— Эвакуировать раненых! — услышал я повелительно четкий голос Пророкова.
— Эвакуировать раненых! — гаркнул Колька Иващенко. Только теперь я понял, как пригодились Кольке нестандартные лычки на рукаве. Его все принимали за полкового комиссара, и клянусь, что он в эту минуту своим спокойствием оправдывал это звание. Прежде всего мы на руках передали с нашей палубы на тральщик машинистку Лиду и ее наследника. Потом стали вытаскивать на носилках из салона первого класса раненых. В салоне первого класса разместилась операционная. Мы таскали носилки с Женей Войскунским, балансируя по мокрой от крови, скользкой палубе, и передавали на тральщик. За этим занятием мы не слышали четвертого взрыва. Нам было не до этого. Брезжило, когда начался обстрел, и по верхней палубе стегануло два снаряда. Раненых прибавилось. Они стонали, ожидая своей очереди к врачам. Я запомнил только одного парня с тупым от боли лицом. Он сидел на полу и держал руками свою правую оторванную ногу. Из кровавого месива хлестала кровь. Парень орал истошно и дико.
Я взвалил его на спину и поволок на операционный стол вне очереди.
Тральщики менялись, и мы таскали раненых к правому борту, где наводил порядок Колька Иващенко.
Потом мы зашли с Женей в свою перекошенную каюту. Она была пуста. Я достал флягу, и мы выпили по глотку. Я показал Жене взглядом на свой карабин. Я сказал:
— Я не хочу тонуть, Женя, если корабль пойдет ко дну, лучше так… — и показал, как нажимают спусковой крючок.
— Корабль стоит на банке. Он не затонет. А это брось, идем помогать!
В коридоре я наткнулся на лейтенанта Липецкого. Теперь мы были с ним равны, и он не командовал: «Снять шапку». Свою мичманку я где-то потерял, и мои отросшие волосы прилипали к потному лбу. Я вышел опять на палубу. Жени и Кольки Иващенко я не встретил. Передо мной болталась вверх-вниз округлая корма тральщика. «БТЩ-218» — прочел я на корме, поднял глаза выше и увидел Кукушкина.
— Прыгай сюда, — кричал Кукушкин. — Мы последние!
Тральщик отчаливал. Кукушкин кинул мне веревку, и я бросился, ухватившись за этот конец, в месиво воды и снега. В последний раз я скользнул взглядом по палубе нашего корабля. Я увидел Васю Бубнова. Я хотел ему что-то крикнуть и не мог. Кукушкин влил в меня через дрожащие зубы спирта, и я задремал стоя, потому что упасть было нельзя, так плотно стояли на тральщике люди.
Под вечер мы причалили к Гогланду. Я запомнил этот остров, когда мы шли на Ханко. Он был похож на купающегося двугорбого верблюда, поросшего зеленой шерстью. На прибрежном обрыве стояла тогда девушка в розовом платье с распущенными волосами. У ее ног лежала рыжая собака. Девушка махала платком. Она нам улыбалась и что-то кричала. Что она кричала, мы не слышали, а улыбку видели без бинокля.
Мой клеш и бушлат заледенели и превратились в панцирь. Волосы перепутались и смерзлись. Я не мог сойти по трапу, а съехал по нему на спине. Я ввалился в землянку к зенитчикам, попросил их снять с моего пояса фляжку и растереть мне уши и руки. Остатки спирта я выпил и заснул около печки на нарах.
Встал я утром бодрый и здоровый. У меня не было даже насморка. Вечером мы тронулись курсом на Кронштадт.
Все наши из редакции были целы, и мы вместе погрузились на тральщик «БТЩ-218». Тральщик тянул на буксире два торпедных катера. Они получили пробоины и идти своим ходом не могли. Месиво снега и воды становилось гуще и превращалось в лед. Острые льдины, отбрасываемые нашим винтом, быстро продырявили тонкую обшивку катеров. Катерники перебрались на тральщик и отрубили концы. Первый катер зарылся носом, накренился набок и пошел на дно, второй скрыли сумерки.
Радист тральщика поймал в какофонии эфира Москву. Как сообщала оперативная сводка, наши части с боем взяли Ростов.
— Значит, начинается! — сказал Пророков.
Мы не могли молчать. Мы пошли в каюту капитана, выпросили лист бумаги и через час вывесили окно сатиры. Это была последняя наша работа вместе.
В Кронштадте шел снег. Мы шли, тяжело ступая по скользкому булыжнику.
— Дай хлеба, дядя! — просил меня, забегая вперед, мальчишка лет шести в разношенных отцовских валенках и фуфайке. Из-под надвинутой на глаза шапки выдавался острый носик и серого цвета щеки. У меня в полевой сумке, кроме подмоченной подшивки газет, тетради со стихами и зубной щетки с полотенцем и мыла, ничего не было.
Я бы отдал мальчику мыло, но оно ему не требовалось.
Нашему полку дали новый номер, потому что знамя полка вместе с лейтенантом Липецким осталось на турбоэлектроходе.
О судьбе турбоэлектрохода никто не знал.
Дул пронизывающий ветер.
Г л а в а д в а д ц а т ь д е в я т а яПОЛКОВАЯ БАБУШКА
У Кукушкина заболел зуб.
В полку не было стоматолога, и Яша Гибель выписал Кукушкину направление в Ленинград в Стоматологический институт. Кукушкин вышел из Ново-Саратовской колонии, где мы тогда стояли после возвращения с Ханко, не помня себя от боли. Он шел и думал о своей жизни и о чем угодно, лишь бы отделаться от зубной боли. И, чтобы отвлечь себя от ощущения собственной боли, он начал думать о боли других. Прежде всего он вспомнил Автандила Чхеидзе.
