...Где отчий дом — страница 18 из 45

спасение — она родила сына.

«Ты непонятный человек. Все думают, что с тобой легко и весе­ло, а на самом деле наоборот. Твое остроумие — всего-навсего обо­лочка цинизма, которую ты сплевываешь, как шелуху. У тебя ничего нет за душой. С тобой страшно. А ведь я никогда ничего не боялась!» В редкие периоды затишья, взаимных забот и усталого дружеского участия мы пытались выяснить, в чем же причина нашего несчастья. Положим, я-то знал причину: тем, кто умер в тот день на гагринском берегу, был я. А женщина не может быть сча­стлива с мертвецом. Даже если он полон сил и недурен собой.

Чего я не переношу, так это одиночества за рулем. Посади ря­дом хоть милиционера, хоть инспектора ГАИ... Иной раз до того до­думаешься, что остановишься на обочине и стоишь, пока не отпустит, слушаешь, как птички в лесу пересвистываются, а в ущелье речка ворчит...

Все могло сложиться иначе... Могло, но не сложилось...

В то утро я собрал на берегу свои останки, запихал их в штаны и рубаху и поехал назад, в деревню.

Неделю я молча вкалывал в отцовском винограднике, а вечерами также молча пил вино, пока хмель не распирал голову и не возносил ее к потолку, как шар: голова покачивалась под потолком на сте­бельке шеи, об нее колотились мотыльки и бабочки, и все кругом де­лалось полым.

В таком состоянии я поехал в Тбилиси. Их квартира в пол-этажа была заперта на пять замков и зарешечена. Я зачем-то попытался взломать решетку, из этого ничего не вышло. Тогда всю злость я выплеснул в письмо. Яркий образец бесцензурной печати! Не выби­рая выражений, а точнее, в отборных выражениях, самых крепких из известных в нашей деревне, я высказал в нем все, что думал о Жабе, его фильмах, его сомнительных заслугах перед Госкино и прочими органами, а так же студентами, вынужденными слушать громоглас­ные свидетельства его идиотизма, о его беспородном даре, смердя­щем за версту, и породистой супруге, в поте лица и тела зарабаты­вающей для него премии и регалии. Я не забыл ни одной его слабо­сти, даже хронического насморка. Скорее всего, письмо не сохрани­лось в бесценных архивах адресата, а жаль...

В деревне после поездки я уже не напивался вечерами й не мо­рил себя работой, я играл с братишкой в футбол и нарды, водил его с собой на речку и на охоту. Рана заживала. Боль с каждым днем уменьшалась, спрессовываясь в литой комок над солнечным спле­тением.

В сентябре я вернулся в Тбилиси. В игрушечных двориках на на­шей улице поспевали инжир и виноград, опадали перестоявшие розы; под тутовым деревом тенью на солнце темнело лиловое пятно. Же­лезная лестница заныла под моими шагами. Осторожно, словно сни­мая присохшую повязку, я отпер дверь. В комнате все было по-ста­рому. Бедно пахло пылью и известкой. На столе, на подушке и на подоконнике я обнаружил россыпь повесток из военкомата: «Иметь при себе... Место сбора...» — и так далее. Вяло полюбопытствовав: «Как же так? Разве в армию призывают студентов?» — я узнал, что меня исключили из театрального «за неуспеваемость и хулиганское поведение, выразившееся в оскорблении преподавателя института, заслуженного деятеля и пр.».

Да-а... Отсверкало лето, настала осень. Теперь осенний мусор быстро вывозят из города, а тогда опавшие листья заваливали ули­цы. Грустно было брести вдоль тротуара, грея руки в карманах брюк, загребая ворохи листвы и вдыхая предзимний воздух.

Холодным ноябрьским утром эшелон с новобранцами отошел от Навтлуга и через залитые солнцем просторы Кахетии ринулся к Кас­пию, чтобд>1 у моря свернуть на север. И долго под стук колес пи­ликали гармошки, бренчали гитары, и добрый майор с лицом устало­го мерина унимал возбужденных парней: «Ох и бедовые хлопцы! Ни­чего, армия вас научит...»

Армия многому меня научила. Но полезнейшим из ее уроков я считаю новое восприятие времени, мою теорию относительности. У человека в голове нет тикающих колесиков, поэтому время в нем частенько деформируется. Каждый день армейской службы растяги­вался чуть ли не в неделю, неделя разрасталась в месяц, месяц в год, и три года представлялись изнутри едва ли не половиной жизни. А после «дембеля» это же время снаружи, из новой жиз ни вдруг спрессовалось, превратившись словно бы в три плотных, тя­желых, как снаряды, месяца...

Положа руку на сердце, таких ли уж тяжелых?.. А Люба Булав­кина? Любовь Алексеевна — полненькая, умненькая, с большими пуг­ливыми глазами за стеклами очков. Она заведывала клубом. Раз, за­став ее в плохом настроении, я разыграл перед ней пантомиму, пародию: «Из жизни нашей части». Кое-что из этой пантомимы я пока­зывал на солдатских вечерах, но в лучшей сцене пародировались командир полка и начальник строевой службы, и, конечно, она не предназначалась для публичного исполнения. Во всяком случае, на сцене нашего клуба.

