...Где отчий дом — страница 33 из 45

Витрина за стеклом была выложена дерном, и по нему, как по осеннему полю, наметом несся волк с зайцем в зубах. Большой, силь­ный, с густой седоватой шерстью. А заяц в его зубах обвис беспо­мощно и жалко, лапки поджаты, свернутая набок голова едва дер­жится на перекушенном горле.

«Отличное наглядное пособие»,— сказал тогда Джано.

Я-то понял, на что он намекал, это был старый разговор. Помню, еще после школы, сразу после выпускных экзаменов я в Тбилиси съездил. Отец отпустил к старшему брату. Просто так — гостинцев отвезти, вина. У них с Додо как раз двойня родилась — Лиа и Нелли. Ну, мы и выпили вдвоем, без гостей. За детей, потом за мать, потом за отца, за дядю, за бабушек и дедушек. Кого вспомнили, за всех выпили.

Вышли на улицу проветриться, Вечер поздний. Они тогда еще на старой квартире жили, около рынка. Идем, и вдруг Джано останав­ливает меня и говорит: «Подойди к любому мужчине и ударь его».— «За что?» — спрашиваю. «Просто так» — «Как же я ни за что ни про что человека ударю».— «Пересиль себя, Доментий! Делай, что гово­рю!»—«Не могу я, брат. Оставь...»—«А я говорю, ударь! Вот этого, в кепке».— «Ну за что я его ударю?» — «А ни за что. Чтобы с невин­ностью расстаться. Пока ты не можешь человека ударить, ты не мужчина».

Знал мою слабинку старший брат. Как на лестнице, когда вме­сто ступеньки в пустоту оступишься. Я и сам порой думал, что, если ударю кого-нибудь, пропавшая ступенька вернется. Встану твердой ногой. Да так ни разу и не смог. Рука не поднялась. И ведь не боял­ся, нет. Тут что-то другое. Переступить не мог. В тот раз увязался было за одним, мордастым, не понравился он мне спьяну. Стал ему глупости в спину бубнить. А он повернулся и говорит: «Шагай, соп­ляк! Ровню себе найди!» Я и пошел. Не про нас такие уроки...

Вот и позавчера вроде вокруг мельницы шумели, а все о том же. Не нравлюсь я старшему брату. Не так живу. Волчьего во мне мало... А что мельница? Разве в мельнице дело...

Он приехал как-то студентом из Тбилиси. Отец дал ему пова­ляться денька два, потом говорит: «Собирайся на мельницу!» — «Обойдемся, Георгий!— всполошилась мать.— Зачем ребенка по та­кой погоде в такую даль гнать!» Осень поздняя стояла, дороги раз­везло. Я каждый день в школу опаздывал, хоть на час раньше выхо­дил. «Мальчик приехал отдохнуть, а ты запрягаешь».— «Я его не рас­прягал, чтобы заново запрягать!» Ну, Джано отца ослушаться не смел, у Шалико-аробщика арбу одолжил. «Тащите,— говорит,— вашу кукурузу, на всю зиму обеспечу!» Я за братом увязался. Мать опять было разволновалась: «Куда? Вечер на дворе!» А отец: «Пусть едет. Только одень как надо».

Покатили с братом под гору. Долго скрипели по колдобинам, пока до реки доскрипели и заскрежетали по камням. Переехали че­рез мост, дотащились до железной дороги и остановились перед шлагбаумом. И в ту же минуту из-за поворота поезд! Тяжелый, бы­стрый, сильный. Промчался, посверкал окнами. За окнами лица. Бе­лые полоски на вагонах промелькнули, даже надпись не успел ра­зобрать. И тишина. Тихо стало. Тихо и так грустно, что ком в горле набух и слезы на глаза навернулись...

