Где наша не пропадала — страница 24 из 42

Это был неписаный закон окопной войны, и изменить его было нельзя.

Финские ораторы, зная, что им ничего не грозит, обнаглели до того, что на наших глазах стали залезать на самые высокие деревья и вещать оттуда через мегафоны разную свою белиберду.

В «Красном Гангуте» я стал работать вместе с только что приехавшим с Большой земли художником Борисом Ивановичем Пророковым. Добрые стеснительные глаза, добрая улыбка, мягкий характер и говорок на «о» сразу выдали в нем моего земляка, ивановца. Своей общительностью, простотой, выдумкой он привлекал к себе людей самых разных. В нашей низкой комнатенке, пропахшей крысами и плесенью, всегда толпился народ. Отдел «Гангут смеется», который мы вели с Борисом Ивановичем, стоял у читателей после оперативных сводок на первом месте.

К нам заходили катерники и летчики, подводники и снайперы, саперы и разведчики. Они долгом своим считали сообщить нам самое интересное, что у них произошло.

Забежал в редакцию Кукушкин.

— Сочинитель, — сказал он, обращаясь ко мне, — есть новость! Сижу я вчера на наблюдательном и смотрю. Знаешь эту сосну, справа от нашего наблюдательного пункта на финской стороне? Они даже лесенку на нее сделали, чтоб удобнее лазить. И вот вижу, подходит к сосне финский оратор с трубой, залезает на самую верхушку, повертывает трубу в нашу сторону и начинает приглашать нас в плен. Чего-чего он только не обещал: и хлеба четыреста граммов на сутки, и теплое белье, и полную неприкосновенность личности и даже заграничный паспорт в Швецию. Наши слушают да смеются — дескать, мели, Емеля, твоя неделя.

— Так это и я слышал!

— Погоди, сочинитель, слышать-то ты слышал, да не видел, что дальше произошло. Он прямо, как глухарь, растоковался на своем суку. И вдруг я слышу выстрел, не с нашей стороны, сочинитель, а с финской, и катится этот финский оратор, считая сучки, носом в землю. Финны сами его сняли.

— Здорово! — говорю я.

— Конечно, здорово! — подтверждает Кукушкин.

И Борис Иванович начинает набрасывать рисунок, потом вырезает его на линолеуме, а я сочиняю подпись. Этот материал надо дать завтра в газете.

Глухо воет первый снаряд. Земля вздрагивает. Электричество гаснет, и с потолка начинает сыпаться всякая дрянь за шиворот.

— Началось! — говорит Коля Иващенко и зажигает свечку. Он сидит напротив меня, длинноносый, плоский, как доска, верзила. Ох, уж этот Колька Иващенко! Он появился у нас после ранения. Ему очень хочется быть журналистом. Писать он не умеет, но лазит по всем островам и собирает материал.

Иващенко сидит напротив меня с ножницами и иголкой.

Он недавно выпросил у летчиков меховой комбинезон. Комбинезон оказался для его длинновязой фигуры слишком коротким. Тогда Иващенко, не долго думая, разъединил его на куртку и брюки, но между брюками и курткой появилась порядочная щель, тогда Коля решил распороть брюки и надставить куртку. Опять у него что-то не получалось. Разозлившись, он распорол куртку и решил сделать пимы и рукавицы. Пимы у него не вышли, потому что он не нашел материала для подошвы, и он отказался делать пимы. А сейчас сидит против меня и собирается сшивать первую рукавицу. Я не уверен, что и она у него получится.

Так же, как с этим комбинезоном, у Кольки всегда получается и с материалом. Съездит, привезет, расскажет — здорово! А как сядет за бумагу — ничего не выходит. Обидно!

Но он деятелен, и фантазия его неиссякаема. Ему присвоено звание заместителя политрука. Заместитель политрука носит на рукаве бушлата четыре узеньких золотых лычки. Колька достал где-то лычки чуть пошире положенных и нашил их, а теперь он может сойти и за полкового комиссара. Поди разберись!

Обстрел продолжается. Земля гудит, и крысы пищат между накатами.

И вдруг в этом грохоте явственно слышится голос ребенка.

— Это Лида, наверно! — говорит Борис Иванович, и мы выбегаем в коридор.

Напротив нас в темной промозглой конуре, укрепленной на случай обвала деревянными подпорками, живет машинистка нашей редакции Лида. Она почти совсем девчонка. После окончания десятилетки она вышла замуж за летчика и приехала к нам на полуостров. Она не захотела эвакуироваться, и осталась с мужем. Мужа перевели на другой фронт. Она ждет от него писем. Она не дождется от него писем. Он погиб под Ленинградом. Об этом знаем только мы. Но мы не говорим ей об этом, потому что бережем ее.

У Лиды скоро будет ребенок. Как же ее не беречь? И мы ее бережем всей редакцией неумело, но трогательно, как это умеют делать одинокие мужчины.

Пока мы вызываем из госпиталя врача, на белый свет появляется новый житель земли. Он орет во весь голос, и этот голос перекрывает пронзительный свист и обвальный грохот обстрела.

Теперь у нас появилась новая забота.

Надо доставать молока. Следить за этим орущим мальчишкой, когда Лида печатает, чтоб его не сожрали крысы.

Крыс развелось в нашем подвале уйма тьмущая. Словно они сбежались к нам со всего порта, со всех кораблей, которые в нем швартуются; они шныряют по всем подвалам и по колодцу каменного двора. Они умудрились даже изглодать жалкие остатки от комбинезона Кольки Иващенко.

