— Настоящий мужчина сам раздевается! — говорит вслед Кукушкин.
Шурка пыхтит, развязывая шнурки, потом затихает.
Мы выходим на улицу и идем вдоль посада Новых Тырышек. В тракторном парке при свете фар бригада Галины Ивановны заканчивает последний осмотр сеялок.
Воздух влажен и густ. Не сегодня — так завтра железный щуп Щеглова-Щеголихина войдет в парную землю, как в масло.
Мы проходим мимо редких домишек, на самую окраину, к почте. Я нарочно веду туда Кукушкина. Темнеет быстро. Загораются звезды, далекие и яркие. Чем дальше звезды, тем лучше, думал я. У каждого человека есть своя звезда, и чем она дальше, тем человек вернее выбирает направление. Пахнет сыростью и отогретой землей. В степи томительно свистят чибисы. Они не свистят, а плачут целую ночь напролет с какой-то невыразимой страстью.
Мы садимся на завалинку под окнами почты. Я начинаю ждать. Мне хочется, чтобы на линии опять было замыкание.
И вот оно начинается.
— Колывань!.. Колывань!.. Говорит Тырышки!.. Вы слышите меня? Передаю посевную…
Сердце мое начинает биться быстро-быстро. Я смотрю на Кукушкина. Он встает, вынимает папиросу изо рта, бросает ее на землю и растаптывает каблуком. Он вытирает руки о фуфайку и сбивает шапку на затылок. При свете звезд я вижу слезы на его глазах. Или, может быть, это только мне кажется, потому что у меня у самого подкатывает комок к горлу.
— Это она? — спрашивает Кукушкин.
— Может быть, тебе надо послать телеграмму? — говорю я.
— Мне никуда не надо больше посылать телеграмм! — говорит Кукушкин шепотом и, резко повернувшись, направляется к двери и заходит на почту.
Я иду к Щеглову-Щеголихину на печку. А что мне остается делать!
Влажная ночь наполнялась свистом невидимых крыльев, тонким и густым, легким и мощным. Весна входила в полную силу и звала своих крылатых друзей далеко на север. И они летели высоко вверху и у самой земли. Летели стремительно и неудержимо, вкладывая всю силу в неотвратимый полет. И не было им конца. Это была музыка жизни, музыка весны, нескончаемая, как сама жизнь.
И мне дышалось легко и глубоко.
И мысли мои были чистыми и простыми, как свист крыльев.
Я долго сидел на крыльце, пока сам хозяин не подкатил на своем заляпанном грязью вездеходе к воротам. Свет фар раскроил ночь. В полосе света заметались бесчетные тени крыльев.
— Пошла! — сказал Щеглов-Щеголихин.
Мы идем на кухню. Галина Ивановна уже спит. Шурка тоже посапывает сладко и спокойно. Мы сняли сапоги, съели по куску хлеба и запили молоком.
— А где Кукушкин? — спросил директор.
— Он сегодня не придет, — ответил я и полез на печку. Я долго не мог заснуть и думал о Кукушкине.
Наверно, он увел Тоню в степь к старым прошлогодним стогам соломы. Наверно, Кукушкин сбросил с плеч на солому фуфайку и усадил Тоню. Наверно, она положила его голову к себе на колени. И всю ночь над ними метались и стонали чибисы, и перелетная птица валом валила на север, разрезая со свистом миллионами крыльев влажный воздух.
Утром я крикнул Шурку, и мы пошли на Чик.
— Настоящий мужчина должен каждое утро обливаться холодной водой до пояса!
— Правильно! — подтвердил Шурка и побежал к мосткам.
Мы плескались, как моржи, в ледяной воде. Огромное солнце раздвигало розовый туман, и ласточки сновали у каждого карниза. Их щебет был неумолкаем.
Когда мы шли обратно, навстречу нам из ворот тракторного парка на своем драндулете выехал, как молодой бог, Санька. Его «Путиловец», вдвое старше своего хозяина, гремел, звенел и пыхтел, выпуская из выхлопной трубы клубы сизого дыма. Санька был горд. Это был его, Санькин, трактор. Он его собирал вместе с дядей Кукушкиным.
— До свиданья, — кричит Санька, — директор зачислил меня в третью бригаду. Завтра начнем пахать!
Куры и гуси рассыпаются перед Санькиным трактором в стороны. Озорник и хулиган Кузя, задрав хвост, скачет в проулок и робко выглядывает из-за красной стены сарая на дорогу.
Мы машем вслед Саньке руками и идем завтракать.
Кукушкин снова не пришел на печку.
Мы едем с Щегловым-Щеголихиным в третью бригаду.
Над землей стоит влажный пар, пронизанный солнцем. Где-то высоко в поднебесье гогочут гуси. Стая чирков под самым носом нашей машины пересекает нам дорогу. Посреди белого дня в березовом колке напропалую токуют тетерева, — очевидно, им мало вечерней и утренней зари.
Мы переезжаем схлынувший Чик, и за взгорьем нам открывается степь. Дымная, черная степь в испарине и солнце. Двухметровый чернобыл, подожженный с подветренной стороны, горит по всему горизонту. Пламя стелется по самой земле, и клубы черного дыма застят солнце.
Горит земля. Все старое и пожухлое осыпается пеплом. И по этому горючему пеплу, как танки, идут трактора: первый, второй, третий. Сбоку от мочажины, около полевого стана, пыхтит и отдувается сизым дымом Санькин трактор. Он с трудом тянет двухлемешный плуг, но все-таки тянет! Черная вывернутая земля ложится за ним двумя ровными бороздами. По бороздам важно расхаживают грачи.
