Где небом кончилась земля : Биография. Стихи. Воспоминания — страница 34 из 61

1

Нет дома подобного этому дому!

В нем книги и ладан, цветы и молитвы!

Но видишь, отец, я томлюсь по иному,

Пусть в мире есть слезы, но в мире есть битвы.

На то ли, отец, я родился и вырос,

Красивый, могучий и полный здоровья,

Чтоб счастье побед заменил мне твой клирос

И гул изумленной толпы – славословья.

Я больше не мальчик, не верю обманам,

Надменность и кротость – два взмаха кадила,

И Петр не унизится пред Иоанном,

И лев перед агнцем, как в сне Даниила.

Позволь, да твое преумножу богатство,

Ты плачешь над грешным, а я негодую,

Мечом укреплю я свободу и братство,

Свирепых огнем научу поцелую.

Весь мир для меня открывается внове,

И я буду князем во имя Господне…

О, счастье! О, пенье бунтующей крови!

Отец, отпусти меня… завтра… сегодня!..

2

Как розов за портиком край небосклона!

Как веселы в пламенном Тибре галеры!

Пускай приведут мне танцовщиц Сидона,

И Тира, и Смирны… во имя Венеры,

Цветов и вина, дорогих благовоний…

Я праздную день мой в веселой столице!

Но где же друзья мои, Цинна, Петроний?..

А вот они, вот они, salve, amici [2].

Идите скорей, ваше ложе готово,

И розы прекрасны, как женские щеки;

Вы помните верно отцовское слово,

Я послан сюда был исправить пороки…

Но в мире, которым владеет превратность,

Постигнув философов римских науку,

Я вижу один лишь порок – неопрятность,

Одну добродетель – изящную скуку.

Петроний, ты морщишься? Будь я повешен,

Коль ты недоволен моим сиракузским!

Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен

Тот раб косоглазый и с черепом узким?

3

Я падаль сволок к тростникам отдаленным

И пойло для мулов поставил в их стойла;

Хозяин, я голоден, будь благосклонным,

Позволь, мне так хочется этого пойла.

За ригой есть куча лежалого сена,

Быки не едят его, лошади тоже:

Хозяин, твои я целую колена,

Позволь из него приготовить мне ложе.

Усталость – работнику помощь плохая,

И слепнут глаза от соленого пота,

О, день, только день провести, отдыхая…

Хозяин, не бей! Укажи, где работа.

Ах, в рощах отца моего апельсины,

Как красное золото, полднем бездонным,

Их рвут, их бросают в большие корзины

Красивые девушки с пеньем влюбленным.

И с думой о сыне там бодрствует ночи

Старик величавый с седой бородою,

Он грустен… пойду и скажу ему: «Отче,

Я грешен пред Господом и пред тобою».

4

И в горечи сердце находит усладу:

Вот сад, но к нему подойти я не смею,

Я помню… мне было три года… по саду

Я взапуски бегал с лисицей моею.

Я вырос! Мой опыт мне дорого стоит,

Томили предчувствия, грызла потеря…

Но целое море печали не смоет

Из памяти этого первого зверя.

За садом возносятся гордые своды,

Вот дом – это дедов моих пепелище,

Он, кажется, вырос за долгие годы,

Пока я блуждал, то распутник, то нищий.

Там празднество: звонко грохочет посуда,

Дымятся тельцы и румянится тесто,

Сестра моя вышла, с ней девушка-чудо,

Вся в белом и с розами, словно невеста.

За ними отец… Что скажу, что отвечу,

Иль снова блуждать мне без мысли и цели?

Узнал… догадался… идет мне навстречу…

И праздник, и эта невеста… не мне ли?!

Дело не в художественных достоинствах либо недостатках поэмы. Раскол намечался потому, что Гумилев считал – символизм исчерпал себя.

А. Белый, естественно, утрируя и даже отчасти окарикатуривая ситуацию, писал про вечера на «башне», когда обозначалось уже расхождение Вяч. Иванова и Гумилева: «Мы распивали вино.

Вячеслав раз, подмигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: «Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию…» С шутки начав, предложил Гумилеву я создать «адамизм»; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово «акмэ», острие: «Вы, Адамы, должны быть заостренными». Гумилев, не теряя бесстрастия, сказал, положив нога на ногу:

– Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя: покажу уже вам «акмеизм»!

Так он стал акмеистом, и так начинался с игры разговор о конце символизма».

Что же до личных отношений Гумилева и Вяч. Иванова, хозяин «башни» старался нанести Гумилеву удар как можно больнее, всячески выделял А. Ахматову, стихи которой вряд ли ему так уж нравились. Делалось это для уничтожения Гумилева.

