мерзлой земли и привалили камень. Кукушкин взял себе на память котелок Атюнова. Свой котелок он разрезал и на латунной пластинке ножом вырезал слова:



Он приколотил пластинку к колышку, а колышек вбил в землю. Мы дали залп из своих карабинов и тронулись дальше.

Щеглов-Щеголихин перечеркнул крест-накрест комсомольский билет Атюнова, написал «выбыл» и положил к себе в полевую сумку. После первого боя в сумке политрука собралось двенадцать таких билетов.

Г л а в а  д в а д ц а т ь  в т о р а яЧАСЫ ПРОДОЛЖАЮТ ИДТИ



Васю Чуланова мы называли наркомом связи. Он был достоин этого звания. Мы отоспались и отъелись. Мы успели помыться в холодной брезентовой бане, и заботливый Добрыйвечер выдал нам на смену по паре теплого белья.

Чуланов был грустен. Неврученные письма, по случаю вечного выбытия адресатов, лежали на его отзывчивом сердце угрюмой тяжестью. Таких писем у него накопилось полсумки, и отсылать их обратно Вася не решался.

Десять писем, адресованных Атюнову, Чуланов отдал нам с Кукушкиным. Мы знали, что у Порфиши в живых была только мать, пожилая ткачиха, живущая на пенсии. Она писала на конвертах адрес нашей полевой почты неровным угловатым почерком, старательно выводя каждую букву в отдельности.

Мы не стали казнить себя и отказывались распечатывать конверты. Мы примерно знали, что там написано.

«Дорогая мать, Евдокия Семеновна, — писали мы, — Ваш сын Порфиша не сможет больше никогда прочесть Ваших писем. Он погиб геройской смертью». И мы описали эту геройскую смерть, потому что были ее свидетелями.

Кукушкин продолжал считать себя виновником гибели Атюнова.

— Если бы пополз я, — говорил Кукушкин, — я бы не взял с собой этого проклятого бинокля — и все бы получилось иначе.

Мы сидим на долбленой пчелиной колоде.

Это та самая колода, которая спасла меня и чуть не погубила.

Я ее первым увидел на привале. Мне очень хотелось спать. И, чтобы меня не послали в наряд, я решил спрятаться в этой колоде. Я сказал об этом только Кукушкину и, не снимая полушубка, умудрился каким-то чудом влезть в колоду, а чтобы из колоды не выходило тепло, Кукушкин заткнул ее с обоих концов какой-то ветошью.

И я заснул, как король в своей королевской постели.

Первые сутки меня даже не хватились. На вторые сутки меня стал разыскивать Добрыйвечер. К этому времени я, наверное, и проснулся. Попытался я выбраться сам из своего логова — не тут-то было! И руки и ноги затекли, и я не мог двинуть даже мизинцем. Я пробовал кричать, но отчаялся и в этом, — никто не подходил. Вдруг мне стало казаться, что в проклятой колоде не хватает воздуха, и я стал задыхаться.

Я бы погиб в этой колоде, если бы не Кукушкин.

Ему не под силу было вытащить меня, и колоду пришлось расщепить топором надвое. Я не мог встать на ноги, и Кукушкин целый час расхаживал меня, до тех пор, как я сам начал двигать окаменевшими конечностями.