...Где отчий дом — страница 19 из 45

«Ты непонятный человек. Порой я боюсь тебя, а порой так нена­вижу, что, кажется, убила бы своими руками...»

Бедняжка Додо! Но разве в глубине Души я не надеялся, что она воскресит парнишку, кончившегося на гагринском берегу?..

Любить дважды невозможно. Людей, испытавших это чувство больше одного раза, следует изучать психиатрам и патологоанатомам, а их сердца заспиртовывать и выставлять в кунсткамерах. Разумеет­ся, если эти люди не ведут себя, как экономные хозяйки, растягиваю­щие тощую получку.

И вдруг эта встреча... Совсем не удивительно, что ее зовут Та­нечка. Не Татьяна и даже не Таня, а Танечка. В ее лице есть что-то детское. Бывают такие тихие, задумчивые девочки. Как будто они все время прислушиваются к чему-то в себе или вспоминают... И по­ходка угловатая, замедленная. В санатории все думали, что у нее больное сердце. После нашей первой встречи перед врачебным ка­бинетом я долго силился вспомнить, кого она напоминает. Затрудне­ние вполне понятное: я перебирал в памяти знакомых женщин, тогда как сходство лежало совсем в другой области и в других вос­поминаниях... В начале апреля, когда комья перезимовавшей земли взбухали от стаявшего снега и робких мартовских дождей, когда кукурузные будылья вместе со сгнившими корнями сами собой выле­зали из земли, а между кочками едко зеленели сурепка и лебеда, на крутом склоне в нашем саду цвел боярышник. Ни с чем не срав­нимое по чистоте и благоуханию, беззащитное, девственно нежное цветение. Кроткое неодолимое противостояние... Волоча облепленные грязью ноги, я поднимался к нему по круче; ноздреватую землю во­круг куста усыпали лепестки той белизны и нежности, которую не­возможно видеть без сострадания...

Опыт и приемы курортного сердцееда оказались смешными, по­стыдными. Что-то забытое зашевелилось в душе. И выяснилось, что я не знаю, как себя вести. Опять те же рестораны — «Гагрипш», «Псоу», «лягушатник» в Пицунде, «пацха» на Черной речке, те же и остроты, и обкатанные в других ситуациях забавные истории. Погля­деть со стороны — очередная курортная интрижка. Одиссей так и по­думал; играя для нас на саксофоне, несколькими фразами намекнул на мои былые похождения. Джазовые шуточки...

Вдруг захотелось вырваться из парной, пропахшей Любовями ку­рортной духоты. «Что у тебя там? Капище? Горская святыня?..» Для меня давно нет ничего святого, но...


Оранжевой вспышкой метнулась из-за поворота новая бензоко­лонка. No smoking! Сбрасываю скорость. Подступы запружены ма­шинами.

Неохота, жариться в очереди. Пытаюсь выбраться из ряда, но сзади меня уже подперла черная «Волга», официальная и чопорная. Высовываюсь и жестом прошу подать назад. За рулем какой-то тип в костюме и при галстуке смотрит невидящими глазами. Вылезаю: «Подай, назад...» Но тут пристраиваются еще две машины, и водитель «Волги», оглянувшись, разводит руками. Иду к бензоколонке. Маши­ны набиты дорожным барахлом: спальные мешки, пледы, термосы.

Возле колонки распоряжается толстяк с пузом поверх ремня, в заляпанной майке, разрисованной ковбоями. Спрашиваю, какой се­годня бензин, со слабой надеждой на то, что он узнает меня. Но он отвечает, не глядя: «Подходящий». Тогда я хлопаю его~по плечу и говорю по-грузински, что спешу и не могу торчать час в очереди. «Отстань, будь другом! Видишь, некогда пот утереть...».

Безденежье все усложняет. Будь у меня свободная десятка...

Я направился назад, но тут мимо стоящих в очереди «Жигулей», «Запорожцев» и «Москвичей», чуть не сбив меня и громко сигналя, промчалась голубая «Волга» с оленем на капоте, обдала меня горя­чим ветром, с визгом затормозила и поехала назад. Поравнявшись со мной, водитель посигналил. Я заглянул в машину, румяный усатый парень улыбался во весь рот.

— Нашему брату Джано почет и уважение!

— Привет! — ответил я, силясь вспомнить это горбоносое, пы­шущее здоровьем лицо.

— Твои гастроли, а я и не знал! Смотрю'и глазам не верю...

— Мало-мало ошибся, дорогой, не гастроли. Отдыхал.

— A-а, водка, лодка и молодка... То-то я удивился: Джано Джа­нашиа приехал, и никакого шума.

Он вылез из машины, захлопнул дверцу и раскинул руки.

— Поступаю в твое распоряжение. Да ты, кажется, не узнаешь меня? В Зугдиди после концерта у Джотто Мадзагуа кутили. Ты еще «кинтаури» плясал. Вспомнил?

Я закивал, хотя в памяти не осталось и следа от событий, о ко­торых говорил этот малый.

— Ты что, в очереди стоишь? — недоверчиво спросил он, на ми­нуту отвлекаясь от меня и оглядывая ряд автомобилей.

— Стою. Вон за тем «Жигулем».

— Этого мне не хватало! Давай за руль и подъезжай вот сюда!

Он пошел к колонке, по пути заправляя вылезшую рубаху и бес­церемонно заглядывая в машины, а я вернулся к своему «Москвичу» и под недовольные взгляды водителей выбрался из ряда.

Когда я встал под заправку, очередь взбунтовалась: «На что это похоже!», «Завели свои порядки!» Но мой знакомый, не обращая вни­мания на крики, чмокнул толстяка заправщика в темя и коротко ска­зал:

— Этого без очереди, дядя Бено!