Командиром у нас был старичок подполковник с ликом тихим и кротким; когда он снимал фуражку, мне чудился нимб вокруг его седенькой головки. А по строевой части распоряжался майор лет сорока. За три армейских года я не встречал никого, кто с таким рве­нием, удовольствием, да что там, прямо-таки с упоением выполнял бы армейские ритуалы. Вся эта шагистика — построения, рапорты, маршировки — доставляла ему наслаждение. Не очень-то заметный в периоды обыденной службы, в парадные дни он преображался. Когда пела труба и гремел барабан, он весь подбирался и вырастал на глазах, а его оттопыренные уши, ну, ей-богу же, плотней приле­гали к черепу. Природа обделила строевика фигурой — майор был невысок, кривоног и с брюшком, наискось перехваченным портупеей, но сколько души вкладывал он в слова команды, как чеканил шаг — подпрыгивал всем телом, точно от отдачи, и фуражка на голове под­скакивала в такт шагам. Чего стоил властный, как бы чуть презри­тельный взгляд, которым он окидывал выстроившийся перед ним полк! Чего стоил голос — слегка в нос и врастяжку, глиссандо, как говорят тромбонисты!.. Столкновения этих двух характеров — ста­ренького тихони с кротким голосом и нимбом вокруг головы и при­рожденного вояки,— встречу на плацу на глазах у замершего по стойке «смирно» полка я и изобразил в своей пантомиме.

Поначалу Любушка, пригревшаяся в закутке над плиткой, смот­рела на меня грустно и как бы недоверчиво, потом она заулыбалась, засмеялась, сперва тихо, пугливо оглядываясь на дверь, а под конец безудержно весело: «Господи, Сардион, это гениально! Я в жизни столько не смеялась. Какая пластика! Сколько наблюдательности! Вы настоящий Марсель Марсо!»

Тогда я еще не знал, что всю жизнь мои лучшие скетчи и сценки будут исполняться в таком же — слишком узком — кругу, что мне, бузотеру и драчуну, никогда не хватит злости отстоять их перед худ­советами или, махнув на все рукой, исполнить прямо во время пред­ставления— не утащат же меня за фалды... Русские это называют — кукиш в кармане. Последнее дело. Только злишься, когда другие сто­ят на своем и добиваются...

В тот раз Любушка впервые пожаловалась на свою жизнь: «Вы уедете, станете знаменитостью и забудете нашу часть и эту жалкую библиотеку — ни одного собрания сочинений!.. А я... Я не рада сво­ей работе: все читаю, читаю. В голове жизнь перемешалась с рома­нами... Скажите мне, ради бога, вот вы из жизни или из романа?» — «Я из рассказа,— сказал я.— Из недописанного смешного рассказа». Под ее столиком горела плитка. Она протянула к ней руки. «Холод­но. У меня все время стынут конечности...— Потом: —Уходите. Мы и так засиделись...»


Далекий вой сирены. Сбавляю скорость. Навстречу из-за пово­рота, из-за волнистого от чайных рядов холма выкатывается желто­синяя машина автоинспекции, милиционеры на мотоциклах, и за ни­ми пестрая вереница велосипедистов. Автоинспекция оттесняет дви­жение к обочине. Беспрекословно громкие, искаженные мегафоном команды: «Сто-я-ать! Всем сто-ять! Пропустите велогонку!» За откры­той машиной с фоторепортерами и кинооператорами, словно привя­занные невидимой нитью, мчатся велосипедисты, узкие легкие маши­ны из дюраля едва заметно" переваливаются в такт движению педалей; тугие шины азартно и жадно шуршат; загорелые мускулистые ноги работают, как поршни. Багровые лица, потные майки, громкое дыха­ние. В безмятежную красоту и ленивый покой приморского утра вры­вается мощный сгусток энергии. Машина с репортерами похожа на зайца, дразнящего свору борзых. Она везет трофеи — удачу, успех, славу. Догнать ее! Догнать!.. Не догонишь...

Сгустком жизни, символом тщетности человеческих усилий про­неслась, прошумела гонка — в хвосте неторопливые грузовики тех­помощи с поломанными велосипедами и запасными частями и сани­тарные машины, подбирающие неудачников...


Люба пыталась руководить моим образованием, учила русскому, направляла мои интересы. Характер книг, которые она подбирала для меня, был (сознательно или бессознательно) связан с характером на­ших отношений. Так на известной стадии мне были вручены два французских романа. В первом рассказывалось про плотницкого сына из провинциального городка: как он стал любовником жены мэра, нанявшего его для воспитания сыновей, как постепенно пошел в гору, переехал в Париж и соблазнил дочь важного вельможи, у которого служил секретарем... Бедняга плохо кончил: оскорбленный в лучших чувствах, попытался застрелить свою первую возлюбленную, и за это ему отрубили голову... Героем второй книжки был красивый мерза­вец; наглый и бесцеремонный, он шел по жизни, насвистывая и под­кручивая свои напомаженные усы. То, что плотницкому сыну стоило слез, душевных мук и бессонных ночей, бывшему вояке давалось без всяких усилий: не испытывая ни малейших сомнений или угрызений совести, он женился на дочери своей любовницы, которая, к слову сказать, была супругой его патрона...

Помню, мне польстило то, что Люба дала мне именно эти книги. Но тогда же и в особенности после демобилизации, когда я работал локтями у кормушки, отвоевывая себе место, я стал задумываться над поучительным и страшным смыслом прочитанного. Герои обеих книг стремились к успеху, и у плотницкого сына было куда больше дан­ных, чтобы его добиться, чем у туповатого солдафона. Однако первый кончил гильотиной, а второй — полным триумфом. В чем дело? Тут не было случайностей. Я плохой ценитель литературы. Но, читая эти книги, я чувствовал, что в них нет ничего случайного... Через годы, набив немало синяков и шишек, я, кажется, что-то понял. Стремить­ся к жизненному успеху даже с крошечным остатком благородства в душе.— все равно что плясать у костра с динамитом за пазухой. Любая крупица этого вещества взрывоопасна, а избавиться от него так же трудно, как его обрести...