Где наша не пропадала — страница 19 из 42

К нам подошел Вася Чуланов. Он заставил Кукушкина сплясать и после нескольких колен, сделанных Кукушкиным, вручил ему письмо. Кукушкин расплылся в улыбке. Видимо, его опять называли «золотко» или еще как-нибудь, уж я не знаю.

У нас не было секретов. Перед лицом войны, строгим, как присяга, они были мелкими и ненужными. Мы жили той естественностью человеческих отношений, которая когда-нибудь да возникнет на земле. За нее мы и шли в бой и умирали.

Затем подошел Витя Чухин, мы и его заставили сплясать, потому что ему тоже было письмо.

А теперь сидим и в сердцах ругаем себя за опрометчивость, за эту глупую привычку заставлять человека плясать перед письмом, которое ему адресовано, не зная, что в этом письме может быть самое горькое горе.

И зачем только Витина мама написала в своем длинном письме, что лаборантка свердловской обсерватории Шура Полымова взяла да и вышла замуж. Растаяла под взглядами научного работника и забыла нашего Витю Чухина, геройского разведчика.

— Вечно у этих девчонок все шиворот-навыворот получается, — грустно говорит Кукушкин.

Мы, как можем, утешаем Витю Чухина.

Кукушкин предлагает ему даже трофейный парабеллум, снятый им с убитого лыжника. Витя отказывается и идет от нас, еле передвигая ноги, сутулый и постаревший.

В сумерках, получив боевое задание, полк снялся с места, и ветер замел снегом черные кострища.

Мы снова грелись под животами коней, брились, поминая Порфишу Атюнова, каждое утро, коченели между валунами на наблюдательных пунктах и хоронили своих однополчан, выдалбливая могилы в промерзлой земле, приколачивали к деревянным столбикам латунные пятиконечные звезды, вырезанные из котелков, и выковыривали на латунных пластинках нехитрые надписи вечной скорби и славы. Мы шли дальше по снегам и болотам через низкий сосняк и валуны, по колючему мерзлому вереску, красноватому, как застывшая кровь. Впереди дымил Выборг.

Красноватые отсветы пламени ложились на изрытый, перемешанный с землею снег. Колючая поземка заметала убитых.

Наш наблюдательный пункт был снова на передке, между трех огромных обледенелых, как айсберги, валунов. Справа от нас кирпичный завод, слева — пивоваренный. Прямо перед нашими валунами, окопавшись, лежала наша пехота, шагах в пятнадцати от нас, не дальше.

Мы натаскали в свое укрытие соломы и сена. Было мягко, но холодно.

Мы находились на наблюдательном втроем: капитан Милай, Кукушкин и я. К нам приполз Миша Бубнов с термосом, мы поели наваристого федотовского борща. Стало теплее.

Кукушкин, в который раз, пристал, как банный лист, к Мише Бубнову. Ему, видите ли, очень захотелось поменяться с Бубновым часами. У Кукушкина были серебряные карманные часы, которые ему по знакомству достал Колька Бляхман, а Бубнов свои чугунные карманные часы переделал на ручные и носил их на левом запястье на одном ремешке с компасом.

— Не буду меняться, отстань! — сказал Миша, и Кукушкин понял, что решение на сей раз окончательное.

Бубнов забрал свой термос и пополз с наблюдательного. Капитан Милай прилег на колени Кукушкина. Я приник к окулярам стереотрубы. Было тихо. Только ветер мел жесткий снег, со свистом врываясь в наше укрытие.

Пронзительно противно завыла и ухнула первая мина. И пошло! По крайней мере, у них сразу заработало не меньше двадцати минометов. Потом ударила артиллерия. Земля загудела, как колокол.

Милай, отстранив меня, сам потянулся к окулярам. Приподнялся на локте и, даже не охнув, свалился на меня всей тяжестью. Я сразу понял, что он убит, потому что так тяжело наваливаться может только мертвый. По его лицу прошла судорога, и оно мгновенно пожелтело и осунулось.

Я вызвал по телефону лейтенанта Пушкова.

— Убит четвертый! — заорал я в трубку.

— Не прекращать наблюдения! — услышал я в ответ голос лейтенанта.

В это время, постепенно перенося огонь в глубь нашей обороны, финны пошли в наступление. Их хорошо было видно без стереотрубы. Они шли прямо на нас мелкими перебежками. Судя по ответному огню, на передке нашей пехоты оставалось мало.

Мы открыли отсечный огонь всей батареей. Все шесть пушек, соревнуясь в скорости, ударили по линии наступления. Визг и грохот вместе с осколками и комьями мерзлой земли оглушил и засыпал наше ущелье.

— Огонь! — орал Кукушкин в трубку с такой силой, словно наша батарея была не за два километра, а по крайней мере в Москве.

Справа и слева ударили наши пулеметы, и мы перенесли огонь за пивоваренный завод, где находилась вражеская батарея. Мы выпустили туда снарядов двести. Батарея умолкла. Потом мы снова стали прочесывать передний край справа налево и слева направо.

Мы не заметили, как в наше укрытие ввалились лейтенант Пушков и богатырь Чхеидзе.

И наступила тишина.

Чхеидзе взвалил окоченевшего Милая на спину и пополз в сумерки по ходу сообщения, и Кукушкин, сняв шапку, рукавом полушубка вытер потный лоб.

Ночь наступила сразу, звездная и тихая. Редкие ракеты скатывались с неба в мерзлую землю. От них было еще холоднее.