А потом мельница показалась. Мы подъехали сверху, оттуда, где акации в ряд. Мельница над мутной протокой, за ней пойма, же­лезная дорога и горы. Все серое, как в тумане, одни ближние де­ревья чернеют. Мельник выглянул на скрип арбы в вылинявшей гим­настерке, в сбитых сапогах. Он вернулся через семь лет после вой­ны. Видно, хлебнул в жизни, бедняга: заикался и головой дергал, и глаза, как у того зайца с перекушенным горлом. Как же его звали?..

Тогда я в первый раз все разглядел и запомнил: под полом вода хлюпала, жернова хрипели, мельница подрагивала, как арба у шлаг­баума. Подрагивали тугие теплые мешки с мукой. И два закопчен­ных фонаря на бункерах. И трехногий столик с губастым кувшином и миской лобио, за которую уселись Джано с мельником... Иорам, вот как его звали! Иорам всю ночь рассказывал Джано что-то, всхли­пывал, сморкался и грозился. А я прислушивался сквозь плеск воды и шум жерновов...

Проснулся я от тишины. Через щели падал свет. Тихо журчала вода. Фонари погасли. Сверху мучная пыль посыпалась. Глянул, на балке крыса, хвост свесила, остановилась и смотрит. Рукой взмах­нул, она дальше и исчезла в стене. Я из-под ватника выбрался, дверь распахнул, а там белым-бело. Снег выпал за ночь, черные деревья облепил. И вода черная в белых берегах. Джано с арбы снег сгребает, а мельник волам холки мешками укутывает. Увидел меня, улыбнулся. «П-продрог, бичо? Вот т-тебе и зима!»

По снегу, в тумане поднялись назад, на гору. Долго добирались. Мать обрадовалась: «Вернулись кормильцы наши! Погляди, Георгий!» Отец вышел из кухни, высокий, сутулый, руки в карманах... И сей­час помню, как приятно было на глазах у родителей делать взрослое дело — разгружать арбу и распрягать волов. Джано посмеивался: «Работник!» А мать повторяла со слезами на глазах: «Вот и вырос, кровинушка моя. Все его беды на себя приму...»

Давно это было...

За рекой на пригорке чернеет школа. Раньше против школы бы­ла купальня — зеленая гладкая заводь. Директор школы Григол не был строгим. Он ничего не запрещал нам, кроме купания в заводи. Говорили, что там когда-то утонули два третьеклассника. Зато стои­ло выпускнику получить аттестат, как он тут же скатывался на берег и бросался в воду. Это купание стало таким же обрядом, как вру­чение аттестатов. Наш выпуск еще искупался в зеленой заводи. Но с тех пор реку завалили камнями и строительным хламом. Река об­мелела, разделилась на протоки. Нынче в мае я видел, как десяти­классники, закатив штаны, осторожно бродили по протокам...

Речка шумит в ущелье. Раньше она походила на проказницу-девчонку. Теперь стала как уставшая, много рожавшая женщина.

Какая ни есть, а ребята вчера попросились купаться. Додо го­ворит: «Тут у вас водовороты, камни, одних не пущу. Просите дядю Доментия...» Я и пошел. Маленького Бубу на плечи посадил. Он шею мне стиснул коленками, на голову облокотился, всю дорогу песни распевал. Иногда останавливал меня: «Тпру, лошадка!» — и тянулся вверх, сливы срывал. Сорвет, ощупью сунет мне в рот и заглядыва­ет— попал ли?.. Совсем маленький, а плавает хорошо! Лучше моих, даже лучше Петьки. Как домой идти, помог ему трусики сухие на­деть. Он прислонился ко мне, видно, уморился, наплавался, и от детской головки запах. У меня даже дыхание перехватило. Не ска­жешь, чем пахнет, только детская головка так пахнет да еще птен­цы. Прислонился, хитрец, ко мне, на ремне повис и говорит: «Не по­думали мы с тобой, дядя Доментий, просчитались».—«В чем,— гово­рку— просчитались?»—«Лучше б ты меня в гору на плечах понес, а с горы я как-нибудь сам спустился бы...» Что делать? Посадил опять на плечи, только попросил шею коленками не стискивать...

