— Нет, Доментий. Вам гостей и без него хватает. Да и дома у него люди. Небось глаза проглядели...
Нодар пригоняет скрипучую арбу, Гурам выносит Шалико и стоит с ним на руках, пока арбу разворачивают на пятачке у ворот.
— Назад! НазадР безрогий! Ну-ну-ну! Хи-о! Да уложи ты его! Прижал к груди сокровище!..
Гурам укладывает Шалико на доски; все пьяны, никто не сообразил подсунуть хоть что-нибудь ему под голову. Я порываюсь в дом за мутакой, но арба трогается, быки резво идут под гору. Колеса подпрыгивают на камнях, голова Шалико отбивает громкую дробь.
— Полегче! Все-таки голова...
Скрип арбы затихает в ночи. Доментий запирает ворота.
Я вхожу в дом. Свекровь с умиротворенным, почти счастливым выражением лица моет посуду. Над миской с водой курится пар. Ее ладони разбухли и покраснели. Я хочу разбавить кипяток, не позволяет. Наверное, ей приятны эти горячие ванны.
— Ушли?
— Ушли,— отвечаю я.
— Вот и хороню!
— Оставь до завтра, мама. Мы тебе поможем.
— Только бы не уснуть. Когда руки в горячем, в сон клонит...
Возвращаюсь на веранду. В темноте двора летают светлячки Собака гоняется за ними. Ночь теплая, беззвездная, тихая. Пахнет исходом лета... Скоро осень. Мальчишки в школу пойдут. А я с утра в лес за каштанами и грибами. Здесь другие грибы, совсем не те, что в наших лесах; нет ни маслят,, ни опят, ни белых. Только лисички попадаются среди папоротников... Как увижу их, так сердце сожмется.
Устала, спать хочется.. Если Джано дня на три, на четыре, ничего, потерплю... До чего мальчишка у них славный!
Собака по двору гоняется за светляками. Замирает. Разинув пасть и шевеля ушами, удивленно смотрит на мерцающий огонек и опять пускается вдогонку. Горы чернеют. Что-то стрекочет в траве, звук деловой и звонкий, как от далекой лесопилки.
Светляки пролетают сквозь частокол из проулка во двор и обратно. Летят вверх и вниз, вдоль проселочной и без дороги. В их мерцании все делается зыбким: ограда ничего не ограждает; огонек, помигивая, проходит сквозь гущу кустарника. Светляки загораются и гаснут в черной траве и в черном небе; близкие кажутся далекими, далекие близкими.
В темноте двора в грустном хороводе огоньков вижу Доментия. Сидит неподвижно на скамейке под деревьями.
— Ты один, Доментий? — Доментий оглядывается.— Вы не поссорились?
Молча пожимает плечами.
— А куда делся Джано?
— Пошел спать.
— Надо бы отвести ягненка в хлев,— говорю я.
— Пусть пощиплет траву. В хлеву грязно.
— Какой белый! Никогда таких не видела.
Сажусь рядом на скамейку, прислоняюсь к его плечу. Тишина. В тишине звенит далекая веселая лесопилка. Мерцают светлячки. Сердце готово разорваться от тоски и грусти.
— Что с гобой? — спрашивает Доментий.— Устала?
Я вдруг всхлипываю и, уткнувшись лицом ему в шею, шепчу:
— Я сегодня письмо получила, бабушка умерла.
Глава пятая
ДОМЕНТИЙ ГАЧЕЧИААДЗЕ
— Пришел, псина? Оголодал небось. На...
Осторожно берет протянутый ломоть хлеба, выносит из будки, ест под дверью. А в первую ночь чуть не бешеным показался: трусит между рельсов, носом в шпалы, по сторонам не смотрит. Так бы и трусил до Самтредиа, да навстречу товарняк с углем на двух тепловозах. Перед станцией и сошлись. Тепловоз как забасит, пес на все лапы осел, шерсть дыбом, еле успел отскочить в сторону. Дрожит, на громыхающие вагоны скалится. На станции только мы с дежурным, да кто-то на скамейке — под промасленной кепкой лица не видать. Прогрохотал товарняк, а пес все дрожит, не знает с перепугу, куда бежать. Хотел подойти — как зарычит! Карло (в ту ночь Карло дежурил) говорит: «Осторожней, парень, как бы не бешеный...» Ушел я к себе в будку. Через часок выглянул — стоит позади платформы, наставил уши, смотрит. Я положил хлеб на виду и дверь прикрыл — пусть поест спокойно...
Собаки ко мне быстро привязываются — через неделю за мной в речку сигал, когда я на мельницу ходил. Хозяином признал. Но так и остался бродягой; что ни говори, а будку возле проходной даже собака с домом не спутает. Думал домой его взять, да Гурам отсоветовал— две собаки на одном дворе не уживутся...
Поел за дверью и пожаловал опять. Хвостом виляет. Дал бы еще, да нету. Не обиделся, зевнул с подвывом, улегся перед топчаном.
В будке только и помещаются топчан и тумбочка. И еще ружье в углу, холостыми заряженное, чтобы в случае чего палить. Слава богу, пока не приходилось: заводик маленький, оба цеха на ночь запираются. Разве пустую бочку кто укатит, да грохота побоится...
Перешагнул через пса, встал в дверях, к косяку привалился. Над дверью лампочка. На свет мотыльки слетелись, об лампочку колотятся. Вдоль ущелья сквозняком протягивает. Слышно речку по камням. Как будто в той стороне большой базар. Пахнет шпалами и ежевикой — разрослась вдоль полотна.
Станция и платформа желтым светом залиты. Рельсы поблескивают. Подальше родник темнеет. Между станцией и будкой тополя шелестят...