Четыре дня назад случилось несчастье. Впрочем, оно началось раньше, когда мы пришли в Ново-Саратовскую колонию. Мы привыкли там, на Ханко, быть сытыми. А здесь, в Ленинграде, был голод. По сравнению с другими частями нас снабжали как аристократов, потому что мы были самыми сильными на всем фронте, и нас не пускали в бой, а готовили к какой-то более ответственной операции, об этом нам говорил сам Щеглов-Щеголихин.
Автандилу Чхеидзе триста граммов хлеба были все равно что для слона пирожное. И наш богатырь страдал молча. Он худел на наших глазах, его могучие плечи горбились, и шинель болталась на них, как на вешалке. Федотов пытался что-то сгоношить для своего дружка на кухне, что-то приберечь, — Автандил злился на это и поругался с Федотовым.
— Я скажу комиссару, что ты поступаешь нэ чэстно! — кричал он в сердцах на Федотова и продолжал таять.
А четыре дня тому назад он взял три гранаты и незаметно ушел на задворки и, когда мы прибежали в сарай, откуда раздался грохот, было уже поздно. Нам было даже незачем копать могилу.
Боль стала еще острее, она прямо-таки разрывала на части всю голову, и Кукушкин начал вспоминать другое.
Когда быстроходный тральщик «БТЩ-218», на котором шла группа прикрытия, подошел к нашему тонущему кораблю и его начало бросать и бить волной о железную обшивку нашего корабля, как яичную скорлупу, Кукушкин увидел на палубе Витю Чухина. Витя стоял около самых перил, держа на перевязи забинтованную левую руку в окровавленном и разрезанном до плеча рукаве шинели. Кукушкин помахал Вите, потому что кричать было бесполезно, и стал пробираться к борту. Он видел, как Витя Чухин, придерживаясь здоровой рукой, перелез через перила и, ухватившись за стойку, стал ловить подходящий момент для того, чтобы перескочить на тральщик. И вот волна стала подбрасывать тральщик кверху, приближая его к палубе. Витя прыгнул, но лямка противогаза запуталась о поручни, и он повис между бортами. Кукушкин не слышал Витиного крика, когда борт тральщика, ломая, как спички, шканцы, протаранил по борту турбоэлектроход. Это продолжалось какие-то секунды.
Зуб продолжал болеть. И Кукушкин вспомнил свою Пирамиду.
Проходили тактические учения полка. Капитан Червяков послал Кукушкина с донесением в штаб. Он пустил своего коня по лесной дорожке легким аллюром и быстро доставил пакет по назначению. Когда он ехал обратно, уже начало смеркаться, и Пирамида сама по себе резвясь, перешла на галоп. А в это время саперы перекрыли дорогу проволокой. Пирамида сорвала колючку и упала. Кукушкин перелетел через ее голову и шлепнулся в мох.
Пирамида, потыкала его мордой: «Вставай!»
Он встал и, увидев ее разорванную грудь, повел в поводу. Два месяца он выхаживал ее, отдавая весь сахар и лишний хлеб. Но так как он был живым человеком и ему тоже захотелось сахару, однажды он не отдал Пирамиде свою порцию. И сейчас думал про себя, что, наверно, его зуб и болит из-за этого сахара.
Кукушкин перешел Неву и вышел на проспект Обуховской обороны. Он шел по переметенной снегом тропинке, прикрыв от ветра раздувшуюся щеку рукавицей. Дорога была безлюдной. Навстречу ему попались только два грузовика, покрытые брезентом. Брезент был заляпан красными пятнами, из-под него выглядывали наружу сжатые в кулаки лиловые руки.
Немец обстреливал дорогу из дальнобойных орудий. Он все время переносил огонь, как бы сопровождая Кукушкина к Ленинграду. При первом разрыве Кукушкин, по старой привычке артиллериста, лег в снег. Потом перестал ложиться, а стал прятаться в подворотни. Бил немец методично — через каждые десять минут по снаряду. Это Кукушкин заметил по часам.
Где-то около сада Бабушкина, когда Кукушкину попались навстречу две машины с трупами, рваный длинный осколок от снаряда, с визгом рубанув по афишной тумбе, отскочил и ударил по переднему скату первой машины. Машина ткнулась радиатором в снег и остановилась. Сколько времени Кукушкин помогал шоферам перетаскивать трупы на вторую машину, — не помнит. Стало смеркаться, когда нагруженная машина уехала, а первая так и осталась торчать в снегу.
Зуб снова заныл нестерпимо.
И Кукушкин вспомнил своего хозяина из Ново-Саратовской колонии.
Бывают же такие нелепости, думал он. Дело в том, что разведчиков поселили в дом к немцу-колонисту. Фамилия его была Крамер. Он был тощ и длинен, как божье недоразумение. Жена его ходила на сносях, а трое ребятишек, мал-мала меньше, сидели на холодной печи, кутаясь в разное тряпье. Крамер был учителем. Его не успели эвакуировать. Он очень боялся, что его могут расстрелять как шпиона. Разведчики не считали его шпионом и делились с его семьей хлебом и супом, хотя сами клали зубы на полку. Мы подозревали, что Крамер где-то считал себя виновником войны и блокады и что его, Крамера, все ненавидят, как Гитлера. Таким уж он был робким и осторожным. От этой робости он даже членораздельно говорить не мог, а только мычал что-то непонятное.