Где пальмы стоят на страже... — страница 15 из 36

В открытой борьбе сила была на моей стороне: ведь кролики мои, не так ли? Так вот тебе, черный воробей, и я целый день таскал моих любимцев на руках, не разрешая ему и пальцем до них дотронуться. «Хватит с него, что смотрит!» — и я душил их в объятьях на глазах у врага, в насмешку. «Ангелочки мои!» А он страдал, страдал, но не подавал виду и всё мне улыбался. «Подожди, и мой день придет», — наверно, думал он.

Терпение его было вознаграждено, и день пришел — горький день, когда мне надо было идти в школу, не такую, как моя прежняя, а настоящую школу, серьезную, строгую, с расписанием уроков, с которых нельзя уже было сбежать, ибо, как сказала тетя Бизука, я был теперь взрослый верзила, и необходимо было тупо и всерьез приниматься за учение, чтобы стать человеком. Как я страдал, одному богу известно. Бесконечные уроки сеньора Силвы, учившего нас всему, кроме гимнастики, и так скучно объяснявшего на каждом уроке, что мы будем проходить на следующем… Грамматика, география… Какое мне было дело до глаголов и существительных и как меня могло интересовать, что земля круглая и вообще, что делается в мире, когда мой мир был сосредоточен в моих кроликах?! Сеньор Силва говорил громко, но я его не слышал; мои мысли были заняты одним проклятым вопросом: что там делает Силвино с моими кроликами? Я пожирал нетерпеливым взглядом бесстрастный циферблат часов в коридоре, бесконечном, гулком коридоре, с десятью окнами на школьный двор, бывшем главной артерией шпионской деятельности наших надзирателей, неожиданно возникавших в дверях класса, заставая врасплох бедных лентяев. Стрелки не. двигались… Я терялся в лабиринте догадок, одна мрачнее другой: он их гладит… чешет… выводит пастись в огород?.. Постановке и решению этих проблем мешал сеньор Силва, будивший меня бестактным вопросом:

— О чем я только что говорил, Франсиско?

Я не знал. Меня наказывали.

Дома, едва вбежав и сбросив ранец, я походя целовал тетю и бежал взглянуть на кроликов.

Белизна их шкурок не выдавала никаких тайн. Красные глазки глядели мирно. Я набрасывался на них и колотил из ревности. Они пугались, хотели убежать, опускали уши — я обнимал их, почти плача от раскаяния.

Вечером в столовой, когда тетя вязала и я сидел над домашним заданием, он, разбойник этот Силвино, начинал разговор про кроличьи дела специально, чтоб меня унизить.

— Я сегодня, знаешь, Франсиско, ходил с твоими кроликами до самой булочной.

Я закусывал губу:

— Что?..

Силвино видел, что рана открыта и кровоточит, и продолжал наступление, наслаждаясь моей агонией:

— Ну ладно, я пошел. Взгляну, как они там, — и выходил медленно: руки в карманах, насмешливая улыбочка в углу рта — воплощенная месть.

Отчаяние мое доходило до предела. Перо в нервно дрожащей, руке выводило букву в тысячу раз уродливее, чем обычно, я пропускал слова в переписываемом отрывке из «Сердца», тридцать девять минус пятнадцать составляли двенадцать в задаче про апельсины.

Май мягкий, май милый, май мелодического звона колоколов в теплых сумерках, на приютской часовне, май принес в дом моей тети, кроме новых перьев у канареек и нескольких ранних мандаринов, еще одно, страшное — смерть: Силвино попал под грузовик, когда ходил на почту отправить письмо.

Он не сразу умер. Он появился, мучительно стеня, на руках у чужих людей, которые несли его, следуя за продавцом местного магазина, прокладывавшим путь и, жестикулируя, объяснявшим случившееся прохожим.

Ночью он бредил, невольно исповедуясь во множестве маленьких шалостей, в том, что съел тарелку желе в погребе, что из тетиной корзинки для рукоделья взял катушку ниток, что зарыл во дворе две серебряные ложечки. И еще он раскрыл великую тайну розовых кустов. Дело в том, что много месяцев подряд сад каждое утро просыпался усеянный лепестками при полном отсутствии ночного ветра. И так как сад был обнесен высокой стеною, то каждодневное это чудо сильно озадачивало тетю, уже готовую склониться к предположению спиритки доны Марокас Силвейра, что это дело рук какого-нибудь шаловливого и лукавого духа. А это он, Силвино, был, оказывается, тираном тетиных роз, и, просыпаясь с петухами, шел в тишине каждого рассвета, гонимый какой-то непонятной страстью, тайно срывать и разбрасывать розовые лепестки, никем не уличенный.

Тетя даже засмеялась тихонько при этом неожиданном открытии:

— Ах, так это был ты, шалун?.. Погоди, разбойник маленький, как поправишься, отдеру тебя за уши, — ласково пригрозила она.

Она не знала… Узнала она лишь на следующий день, когда рентген подтвердил диагноз строгого доктора Говейя, который сказал, качая головой:

— Ничего, дорогая сеньора, ничего нельзя больше сделать. Всё, что можно было, сделано. Только чудо — перелом таза, серьезно задет позвоночник…

— Только чудо! — повторял он жестким тоном материалиста.

— Но… доктор…

Он прервал, сочувствуя:

— Я дам ему морфий, чтоб меньше страдал.