Лейтенант Пушков вызвал нам смену, и я уполз первым. Шагах в двадцати от наблюдательного пункта над ходом сообщения, вытянув голую руку, лежал убитый финн. Мы все знали, где он лежит, но всегда забывали об этом. Я тоже забыл, и убитый финн снова «вытер мне сопли». Я вздрогнул, выругался и пополз дальше. Я добрался до землянки огневиков и, не раздеваясь, плахой свалился на нары и заснул, как валун в зимнем поле.

Когда сменили Кукушкина, он тоже пополз по ходу сообщения и тоже, как и я, ткнулся носом в руку убитого финна. Ткнулся и остановился. Была минута тишайшей тишины, какой-то провал в этом грохоте и визге, когда отчетливо слышен собственный пульс. Кукушкин застыл и услышал в этой тишине тиканье часов и вспотел от нахлынувшего страха. Будь это какой угодно другой звук, он бы не испугался, а тиканье маятника отдавалось в его душе, как звук гибели миров и созвездий. Кукушкин падал и падал в бездонный провал страха.

Но постепенно падение замедлилось, и он снова почувствовал себя на земле, и тиканье часов стало обыкновенным тиканьем, с которым можно было освоиться и что-то предпринимать.

Сначала Кукушкин подумал, что это подползают финны и хотят взять его живьем.

Черта с два он им дастся!

Кукушкин сунул наган за отворот полушубка и на всякий случай вытащил из противогаза гранату и стал ждать.

Часы продолжали тикать. Тогда он робко выглянул из бруствера. Снежное изрытое поле, луна и тишина. И в этой тишине четкие удары маятника. Кукушкин огляделся и пополз на звук, готовый к любой неожиданности. Он полз от куста к кусту, от камня к камню, пока не почувствовал,

что часы тикают где-то под его сердцем. Может быть, это мина с какой-то дьявольской машинкой!

Все равно отступать было уже нельзя. Будь что будет! И Кукушкин ковырнул снег и вытащил белую, как снег, руку, опоясанную в запястье аккуратным ремешком. На ремешке были часы и компас.

Кукушкин осторожно расстегнул ремешок, спрятал часы и компас в карман гимнастерки, а руку Бубнова положил около куста в снег и навалил на нее камень, потом встал в полный рост и пошел к батарее.

Над передним краем только редкие трассирующие пули уходили беззвучно к зеленой луне.

Я не слышал, как Кукушкин лег со мной рядом на нары.

Г л а в а  д в а д ц а т ь  т р е т ь яАНГЕЛЫ НАШЕГО ЗДОРОВЬЯ



— Подъем! — Сквозь сон мы различили голос Доброговечера. — Подъем! Война кончилась! — повторял Добрыйвечер, стаскивая с нас полушубки, и столько в его голосе было жизни и радости, что мы сразу поверили, что он говорит правду, что война в самом деле окончена. Мы сели на нары и стали протирать глаза. Мы вылезли наружу и увидели лес, припорошенный густым чистейшим снегом, и в этом снегу горело и дробилось ослепительное доброе солнце.

Мы умылись снегом, раздевшись до пояса, почистили зубы и побрились.

Мы задали корму нашим коням и сами отправились на кухню к Федотову, и Добрыйвечер дал нам к обеду четыре «мерзавчика».

Мы чувствовали себя отлично. Еще бы! Радость, как снег, прикрыла все наши печали и горести. Да что там говорить, любой солдат, уцелевший после войны, думает, что эта война была последней.

В стороне от огневой позиции, где стояли свезенные в ряд, уже зачехленные пушки, разведчики развели костер и расселись вокруг веселого огня. Огонь можно было разводить теперь какой угодно, и мы не жалели дров. Дрова трещали. Приятно пахло смолой, и тепло внутреннего подогрева от выпитых «мерзавчиков», мешаясь с теплом костра, отогревало и успокаивало нас. Мы молча, каждый по-своему переживали свою радость.

— Батарея! Строиться в баню!

Это очень кстати придумал и позаботился о нас Добрыйвечер.

Мы отошли от огня и стали строиться. Автандил Чхеидзе стоял на правом фланге. За ним Федотов, за Федотовым место Миши Бубнова занял Кукушкин. Равняясь, мы увидели прежде всего тех, кого не хватает в батарее. Потом прямо перед строем мы заметили свежий холм земли и деревянный столбик с латунной звездой. Около холмика на валунах, сняв шапки, сидели Пушков и Щеглов-Щеголихин. Красавец Щеглов-Щеголихин отсутствующим взглядом глядел на свои сапоги и зеленой сосновой веточкой сбивал с них примерзшие комья глины.

Мы вспомнили своего Милая, и нам всем стало скучно, как Щеглову-Щеголихину.

В это время костер, от которого мы только что отошли, взорвался. Метровые горящие поленья, как перышки, разлетелись в разные стороны. Горько запахло толом. Костер был разведен на мине.

— Мины взрываются после войны, — сказал Кукушкин.

Я тогда не обратил внимания на всю глубину сказанного Кукушкиным.

Мы все как-то скисли. Добрыйвечер по пути в баню не требовал от нас песни.

Он все понимал.

В предбаннике, застланном лапником, мы сбрасывали с себя все и отдавали обмундирование в дезинфекцию, а документы Добромувечеру. Все мы были белыми, как бумага, только шеи, лица и кисти рук, освистанные ветром и опаленные морозом, краснели, как вареная свекла.