Где наша не пропадала — страница 33 из 42

«К нам в полк приехал подполковник Ищеев. Он был на курсах, и его назначили к нам начальником штаба. В первый же день он выехал на рекогносцировку на белом коне. Финны попали в коня первым снарядом».

Пронизывающий ветер боя повернул на запад, и остановить его не могла никакая сила.

Наступила последняя весна войны. Весна наступления, весна Победы.

Но чем дальше мы шли на запад, тем больше было тупой жестокости в немцах. Из Эстонии Кукушкин снова написал мне:

«Знаешь, я видел многое. Вчера я увидел чудовищно незабываемое. Они хотели туда к себе, в Германию, угнать скот, но скотина движется медленнее нашего наступления. И они живым коровам, чтобы только не оставить их нам, отрубали ноги. Лежат эти буренки в кюветах, сколько их лежит! Канавы полны коровьей крови. Она течет по канавам, как вода, а коровы мычат, как люди.

Для свиньи весь мир стойло, и она жрет и топчет все, что ей попадает под рыло. Они думают нам насолить в последний раз. Но жестокость обреченных только подхлестывает нас. В плену немцы преображаются. Они все сваливают на Гитлера. Они робко и радостно поднимают руки, когда их прижимают к стенке, и кричат «капут».

Вчера мы захватили лагерь Клоога, — писал Кукушкин. — Он дымил едким дымом смерти. Вонь горелого мяса и бензина не давала дышать, хоть противогаз надевай. Горели бараки. Горели сложенные в аккуратные штабеля запасы старой обуви. Горели человеческие трупы, тоже сложенные в поленницы. И вот из одной поленницы выползли на четвереньках живые человеческие мощи, заросшие свалявшейся седой шерстью. На костях дымилось, дотлевая, какое-то тряпье. В батарее был Щеглов-Щеголихин. Он стоял вместе с нами, задыхаясь от зловония. Мощи ползли к нам. Мы помогли этим мощам подняться и усадили их на лафет пушки. Мощи не могли говорить. Они только скалили беззубый, запекшийся кровью рот. И когда я вливал в эти черные губы глоток спирту, я увидел глаза этих мощей и узнал лейтенанта Липецкого.

Он не узнавал нас. Он не мог говорить. Его беспомощные руки тянулись к рубашке, силясь содрать ее. Он так и умер на наших глазах. Пока копали могилу, Добрыйвечер решил обмыть и переодеть покойника. Вокруг пояса под рубашкой было намотано что-то красное. Добрыйвечер снял повязку и расправил. Это оказалось знаменем нашего полка».

Как удалось лейтенанту Липецкому пронести и сохранить его через лагеря, через четыре года пыток и медленной смерти, так и осталось для нас тайной.

Он выполнил долг как солдат — свято и беззаветно. И мы похоронили его как героя в сыпучем песке Прибалтийского побережья.

Последние дни войны застали наш корпус в Курляндии, в торфяных болотах, которые развезло от половодья. Маленькие ручейки превращались в стремительные реки. Батарея вязла в грязи. Пушки приходилось перетаскивать на руках. Стариков гангутцев в батарее можно было сосчитать по пальцам одной руки.

Нам уже было видно море. На горизонте дымили корабли. Немцы собирались выскочить из этого мешка безнаказанно. Они все еще отстреливались, на что-то надеясь. Наша пехота, форсировав речку, прижимала немцев к берегу. Пехоте было трудно без артиллерии. Надо было переправить пушки к пехоте. Переправить немедленно. Немцы могли уйти.

На берегу речки стоял сарай. Федотов крикнул Кукушкина, и они сняли первое бревно из-под крыши. Положили его на плечи и вошли в воду. За ними молча пошли другие. Они вставали в ледяную быструю воду, держа на плечах бревна. По этой живой переправе, колеблющейся под ногами, но надежной, огневики стали перекатывать пушки.



Рядом с Кукушкиным держал бревно погруженный до подбородка в воду Щеглов-Щеголихин.

— Идите отсюда, полковник, мы справимся сами! — сказал Кукушкин.

— Были бы солдаты, — полковники найдутся! — спокойно сказал Щеглов-Щеголихин и простоял до конца.

Ненужные больше бревна подхватило течение. Батарейцы вылезли на берег, и Федотов, кряхтя, потянулся и стал разворачивать пушку.

— Поработай, старушка! В последний раз поработай! — сказал Федотов и ласково похлопал по стволу «Смэрть Гитлеру».

Немецкие корабли не успели сняться с якоря.

Спустя суток пять после Дня Победы я получил от Кукушкина последнее письмо. В нем не было ни одного слова. Я беру копировку и осторожно перевожу его на бумагу, стараясь быть точным.

Г л а в а  т р и д ц а т ь  ч е т в е р т а яТЕЛЕГА С ВЫШКОЙ



Кукушкину трудно было ошибиться в последнем письме. Я действительно выпил за победу.

В середине дня восьмого мая мне позвонили из радиокомитета и попросили срочно зайти.

Приказ ожидался с часу на час, и надо было подготовить радиопередачу.

Мы приготовили эту передачу и, записав ее на трофейный магнитофон, стали дожидаться приказа об окончании войны. Его передали ночью, часа в два. Откуда-то появилось по этому случаю шампанское, и мы чокнулись и улыбнулись, как новорожденные. Мы пели песни и плясали, как дети, кружили хороводом вокруг редакционных столов и не вытирали слез.