Заправщик шлангом с металлическим наконечником показал, ку­да становиться. Охваченные негодованием автотуристы загудели, как на похоронах тбилисского таксиста. Захлопали дверцы, и несколько человек, все в шапочках с козырьками, вылезли из машин. Мой зна­комый несокрушимой и благодушной стеной встал у них на пути.

— Зачем шум? Знаете, кто это? Это наш грузинский Райкин. Мо­жем мы его уважить?

— Не имеет значения! — закричали автотуристы.— Правила су­ществуют для всех. В очередь его!

— Прошу прощения, но в чужой монастырь...

— Устав для всех одинаковый! Не выдумывайте своих законов!

— Товарищ юрист, садись в машину, пока солнечный удар не хватил. Ты новенький под нашим солнцем, а новому человеку при­вычка нужна.

Мой бак был уже полон. Я газанул и выскочил на шоссе. Следом подъехал новый знакомый.

— Любят порядки наводить! — зло сказал он.— Заправщик — твой родной сосед, а ты в очереди должен жариться! Куда теперь Джано? Следом поеду.

— Я далеко. Пить нельзя.

— Останься до завтра. Хорошо время проведем. Вон у тебя в машине шашлык живой, а вино и девочек я обеспечу.

Пришлось поэксплуатировать имеретинское красноречие, чтобы, не обидив нового знакомца, отделаться от его щедрого гостеприим­ства. Я поехал дальше и, стараясь исправить настроение, стал на­свистывать. Как писал на своих картинах голодный Пиросмани: «Да здравствует хлебосольного человека...»

В годы студенческой молодости я был беден... Так беден, что сравнение с церковной крысой польстило бы мне. Однажды в кино моей девушке захотелось пирожного, у меня в кармане лежал треш­ник, разорванный пополам и склеенный с помощью папиросной бу­маги, пирожное стоило два шестьдесят, и я встал в очередь. Кассир­ша в студенческой столовой приняла бы склеенную трешку, но бу­фетчица... Только я отошел от прилавка, она завопила: «Ай! Стой! Держи! — как будто у нее дневную выручку сперли.— Что ты под­сунул?» Она подняла руки напоказ всей очереди, и половинки моего трояка распались; видно, сопрели в ладони. Мучаясь стыдом униже­ния, я подался через прилавок. «Все равно вы сдадите... я прошу...»— «Нет уж, просил бы сразу».

Черт возьми, даже сейчас пот прошибает!..

А с Зазой Дзидзигури!.. Добрейший Заза покровительствовал про­винциалам, приехавшим в столицу учиться сомнительному виноде­лию, знакомил нас с «достопримечательностями»: хинкальная на

Вельяминовской, «Белый духан», ресторан в Бетании; мы добирались даже до столовой на Ганджинской дороге, где готовили сказочный иити... Как хлопотала наша гоп-компания, ловя машину для вылазки! Ребята «голосовали», свистели, чуть не бросались под колеса, води­тели их не замечали. Стоило Зазе Дзидзигури шагнуть к краю тро­туара и сделать неуловимый жест, как раздавался визг тормозов. Это походило на сговор с целью нашего унижения. Унижение и помогло мне разгадать фокус: у Зазы не переводились деньги, а деньги, бу­дучи чем-то сугубо материальным, способны наделять владельца гип­нотической силой.

Я замечаю, деньги с каждым годом даются трудней. Меняются вкусы, меняется стиль на эстраде, мода с плодовитостью пылкой крольчихи рожает блеющие на эсперанто вокально-инструментальные ансамбли. Как пишут умники в газетах, интеллектуальный уровень зрителя повышается, и Джано Джанашиа потихоньку устаревает...

Может, и правда последовать совету старых друзей и вернуться в виноделие? Честные винодельцы говорят: «Мое только то, что пе­рельется через край». И этого хватает даже их женам.


Размякший от жары гудрон липнет к колесам. Кажется, стоит свернуть с дороги, и он, как липучка, потянется следом. Звук моно­тонный, похожий на жужжание веретена...

«Я люблю твое молчание. Я тоже хочу молчать, но слова скап­ливаются вот здесь и больно... Какой страшный шрам. Хирурги не делают таких разрезов. А я даже не знаю отчего. Не говори! Все равно мне достался шрам, а не кровь. И с этим ничего не сделать... Это непоправимо, Джано...» — Она шептала, касаясь пальцами ста­рой раны с грубо сросшимся швом. Потом встала, подошла к дверям и раздернула шторы. Дверной проем дышал морским воздухом. Слы­шался тихий плеск. Когда я оделся и вышел за ней в лоджию, она сидела в плетеном кресле и плакала.

«Пора ехать». Загорелым кулачком утерла слезы, шмыгнула но­сом. «Уже?» — «Поедем не спеша».— «Может быть, позавтракаем здесь?» — «Завтрак еще не скоро. Перекусим в аэропорту».

Я вывел машину из пропахшего бензином и углем каменного мешка в тень магнолий и смотрел, как она идет по аллее с неболь­шим чемоданом в руке и сумкой через плечо. Я положил чемодан в багажник и смотрел, как она садится в машину: открыла дверцу, поставила одну ногу, скользнула внутрь, уселась мягко, женственно, оправив серебристо-серое платье (в вырезе сверкнула бретелька лиф­чика, кипенно-белая на загорелом плече), улыбнулась мне виновато и вопрошающе и несмело захлопнула дверцу. Теперь, когда до рас­ставания осталось каких-нибудь два часа, я с жадностью ловил каж­дое ее движение.