Они скоро уезжают. Всю жизнь привыкал, но, похоже, так и не привык.

К концу лета родня разъезжалась из отчего дома, а я оставался. Когда начиналась предотъездная суета, я забирался в хлев и от­сиживался там. Меня звали прощаться, и, как я ни крепил­ся, кто-нибудь обязательно замечал: «Что с мальчишкой? Что с то­бой, Доментий?»

Хорош я буду, если в день их отъезда опять заберусь в хлев...

Жить бы опять всем вместе, ужинать за большим столом, а пе­ред сном разговаривать на веранде, рассказывать разные истории. И вQ дворе летали бы светлячки, а за стеной спали бы дети...

«Ишь, чего захотел! — посмеивается Гурам.— Уют! Нынче этот зверек занесен в Красную книгу».


Зимнее утро. Хлюпает дождик. Капли падают в канавку, в пере­полненную бочку и недавно подставленную лохань. В окне сипит ве­тер. Спеленатый рядом с нами малыш морщит носик и чихает. Сунув ноги в сапоги, выскакиваю во двор и с охапкой дров вслепую возвра­щаюсь; в комнате пахнет младенцем, бубнит огонь, поленья шипят и потрескивают... И в зимнее утро так сладок душный уют жилья, плач младенца и первые слова Поли, кое-как сложенные по-грузински: «Дай мне мальчика. Мальчик хочет грудь...»


Из глубины ущелья электровоз высвечивает горы, деревья, шко­лу на пригорке, речку. За электровозом выползает вереница ваго­нов. Поезда не слышно, но чем сильнее луч, тем отчетливей стук ко­лес. Поезд приближается. Земля подрагивает. Прожектор упирается в меня, забивает светом глаза, нос, уши. Отворачиваюсь...

Я никогда не бывал в Варазис-хеви. Новый тбилисский район. Вдоль оврага друг против друга дома одинаковые, высоченные. По дну оврага на месте ручья улица заасфальтированная, машины фара­ми помигивают. Я на мосту, а подо мной эта самая улица с маши­нами. Походил, поспрошал и нашел-таки. Новая квартира Джано на восьмом этаже, а у меня поклажа пудов в шесть. Потом мне про лифт сказали, но в первый раз не сообразил, пешком допер. Дверь была открыта. С хурджином на плече, с бочонком и корзиной в ру­ках протиснулся и остановился перед большим зеркалом.

В доме играла музыка. За стеклянной дверью было шумно и, по голосам, многолюдно. Вдруг голос До до: «Кажется, кто-то при­шел...— Распахнулась дверь, она всплеснула руками и пропела: — Домен-тий! Какая прелесть! К нам имеретинская осень собственной пер­соной! Смотрите!» А сама такая, что я зажмурился...

Сегодня с утра мотыжу в винограднике. Слышу, листья зашур­шали, метелки кукурузы закачались. Додо! Босиком, в закатанных до колен штанах, с маленькой мотыжкой, которую я для детей приспо­собил. «Доброе утро, Доментий! Пришла помочь! Не прогоняй меня!»

Встала неподалеку тюкнула мотыжкой раза дваг засмеялась. «Ногам щекотно!» Еще потюкала, выпрямилась, рукой глаза затенила. «Ну и засуха!.. Если твоему винограднику нужен дождь, скажи. Я ведь только с виду обыкновенная женщина, а на самом деле колдунья». Подрисованные глаза закрыла, ладони слепила, к груди прижала и стала заклинания шептать. На каком языке, не разобрал. «Вот уви­дишь,— говорит,— через три дня на четвертый пойдет дождь». Я за­смеялся. «Давай раньше! Через три дня на четвертый он и без во­рожбы пойдет...»

Звенит колокол. Электровоз дает короткий гудок. Поезд трога­ется дальше. Быстрее стук колес, мелькают окна. И опять тишина. За железной дорогой шумит река. Далеко в горах мерцают электри­ческие лампочки...