Нам захотелось на улицу, на народ. Поэтому мы спустились вниз с моим другом, художником Борисом Семеновым, и у самого входа в радиокомитет, на Малой Садовой улице, заметили телегу на резиновом ходу. На телеге была вышка для ремонта троллейбусных и трамвайных проводов. Не сговариваясь, мы впряглись в оглобли и довольно легко выкатили телегу на Невский проспект против памятника Екатерине.

На Невском толпился народ. Никому, как и нам, не сиделось дома. Мы остановили свою трибуну на колесах, и Боря первым залез на вышку. Нас сразу окружила толпа. Я не помню, как Боря поздравлял всех с победой и что говорил. Я помню, что все хлопали в ладоши до исступления. Потом мы впряглись в телегу снова и повезли ее к Адмиралтейству. Мы останавливались через каждые десять шагов и забирались на вышку и поздравляли Ленинград с победой. Мы читали стихи и запевали песни, и все подтягивали нам. Мы не умели петь и дирижировать, но все-таки дирижировали до тех пор, пока из праздничной толпы не присоединился к нам настоящий дирижер. Мы пели «Интернационал» и «Варшавянку», «Катюшу» и «Коробочку», мы спели даже «Шумел камыш», и все это было очень здорово. Мы докатили нашу трибуну до Дворцовой площади, потом повернули по набережной к Марсову полю. За нами шла толпа. Перед нами раскрывались окна, и люди из окон слушали нас, и милиционеры подпевали нам. По Неве шныряли катера и гудели от удовольствия. Я заметил, как остановился у парапета прокопченный буксиришко, прислушиваясь к нашим песням. Я прочел на его борту «Камил Демулен» и поздоровался с ним как старый знакомый, и буксир в ответ прогудел троекратно.

Занимался рассвет. Первый мирный рассвет сорок пятого года. Из-за каменной ограды Петропавловской крепости кто-то выпустил серию осветительных разноцветных ракет, и они на бледном светающем небе показались нам красочнее северного сияния.

Никогда ни до ни после этого я не встречал в своей жизни такого стихийного единства, такой согласованности человеческих душ и глаз, слившихся в одну песню радости.

С тех пор я уже не выпрягался из этой телеги с вышкой. Она приросла ко мне навечно. Каждый день мне надо было вытаскивать ее на народ и рассказывать о Победе, потому что у Победы нет конца. Это стало моей обязанностью, моей судьбой, моим делом.

Иногда вокруг моей телеги собиралось много народу, и я радовался тому, что заставлял радоваться других.

Иногда вокруг телеги собиралось два-три человека, и мы разговаривали о грустных вещах доверительно и тихо. Потому что у Победы есть своя печаль, свои горести и потери, и говорить о них надо шепотом.

Месяца через полтора после праздника Победы Ленинградская гвардия возвращалась в свой город из Курляндии. Солнце и тепло. Музыка и радость.

Мы стояли с полковой бабушкой на углу Невского и Фонтанки. Бронзовые кони, выскочив из-под земли, встали на свои пьедесталы. В стройных рядах победителей мы узнали Яшу Гибеля, Доброговечера и Ваню Федотова. Остальные были похожи на наших старых друзей, но это были не они. Тех старых друзей взяла к себе на вечную службу беспощадная мать — Победа.

Дня через три к полковой бабушке зашел попрощаться Ваня Федотов. Он был в гражданском костюме, которым снабдил его Добрыйвечер. Ваня жаловался на боль в спине. Он собирался к себе в Сибирь — отдохнуть и поправиться. Я спросил у Федотова, почему не видно Кукушкина.

— Кукушкин демобилизовался еще в Курляндии! — сказал Федотов.

Щеглов-Щеголихин, как сообщил Ваня, на третий день после Победы подорвался на мине. Он поймал осколков пятнадцать и получил контузию. Он все-таки очнулся во время перевязки и успел сказать Яше Гибелю:

— Все пройдет, доктор. Я поправлюсь. Мне даже умирать не страшно. Только очень хочется посмотреть, чем все это кончится.

Нашего комиссара отправили, по словам Яши Гибеля, в Москву самолетом. Сопровождать его вызвалась Галя Мельникова, наша санитарка.

Кукушкин исчез. Он мог делиться своей радостью, но не умел делиться своим горем. Он не писал мне, — значит, у него было свое горе. Я попробовал его разыскать, но напрасно. Тетя Поля ответила мне, что он заехал к ней на недельку, спросил о Тоне, помог тете Поле вскопать огород и уехал искать свое место.

С Кукушкиным опять что-то произошло.


Я не люблю сидеть на месте. Ветер странствий тянул меня из города в город. Я видел новые города и обожженную землю, на которой колосилось молодое жито. Я видел слезы вдов и невест, вечную печаль напрасного ожидания. И я залезал на свою вышку и рассказывал о победе жизни. Мне только житья не давала колючая проволока. Ее было слишком много, и ее шипы кровянили мою душу.


Из Москвы до Ростова-на-Дону, от легких причалов Химкинского порта, отчаливал флагман речного флота. Стояло ясное июньское утро. Флагман шел на открытие Волго-Донского канала. Нас была целая бригада. Нам предстояло по пути рассказывать о всенародном празднике.

Мы не жалели усилий. Мы распелись перед микрофоном, как соловьи. И наши голоса не умолкали в эфире с утра до вечера. Мы шли через всю Россию, по матушке-Волге. И души наши пели от радости, и солнце улыбалось всю дорогу.