...Где отчий дом — страница 32 из 45

— Нет, Доментий. Вам гостей и без него хватает. Да и дома у него люди. Небось глаза проглядели...

Нодар пригоняет скрипучую арбу, Гурам выносит Шалико и сто­ит с ним на руках, пока арбу разворачивают на пятачке у ворот.

— Назад! НазадР безрогий! Ну-ну-ну! Хи-о! Да уложи ты его! Прижал к груди сокровище!..

Гурам укладывает Шалико на доски; все пьяны, никто не сооб­разил подсунуть хоть что-нибудь ему под голову. Я порываюсь в дом за мутакой, но арба трогается, быки резво идут под гору. Колеса подпрыгивают на камнях, голова Шалико отбивает громкую дробь.

— Полегче! Все-таки голова...

Скрип арбы затихает в ночи. Доментий запирает ворота.

Я вхожу в дом. Свекровь с умиротворенным, почти счастливым выражением лица моет посуду. Над миской с водой курится пар. Ее ладони разбухли и покраснели. Я хочу разбавить кипяток, не позво­ляет. Наверное, ей приятны эти горячие ванны.

— Ушли?

— Ушли,— отвечаю я.

— Вот и хороню!

— Оставь до завтра, мама. Мы тебе поможем.

— Только бы не уснуть. Когда руки в горячем, в сон клонит...

Возвращаюсь на веранду. В темноте двора летают светлячки Со­бака гоняется за ними. Ночь теплая, беззвездная, тихая. Пахнет ис­ходом лета... Скоро осень. Мальчишки в школу пойдут. А я с утра в лес за каштанами и грибами. Здесь другие грибы, совсем не те, что в наших лесах; нет ни маслят,, ни опят, ни белых. Только лисички попа­даются среди папоротников... Как увижу их, так сердце сожмется.

Устала, спать хочется.. Если Джано дня на три, на четыре, ни­чего, потерплю... До чего мальчишка у них славный!

Собака по двору гоняется за светляками. Замирает. Разинув пасть и шевеля ушами, удивленно смотрит на мерцающий огонек и опять пускается вдогонку. Горы чернеют. Что-то стрекочет в траве, звук деловой и звонкий, как от далекой лесопилки.

Светляки пролетают сквозь частокол из проулка во двор и об­ратно. Летят вверх и вниз, вдоль проселочной и без дороги. В их мер­цании все делается зыбким: ограда ничего не ограждает; огонек, по­мигивая, проходит сквозь гущу кустарника. Светляки загораются и гаснут в черной траве и в черном небе; близкие кажутся далекими, далекие близкими.

В темноте двора в грустном хороводе огоньков вижу Доментия. Сидит неподвижно на скамейке под деревьями.

— Ты один, Доментий? — Доментий оглядывается.— Вы не пос­сорились?

Молча пожимает плечами.

— А куда делся Джано?

— Пошел спать.

— Надо бы отвести ягненка в хлев,— говорю я.

— Пусть пощиплет траву. В хлеву грязно.

— Какой белый! Никогда таких не видела.

Сажусь рядом на скамейку, прислоняюсь к его плечу. Тишина. В тишине звенит далекая веселая лесопилка. Мерцают светлячки. Сердце готово разорваться от тоски и грусти.

— Что с гобой? — спрашивает Доментий.— Устала?

Я вдруг всхлипываю и, уткнувшись лицом ему в шею, шепчу:

— Я сегодня письмо получила, бабушка умерла.


Глава пятая

ДОМЕНТИЙ ГАЧЕЧИААДЗЕ


— Пришел, псина? Оголодал небось. На...