Колька целыми днями возится с грудным мальчишкой Лиды. Сегодня он откуда-то приволок для него свежего судака, как будто он нужен этому мальчишке до зарезу.

Неожиданно всему гарнизону снова увеличивают паек до нормального, начинают выдавать консервы и мясо, вместо махорки — папиросы.

— Значит, нам недолго здесь сидеть, братцы! — заключает Федотов. Его предположение оправдывается. Верховная ставка решила эвакуировать гарнизон морем и сделать это как можно незаметнее, без потерь.

Никто и словом об эвакуации не заикнулся, но каждый про себя знал, что она должна быть со дня на день.

Кончался сентябрь. Частушка Кольки Бляхмана:

Береги дрова, товарищ, —

Без огня лапши не сваришь! —

стала, что называется, жизненно необходимым лозунгом.

Командованию гарнизона надо было знать, что делается у финнов. Достать языка поручили оперативной группе главстаршины Щербановского. Это были довольно-таки шумливые и беспардонные ребята. Сам главстаршина Щербановский служил до войны боцманом на торговых судах и побывал почти во всех портах мира. В самом начале войны у него во время бомбежки погибла жена и двое ребятишек, поэтому у Щербановского был, по его словам, личный счет мести. А у кого не было личного счета мести! После этого горестного известия главстаршина стал заикаться и отпустил бороду. Сухой, жилистый, с обветренным лицом и горящими глазами, он пришел к капитану Гранину и попросил дать ему настоящее дело. Он сам подобрал себе ребят и быстро нашел с ними общий язык. Ребята полюбили своего командира и ради наивысшего уважения стали, подражая командиру, заикаться.

Вот эта заикающаяся команда, которой было море по колено, и явилась на наш наблюдательный пункт. Я знал об этой операции и пошел с Щербановским.

Ночь была подходящей, темной и ветреной. Пока наши саперы делали проход в минных полях и колючей проволоке, Щербановский сидел с капитаном Червяковым и с Кукушкиным за столом, намечая план действий. Метрах в двухстах прямо по фронту от нашего наблюдательного пункта, под прикрытием валуна, был финский дзот. От него шли две траншеи, одна — к переднему краю и другая — в глубину обороны. Кукушкин знал этот дзот так, будто сам его строил, наблюдая его ежедневно, поэтому с разрешения капитана Червякова тоже увязался с группой Щербановского.

Мы бесшумно пробрались на ту сторону. Ветер и ночь были нашими помощниками. Все произошло быстрее, чем я думал. Мы разбились на две группы и ползком окружили траншею, идущую к переднему краю. По траншее ходил часовой. Он не слышал нас. Он похаживал взад и вперед, пристукивая каблуками и засунув от холода руки в карманы. Кукушкин упал на него плашмя, следом за Кукушкиным на часового свалился сам Щербановский. И все-таки часовой успел крикнуть. Из дзота одновременно выскочили два финна. Один направился к нам, другой в сторону своих. Прежде чем Костя Самарин успел дать очередь из автомата, финн в упор выстрелил в Костю. Обратно нам пришлось тащить двоих — Костю и финского часового.

И вот мы снова на своей стороне, в нашем наблюдательном пункте. Костя не жилец, он бледнеет на наших глазах и вытягивается на лавке. Из-под мичманки Щербановского стекает струя крови. Кто-то из наших впопыхах угостил его по голове прикладом. Финны, спохватившись, открывают огонь, от осветительных ракет светлеет ночь.

Финн сидит в углу, прислонившись спиной к бревенчатой стене, и дрожит. Кляп ему из рта вынули, и у него не попадает зуб на зуб.

Щербановский смотрит на финна. Его горбоносое лицо и борода, подстриженная на манер тетеревиного хвоста, докрыты потом и кровью. Он пристально осматривает финна с головы до ног и бьет кулаком по столу.

— Кклади вещи!

Финн вздрагивает.

— Этто я не теббе! — говорит Щербановский финну и повторяет снова!

— Кклади вещи!

И вот на столе перед Щербановским появляются ботинки, поясной ремень, парабеллум, перочинный нож, финка, часы — все, что эти сорвиголовы успели забрать у финна, пока его несли от финского блиндажа до наблюдательного. Парабеллум Щербановский берет себе, перочинный нож отдает капитану Червякову, финку — Кукушкину.

— Ты орел! — говорит он Кукушкину. — Тты повведешь пленного в штабб!

Потом он вынимает флягу. Чокается с капитаном и, выпив, вытирает бороду рукавом бушлата. Остатки спирта он подносит финну. Тот пьет и кашляет. Кукушкин подает финну кружку воды.

— Команду угощаешь ты изз ссвоих заппасов! — говорит Щербановский Червякову. — И сппать!

Обстрел постепенно стихает. Сосны шумят глуше. Начинает светать. Ветер разгоняет облака, и холодное солнце серебрит покрытый инеем вереск. Кукушкин закидывает за плечо карабин, засовывает в сумку противогаза полбуханки хлеба и трогает за плечо финна:

— Пошли!

И они идут по ходу сообщения, глубокому, как могила. Со стенок медленно осыпается песок. Пахнет гарью и сыростью. Траншея входит в траншею, разветвляется и петляет. «Налево», — командует Кукушкин, и финн поворачивает налево, робко оглядываясь на Кукушкина. На пленном мышиного цвета френч, брюки, заправленные в гетры. Редкие рыжие волосы треплет ветер. Шапку он потерял. Правое плечо у финна выше левого. Ему лет под пятьдесят.