Пепел векового чернобыла ложится в землю как удобрение. На этом пепле взойдет и вызреет новая нива.
Так и должно быть!
Кукушкин здорово придумал и поджег степь.
Мы подъезжаем к полевому стану. У костра на корточках сидит Тоня и чистит картошку.
Она поднимается нам навстречу и вытирает о фуфайку руки. Все в ней поет, и в каждом глазу светится по десять тысяч звезд. Только теперь я замечаю, как она красива и молода, даже в этой нелепой фуфайке и в резиновых сапогах, явно не по ноге.
— Записывай меня прицепщицей и кухаркой, директор! — говорит Тоня.
— Идет! — отвечает Щеглов-Щеголихин.
Мы смотрим на первую удаляющуюся к горизонту борозду, на скрывающиеся за бугром тракторы. Первый трактор ведет Кукушкин. Ведет и поет, — уж это я точно знаю.
Он добывает хлеб.
Много, много хлеба.
Он щедр, как сама земля.
Он ведет свой трактор по горячему пеплу чернобыла, а высоко над ним, около самого солнца, жаворонок на серебряной ниточке песенки держит огромную влажную землю. И это легко удается делать маленькой птичке, потому что на земле весна!
И какие бы грозы ни были летом, все равно на этой земле вырастет урожай, потому что она оттаяла.
Г л а в а т р и д ц а т ь в о с ь м а я,ПОСЛЕДНЯЯ
Дорогой мой друг!
Мне пора сказать тебе — до свидания. Но прежде мне надо зайти к моему директору и сказать ему спасибо за валенки и за мелкокалиберную винтовку.
Валенки спасали меня не только от сырого холода, идущего на веранду из подвала каменной кладовой, они еще удерживали меня за столом. Для того чтобы писать стихи, можно ходить по лесу или удить рыбу. Движение не мешает. Для прозы нужна усидчивость, я это понял только здесь. В заповеднике всегда толпится народ. Очень много народа. Экскурсанты приезжают на свидание с Александром Сергеевичем Пушкиным, как на праздник. В валенках летом неудобно выходить на народ, а переобуваться долго, поэтому я и сидел за столом, не выбегая со своей веранды.
Мелкокалиберная винтовка мне тоже пригодилась.
Я выследил галку, разорившую гнездо иволги. Галку, у которой недоставало одного махового пера в правом крыле. Я ее выслеживал долго. Мне пришлось в доске с правой стенки веранды выковырять один сучок. Через дырку мне стала видна старая береза. Сухой сук этой березы был особенно приятным местом для галки. Она каждое утро садилась на него. Я раза четыре по ней стрелял. Стрелял и мазал. Но она не видела, откуда я в нее стрелял, и опять прилетала. Я не попадал потому, что мне не было видно мушки. Пришлось расширить дырку. И галка упала замертво.
И что бы вы думали, — иволга опять прилетела, и я увидел ее на вершине черемухи в лучах скользнувшего первыми лучами по сонной Сороти солнца и услышал трехколенную серебряную флейту в трех шагах от моего окна.
— Пой! — сказал я иволге. — Торопись, если думаешь выводить птенцов снова, тебе так мало осталось времени: в начале сентября тебе придется уже улетать, а сейчас конец июня.
Мне тоже пора улетать.
Тишина так же надоедает, как и сутолока.
И мне захотелось снова толкаться локтями и звонить по телефону. Захотелось человеческой толчеи, потому что нет для человека вечности, есть только дело.
Моя книга окончена, но на прощанье я не хочу тебе говорить: «Хочешь верь, хочешь не верь!» — у меня для этого не хватает смелости. У тебя есть свой опыт жизни и своя голова на плечах, поэтому ты сам разберешься что к чему.
Перелистывая последние страницы, я спрашиваю Кукушкина:
— Где наша не пропадала?
— Везде наша пропадала! — отвечает Кукушкин.
— Где наша пропала? — спрашиваю я.
— Нигде наша не пропала! — отвечает Кукушкин.
— И не пропадет!
Это мы говорим вместе.
ОЧЕРКИ
ТВОИ, ГАНГУТ, КАВАЛЕРЫ
Не вспоминать — нельзя. И жить только одними воспоминаниями — тоже. Связь Вчера и Завтра наполняет смыслом сегодняшний день, наш труд, наши размышления, наше назначение в жизни.
А день начинается рано. Свет от фонаря бьет через окно и наискось, из угла в угол, перечеркивает потолок, и в этом прямоугольнике идет зыбкое, роящееся движение, как колыхание зноя над созревшей рожью, — значит, на улице идет снег. Подушка становится жесткой, одеяло — тяжелым.
Сейчас дворник сделает первый скребок лопатой по тротуару, и к скрежущему скрипу лопаты прибавится скрип шагов по снегу, неясные, как через воду, первые голоса первых прохожих, рокот моторов выходящих из парка автомашин. Эти звуки будут расти, увеличиваться, заполнять собой преддверие нового дня. В светлом прямоугольнике от фонаря замечутся тени, и в доме напротив начнут вспыхивать окна: из-за угла, заполняя улицу, ворвется обвальный грохот каблуков и звонкий голос старшины.
— Раз-два-а… Ножку! Бегом! Ар-р-ш!