Осторожно берет протянутый ломоть хлеба, выносит из будки, ест под дверью. А в первую ночь чуть не бешеным показался: трусит между рельсов, носом в шпалы, по сторонам не смотрит. Так бы и трусил до Самтредиа, да навстре­чу товарняк с углем на двух тепловозах. Перед станцией и со­шлись. Тепловоз как забасит, пес на все лапы осел, шерсть дыбом, еле успел отскочить в сторону. Дрожит, на громыхающие вагоны ска­лится. На станции только мы с дежурным, да кто-то на скамейке — под промасленной кепкой лица не видать. Прогрохотал товарняк, а пес все дрожит, не знает с перепугу, куда бежать. Хотел подойти — как зарычит! Карло (в ту ночь Карло дежурил) говорит: «Осторож­ней, парень, как бы не бешеный...» Ушел я к себе в будку. Через ча­сок выглянул — стоит позади платформы, наставил уши, смотрит. Я положил хлеб на виду и дверь прикрыл — пусть поест спокойно...

Собаки ко мне быстро привязываются — через неделю за мной в речку сигал, когда я на мельницу ходил. Хозяином признал. Но так и остался бродягой; что ни говори, а будку возле проходной даже собака с домом не спутает. Думал домой его взять, да Гурам отсо­ветовал— две собаки на одном дворе не уживутся...

Поел за дверью и пожаловал опять. Хвостом виляет. Дал бы еще, да нету. Не обиделся, зевнул с подвывом, улегся перед топчаном.

В будке только и помещаются топчан и тумбочка. И еще ружье в углу, холостыми заряженное, чтобы в случае чего палить. Слава богу, пока не приходилось: заводик маленький, оба цеха на ночь за­пираются. Разве пустую бочку кто укатит, да грохота побоится...

Перешагнул через пса, встал в дверях, к косяку привалился. Над дверью лампочка. На свет мотыльки слетелись, об лампочку коло­тятся. Вдоль ущелья сквозняком протягивает. Слышно речку по кам­ням. Как будто в той стороне большой базар. Пахнет шпалами и еже­викой — разрослась вдоль полотна.

Станция и платформа желтым светом залиты. Рельсы поблески­вают. Подальше родник темнеет. Между станцией и будкой тополя шелестят...

Мать все отговаривала: «Что ты за работу себе нашел? Неужели на том заводе днем сложа руки сидят?» Поля тоже грозилась: «Не поленюсь, Доментий, возьму фонарь, спущусь, посмотрю, чем ты там ночью занимаешься...» И ведь спускалась... Раз в грозу пожаловала. Ливень хлестал. Горы кругом то вспыхнут голубовато, то исчезнут. Я на всякий случай электричество по деревням вырубил. И в такую- то погоду явилась. Ниточки сухой на ней не было. Кулачки к груди прижала, колени подогнула, дрожит и улыбается. Как девочка после купания...

А мне ночная работа по душе. В армии привык. Поначалу не понимал по-русски, все дни один. Раз на ночное дежурство напра­вили, понравилось: не надо ломаным языком рапортовать, не надо напрягаться — что говорят? От сержантских шуток избавлен — Гачечиладзе, продуй ящик макарон!.. Разве дежурный офицер заглянет для порядка или пришлет кого. Ночь отдежуришь, а днем спишь... Было в части подсобное хозяйство, свинарник голов на сорок. Возле свиноматок приходилось сидеть, чтоб приплод не сожрали или не придавили ненароком. Охотников на такое сидение мало. Вот стар­шина и прикрепил меня к свинарнику: «Ты, Гачечиладзе, парень хозяйственный, деревенский. Тебе такое боевое задание в самый раз...» По утрам свиней велено было выгонять во двор, а они не слушались. Пинаю сапогами, тащу за уши — визжат и ни с места. Старшина Батеха. увидел, расплылся в улыбке. «Нет в тебе, Гаче­чиладзе, командирской жилки. Тону того нет. Смотри, как оно де­лается,— и как рявкнет:—Ррр-рета, па-адъем!» Свиньи повскакали и галопом в дверь! Еле я увернулся, чтоб на спинах не вынесли.