Между тем он сам – хотя бы поначалу – относился к поэзии А. Ахматовой, вернее, к самому факту, что она пишет стихи, с некоторым напряжением, говорил ей после свадьбы: «Муж и жена пишут стихи – в этом есть что-то комическое. У тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом…» Известно это со слов самой А. Ахматовой.

Необычным было и его отношение к болезням. А. Ахматова однажды была свидетелем, как он получал для себя лекарство по рецепту, выписанному на чужую фамилию. Отвечая на ее вопрос, сказал: «Болеть – это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нем участвовать…» Гумилев не хотел порочить свое литературное имя.

Тем не менее он чувствовал себя настолько плохо от непрекращающейся лихорадки, что вынужден был подать прошение в университет. Гумилева из университета отчислили.

А. Ахматова в середине мая 1911 года уехала в Париж, Гумилев отправился в Слепнево. А. Гумилева, жена старшего брата Дмитрия, вспоминала: «Под влиянием рассказов А[нны] И[вановны] о родовом имении Слепневе и о той большой старинной библиотеке, которая в целости там сохранилась, Коля захотел поехать туда, чтобы ознакомиться с книгами. В то время в Слепневе жила тетушка Варя – Варвара Ивановна Львова, по мужу Лампе, старшая сестра Анны Ивановны. К ней зимой время от времени приезжала ее дочь Констанция Фридольфовна Кузьмина-Караваева со своими двумя дочерьми. Приехав в имение Слепнево, поэт был приятно поражен, когда, кроме старенькой тетушки Вари, навстречу ему вышли две очаровательные молоденькие барышни – Маша и Оля. Маша с первого взгляда произвела на поэта неизгладимое впечатление. Это была высокая тоненькая блондинка с большими грустными голубыми глазами, очень женственная. Коля должен был остаться несколько дней в Слепневе, но оттягивал свой отъезд под всякими предлогами. Нянечка Кузьминых-Караваевых говорила: «Машенька совсем ослепила Николая Степановича». Увлеченный Машей, Коля умышленно дольше, чем надо, рылся в библиотеке и в назначенный день отъезда говорил, что библиотечная «…пыль пьянее, чем наркотик», что у него сильно разболелась голова, театрально хватался при тетушке Варе за голову, и лошадей откладывали. Барышни были очень довольны: им было веселее с молодым дядей. С Машей и Олей поэт долго засиживался по вечерам в библиотеке, что сильно возмущало нянечку Караваевых, и она часто бурно налетала на своих питомиц, но поэт нежно обнимал и унимал старушку, которая после говорила, что «долго сердиться на Николая Степановича нельзя, он своей нежностью всех обезоруживает».

У сестер были альбомы, Гумилев записывал свои стихи и Оле, и Маше. Стихи были разными, а потому и альбомы ни в чем не походили друг на друга. Имелись там безделушки, вроде акростиха или стихотворения «на случай», имелись и стихи иного качества.


Усадебный дом Гумилевых в Слепневе


А. Ахматова, М. Кузьмина-Караваева и другие


Стихи из альбома Маши составляют своеобразный цикл, который стоит прочитать (попавшие затем в сборники, стихи эти воспринимаются там иначе).

Из альбома М.А. Кузьминой-Караваевой

Акростих

Можно увидеть на этой картинке

Ангела, солнце и озеро Чад,

Шумного негра в одной пелеринке

И шарабанчик, где сестры сидят,

Нежные, стройные, словно былинки.

А надо всем поднимается сердце,

Лютой любовью вдвойне пронзено,

Боли и песен открытая дверца:

О, для чего даже здесь не дано

Мне позабыть о мечте иноверца.

В саду

Целый вечер в саду рокотал соловей,

И скамейка в далекой аллее ждала,

И томила весна… Но она не пришла,

Не хотела иль просто пугалась ветвей.

Оттого ли, что было томиться невмочь,

Оттого ли, что издали плакал рояль,

Было жаль соловья, и аллею, и ночь,

И кого-то еще было тягостно жаль.

– Не себя! Я умею быть светлым, грустя;

Не ее! Если хочет, пусть будет такой;

…Но зачем этот день, как больное дитя,

Умирал, не отмеченный Божьей Рукой?

Неизвестность

Замирает дыханье, и ярче становятся взоры

Перед сладко волнующим ликом твоим, Неизвестность,

Как у путника, дерзко вступившего в дикие горы

И смущенного видеть еще неоткрытую местность.