Тетя с этой минуты вся отдалась уходу за больным. Без устали, перемогаясь — то туда, то сюда, то это нужно, то другое необходимо, — четыре дня и четыре ночи, не смыкая глаз, не отходила она от постели.

На пятую ночь, часов так в одиннадцать, под лампочкой, обернутой темной бумагой, чтоб не раздражал свет, Силвино пришел в себя от тяжкого забвения, вызванного последним уколом.

— Крестная… — позвал тихонько.

— Что, милый? Я здесь… — И тетя быстро вышла из темноты, где, скорчившись на стуле, сидела без сна возле больного.

— Я знаю. Дайте мне руку.

Она дала ему руку, и он с трудом поднес ее к губам. Слезы текли у него из глаз, прежде таких круглых, умных и лукавых и казавшихся теперь такими выпученными и мутными.

— Благословите.

Тетя отозвалась, с беспокойством:

— Что ты, сынок, спи.

Сынок? Силвино с усилием поискал взглядом губы, назвавшие его сыном, и повторил:

— Благословите. Я устал страдать, крестная.

Он сжал ее руку с неожиданной силой, сжал — и отпустил разом. Голова упала на подушку, лицом к стене.

— Франсиско! Александрина! Господи! Свечу!

Все прибежали. Тетя уже стояла на коленях. Мы тоже упали на колени, молясь. Пламя свечи разгоралось белое, очень белое, колеблемое и сияющее, в черной руке маленького мертвеца. Тетя громко рыдала.


Тетя Бизука, похудевшая, с красными запавшими глазами, подавленная, в длинном черном платье, не жалела на похороны никаких денег. «Бедный Силвино!» — плакала она по углам, среди сердобольных соседок, по очереди сжимавших ее в объятьях. Дом полнился людьми, потому что шалун, такой веселый, такой услужливый, был любимцем всей округи.

Я провожал его до Иньяумы в первом такси, едущем за катафалком, и на лице моем отражалось любопытство при виде полных движения улиц, на которых прохожие, повстречавшись с нашей процессией, снимали шляпы. Там я оставил его навсегда, в теплых, опаловых, улыбчивых сумерках, там я оставил его покрытым розами, всеми розами, которые роскошный тетин сад подарил ему сегодня, белыми розами, сестрами тех, с которых он столько времени так щедро сеял лепестки.

В доме, замолкшем без его смеха, взрывчатого и мягкого — «хи, хи, хи!» — я почувствовал себя одиноким обладателем моих кроликов. И единственным. Впрочем, последнее чувство длилось недолго. То ли отсутствие конкуренции охладило мой пыл, то ли футбол, которым я к тому времени начал страстно увлекаться, сам точно не знаю, но белоснежные предметы моей первой страсти постепенно были мною заброшены. Да они и не были уже такими белоснежными, как раньше. Грязные, неухоженные, они бродили, забытые, по участку, где хотели, свободные, возясь, как свиньи, в грязи, в пыли, в ящике с углем возле курятника. Я не смотрел за ними, я и не появлялся почти во дворе. Мануэл, встречая меня на кухне, всегда крутил одну пластинку:

— Франсиско теперь взрослый мужчина. Его теперь кролики не интересуют, — и подмигивал глазом под густой седой бровью.

— Ну да, ну да… — отвечал я смущенно и, ускользая по коридору, старался не попадаться ему на глаза.


Они умерли однажды, слепые; глазки, как драгоценные камешки, потеряли цвет, покрылись мутной пеленой. Они умерли однажды, покрытые шишками на животе, очень испугавшими тетю: «Уж не чума ли, господи спаси!» Нет, это была старость, как объяснил Мануэл, который, кажется, знал всё про этих зверьков. Умерли. Тетя, расстроенная, ждала, что я тоже буду огорчен. Но поскольку я не чувствовал особой печали, то и поспешил скрыть этот опасный симптом равнодушия:

— Лучше так, тетя. Бедняжки, они так страдали.

Тетя отошла от меня:

— Ты прав, сынок. Так лучше.

В глубине души я чувствовал полную свободу. Мяч занимал сейчас все мои помыслы. Я играл в полузащите, играл плохо, по-детски, но играл.

Ориженес Лесса

Счастливый билет

Беппино, низко скорчившись, как приучился еще с десяти лет, чистил сапоги важному клиенту, завсегдатаю, которого все чистильщики старались заполучить, потому что он давал на чай больше других. В прошлом году, когда Луиджи, орудуя щеткой, бросил ему на колени рождественскую открыточку, тот ему монет отсыпал — закачаешься! Подходящий тип. Не напрасно ему все чистильщики титул присвоили:

— Вам беж или коричневым, сеньор доктор?

Когда все кресла в их салоне бывали заняты и вдруг входил он, одетый с иголочки, в шелковой рубахе и в ботинках, таких блестящих, что и чистить-то вроде бы нечего, все мальчишки начинали истово орудовать щетками, чтоб поскорей отделаться от своего клиента и заполучить этого туза, в котором не одна смиренная душа видела свой идеал…

В тот день Шелковая Рубаха достался Беппино. И Беппино прикасался к зеркально блестящей коже этих ботинок с нежностью, как к щеке девушки, с ума сходя от желания завести разговор с человеком с другого, верхнего этажа жизни.

— Уже была таблица? — спросил кто-то.

— Напечатана.

— А какие билеты играли?

— Под девизом «лошадь».

— Что? — резко выпрямился Беппино. — А какой номер выиграл?