Свинарник и есть свинарник, грязно. Возле маток приплод ко­пошится — голый, мелкий, на поросят не похожий. Да и как им боль­шими быть — каждая матка чуть не по двадцать высыпала. Над го­ловой лампочка в пятьсот свечей, а потолок низкий, жарит в самое темя. Сижу на перевернутом ведре, письмо из дому читаю. В одной руке письмо, в другой стебелек травы — омбало, ее всегда тетя Дарико в конверт подкладывала. Разотру омбало в пальцах, уткнусь носом, и нет никакого свинарника, а сижу я с ребятами под кашта­нами, в камушки играю, камушки обкатанные, звонкие, с нашей реч­ки, а в овраге ручей журчит, и точно дождь только что прошумел...

В личное время прибегал Нодар, тащил меня в курилку. Там при ребятах хлопал по спине и лыбился. «Покажи., чего прислали! Трав­ку брось, чудак! Лучше чачу за щекой принеси». Но чачу отобрал старшина и запер в каптерке. Золотистая, в бутыли с завернутой в тряпочку деревянной затычкой, она была похожа на компот — для отвода глаз тетя Дарико накидала в нее сушеных слив. Даже я об­манулся. «Хороший ты малый, Гачечиладзе, только туго тебе в жиз­ни придется, гражданка — она таких недооценивает. То есть за дур­ных считает. Чистый спирт, рябой кобылы сон! Таким в военное вре­мя танк можно поджечь!..»

Раз перед увольнением сунулся по дурости, налей, дескать, грам­мов сто. Ох, он и расшумелся! «Ты что мелешь? Что ты мелешь, ря­бой кобылы сон! На «губу» захотел? Да я твою чачу вылил давно, на протирки извел. Марш отсюда, пока увольнительную не отобрал!» И кто меня надоумил? К Поле собрался. В первый раз на свидание шел. Все русские слова, какие знал, из головы вылетели. Хотел при­нять для храбрости... В тот раз мы в кино пошли, а про что было кино, убей — не помню. После кино проводил ее, на обратном пути заблудился. Города не знал, спросить толком не мог. Намерзся!.. Ладно, к реке вышел, по ней и часть нашел. Да-а... Морозы там лю­тые. На окнах казармы лед толщиной в палец. Надышишь глазок, выглянешь; спортплощадка по брусья снегом завалена... А в казарме зимой хорошо, тепло: наряд постарался, печки пышут жаром; отта­ял, лег и как будто провалился в ватный матрац.

Первая зима самая трудная. А весной я уже знал, куда посылки нести — прямо с почты к Поле. Даже просил почаще присылать. Фрукты в тех краях дорогие. Хурму там, инжир или гранат вовсе не видали, Бабушке Полиной инжир не понравился, пожевала без­зубым ртом и выплюнула. Зато Петька радовался, когда с ящиком меня видел... Поля в ту пору с фабрики ушла, поступила на почту ученицей. Получала так мало, что каждую субботу в прачечную при нашей части приходила подработать. Там и познакомились. Вообще дольше трех месяцев ей на месте не сиделось: то поругается, то тос­ка заест, то начальник как репей. Сестра ее при мне совестила: «Ыуг ты даешь, мать! Десятый год на кадрах сижу, а такой трудовой книжки не видела. Целое собрание сочинений. Это ж к пенсии что будет?..»

Мы с Джано, когда за ней приехали, опять на новом месте наш­ли— в охотничьем магазинчике наискосок от кино. В тесноте среди шапок и кепок русая голова. Я к прилавку продвигаюсь, а Джано сзади подталкивает. «Забирай ее, братец, от этих охотников, пока не поздно!» Поля увидала, выбежала. «Доментий! И правда приехал. Я уж думала, кончилась наша любовь!» Даже расчет не стала офор­млять, подхватила плащик и в дверь. Вышли из магазина, она мне в локоть вцепилась, смеется. А Джано останавливает нас и подводит к витрине. «Поля, могу я вот это купить?» — «А на что вам?» — спра­шивает Поля. «Брату свадебный подарок». Поля на меня оглянулась. «Он и правда шутник...»