Мать все отговаривала: «Что ты за работу себе нашел? Неужели на том заводе днем сложа руки сидят?» Поля тоже грозилась: «Не поленюсь, Доментий, возьму фонарь, спущусь, посмотрю, чем ты там ночью занимаешься...» И ведь спускалась... Раз в грозу пожаловала. Ливень хлестал. Горы кругом то вспыхнут голубовато, то исчезнут. Я на всякий случай электричество по деревням вырубил. И в такую- то погоду явилась. Ниточки сухой на ней не было. Кулачки к груди прижала, колени подогнула, дрожит и улыбается. Как девочка после купания...
А мне ночная работа по душе. В армии привык. Поначалу не понимал по-русски, все дни один. Раз на ночное дежурство направили, понравилось: не надо ломаным языком рапортовать, не надо напрягаться — что говорят? От сержантских шуток избавлен — Гачечиладзе, продуй ящик макарон!.. Разве дежурный офицер заглянет для порядка или пришлет кого. Ночь отдежуришь, а днем спишь... Было в части подсобное хозяйство, свинарник голов на сорок. Возле свиноматок приходилось сидеть, чтоб приплод не сожрали или не придавили ненароком. Охотников на такое сидение мало. Вот старшина и прикрепил меня к свинарнику: «Ты, Гачечиладзе, парень хозяйственный, деревенский. Тебе такое боевое задание в самый раз...» По утрам свиней велено было выгонять во двор, а они не слушались. Пинаю сапогами, тащу за уши — визжат и ни с места. Старшина Батеха. увидел, расплылся в улыбке. «Нет в тебе, Гачечиладзе, командирской жилки. Тону того нет. Смотри, как оно делается,— и как рявкнет:—Ррр-рета, па-адъем!» Свиньи повскакали и галопом в дверь! Еле я увернулся, чтоб на спинах не вынесли.
Свинарник и есть свинарник, грязно. Возле маток приплод копошится — голый, мелкий, на поросят не похожий. Да и как им большими быть — каждая матка чуть не по двадцать высыпала. Над головой лампочка в пятьсот свечей, а потолок низкий, жарит в самое темя. Сижу на перевернутом ведре, письмо из дому читаю. В одной руке письмо, в другой стебелек травы — омбало, ее всегда тетя Дарико в конверт подкладывала. Разотру омбало в пальцах, уткнусь носом, и нет никакого свинарника, а сижу я с ребятами под каштанами, в камушки играю, камушки обкатанные, звонкие, с нашей речки, а в овраге ручей журчит, и точно дождь только что прошумел...
В личное время прибегал Нодар, тащил меня в курилку. Там при ребятах хлопал по спине и лыбился. «Покажи., чего прислали! Травку брось, чудак! Лучше чачу за щекой принеси». Но чачу отобрал старшина и запер в каптерке. Золотистая, в бутыли с завернутой в тряпочку деревянной затычкой, она была похожа на компот — для отвода глаз тетя Дарико накидала в нее сушеных слив. Даже я обманулся. «Хороший ты малый, Гачечиладзе, только туго тебе в жизни придется, гражданка — она таких недооценивает. То есть за дурных считает. Чистый спирт, рябой кобылы сон! Таким в военное время танк можно поджечь!..»
Раз перед увольнением сунулся по дурости, налей, дескать, граммов сто. Ох, он и расшумелся! «Ты что мелешь? Что ты мелешь, рябой кобылы сон! На «губу» захотел? Да я твою чачу вылил давно, на протирки извел. Марш отсюда, пока увольнительную не отобрал!» И кто меня надоумил? К Поле собрался. В первый раз на свидание шел. Все русские слова, какие знал, из головы вылетели. Хотел принять для храбрости... В тот раз мы в кино пошли, а про что было кино, убей — не помню. После кино проводил ее, на обратном пути заблудился. Города не знал, спросить толком не мог. Намерзся!.. Ладно, к реке вышел, по ней и часть нашел. Да-а... Морозы там лютые. На окнах казармы лед толщиной в палец. Надышишь глазок, выглянешь; спортплощадка по брусья снегом завалена... А в казарме зимой хорошо, тепло: наряд постарался, печки пышут жаром; оттаял, лег и как будто провалился в ватный матрац.
Первая зима самая трудная. А весной я уже знал, куда посылки нести — прямо с почты к Поле. Даже просил почаще присылать. Фрукты в тех краях дорогие. Хурму там, инжир или гранат вовсе не видали, Бабушке Полиной инжир не понравился, пожевала беззубым ртом и выплюнула. Зато Петька радовался, когда с ящиком меня видел... Поля в ту пору с фабрики ушла, поступила на почту ученицей. Получала так мало, что каждую субботу в прачечную при нашей части приходила подработать. Там и познакомились. Вообще дольше трех месяцев ей на месте не сиделось: то поругается, то тоска заест, то начальник как репей. Сестра ее при мне совестила: «Ыуг ты даешь, мать! Десятый год на кадрах сижу, а такой трудовой книжки не видела. Целое собрание сочинений. Это ж к пенсии что будет?..»
Мы с Джано, когда за ней приехали, опять на новом месте нашли— в охотничьем магазинчике наискосок от кино. В тесноте среди шапок и кепок русая голова. Я к прилавку продвигаюсь, а Джано сзади подталкивает. «Забирай ее, братец, от этих охотников, пока не поздно!» Поля увидала, выбежала. «Доментий! И правда приехал. Я уж думала, кончилась наша любовь!» Даже расчет не стала оформлять, подхватила плащик и в дверь. Вышли из магазина, она мне в локоть вцепилась, смеется. А Джано останавливает нас и подводит к витрине. «Поля, могу я вот это купить?» — «А на что вам?» — спрашивает Поля. «Брату свадебный подарок». Поля на меня оглянулась. «Он и правда шутник...»