Где пальмы стоят на страже... — страница 19 из 36

— И я тоже, — с достоинством поддержал сестру Жоаозиньо.

Его зовут Иосиф, — продолжал Жоржи. — Раньше он был плотник, теперь — святой. Когда младенец родился, взошла звезда. Пастухи все пошли молиться. С ним три короля пошли. Один был черный…

— Черный — и вдруг король? — удивилась Виви.

— Черный, да. В земле негров король тоже черный. Но король.

— А принцессы?

— Принцессы — нет, дурочка! Принцессы — это очень красивые девчонки, с золотыми волосами и со звездой во лбу… А другой король велел младенца убить…

— Почему? — спросила Виви.

Жоржи помрачнел. По правде сказать, он и сам мало разбирался в политике царя Ирода; но, не желая признать себя побежденным и подумав с минуту, ответил:

— Ну, почему… Потому что он был гадкий.

— И убили?

— Ну, куда им! Иосиф посадил жену с ребенком на осла. Осел был смирный, ученый осел; и все трое уехали в другие земли.

Жоаозиньо, сжимая в кулаке петуха, отторгнутого у святого Петра, облокотясь на шкапчик локтем и положив на руку белокурую голову, дремал, утомленный столь подробным изложением священной истории, исходящим из уст старшего брата. Но рассказ о смирном осле, об осле ученом, взволновал его. Он проснулся и сказал:

— А святой грязный.

Резонно. Время и чад свечи, набожно зажигаемой из года в год в день святого Иосифа, загрязнили фигурку, затемнив на ней краски и покрыв какой-то тусклой, жирной пылью.

— Верно, — сказала Виви, всматриваясь. — Очень даже грязный, бедный. Нужно помыть.

Жоржи сразу приступил к операции мытья святого. Спустил со стула сестру и брата. Отодвинул мелких святых. Снял букет ирисов. Схватился правой рукой за подставку, левой — за шею святого Иосифа. И, смелым и решительным движением, извлек его из кивота.

Через секунду святой Иосиф уже лежал на полу, маленький и лишенный былого величия. Жоржи принес большой таз. И, наливая в него воду из кувшина, приказал Виви принести мыло.

Все трое сели. Жоаозиньо хотел было сунуть в таз петуха. Но Жоржи удержал его руку, заверив, что кур не моют, ибо они могут захлебнуться. И, поддерживая со всей осторожностью бородатого, лысого, величественного святого Иосифа, окунул его в воду.

— Теперь ты! — сказал он, обращаясь к Виви. — Мытьем должна заниматься женщина.

Виви не заставила себя упрашивать и принялась ласково намыливать святого. Через несколько минут, в смешении линяющих красок, святой Иосиф был уже обладателем синей бороды, а его лысина, эта строгая, блестящая лысина, оказалась вся в красных пятнах, наводящих на мысль о кори…

Жоржи заметил последнее обстоятельство и приказал Виви мыть получше, покрепче. Виви энергично терла. Размягший гипс стал крошиться.

— А теперь как же? — испугалась Виви.

Жоржи не ответил. Он услышал шаги на лестнице.

Это была мама, поднимавшаяся в молельню — очевидно, с целью взглянуть, чем это заняты все трое, что их так долго не слышно…

Привстав на цыпочки и сделавшись вдруг легче пуха, Жоржи выскользнул из молельни. Виви последовала за ним, вытирая о белое платьице пальцы, раскрашенные во все цвета, стекшие с фигурки святого Иосифа.

Жоаозиньо, однако, не замечая всех этих событий, почувствовав лишь, что остался один на поле боя, завладел святым и принялся, в диком веселии, намыливать ему бока.

Поглощенным этой работой и застала его мама. И схватила за ухо как раз в тот момент, когда он заботливо отламывал ухо у святого Иосифа.

— Разбойник! — вскрикнула она.

И собиралась было уже подвергнуть Жоаозиньо заслуженной каре за ужасное преступление, следы и свидетельства которого так ясно виделись на иолу и на шкафу, когда ей пришло в голову, что всё это не могло быть делом одного этого пузыря, ибо здесь чувствуется рука более умелая, мысль более четкая и вообще кто-то большего роста и нахальства.

— Это всё он, безобразник! пробормотала она в возмущении, имея в виду Жоржи.

Она вырвала из рук пораженного Жоаозиньо калеку святого, моля его в растроганных выражениях простить ее несмышленышей; и поставила святого на его место в киот на голубой подкладке с золотыми звездочками, окружив его маленькой свитой, в которой все были в большей или меньшей степени покалечены, за исключением святого Франциска, всё сидевшего в темнице…

Выполнив эти благочестивые действия, мама повернулась к Жоаозиньо, сжимавшему в руке поднятого с полу петуха святого Петра.

— Ты совершил очень плохой поступок. Тебя надо выпороть или посадить в темную комнату… Выбирай!

Жоаозиньо, объятый ужасом, отвечал только:

— Нет, мамочка!.. Нет, нет, мамочка!..

Она, однако, не сдавалась:

— Выбирай: порка или темная комната!

Жоаозиньо взглянул на мать: лицо ее было сурово — нет, ускользнуть не удастся. Порке он никогда еще не подвергался. С темной комнатой он был уже знаком. Хныкая, он сделал выбор:

— В темную комнату не надо, нет…

— Тогда принеси тапочку, я тебя буду пороть.

Жоаозиньо отправился медленно, с опущенной головой, чувствуя всю тяжесть своего преступления. Воротясь, он всё еще сжимал в левой руке петуха святого Петра, а в правой нес одну тапочку, принадлежащую… Виви.

— Можно этой, да? — взмолился он.

И уже протянул было маме этот невинный инструмент пыток, как вдруг одумался, отдернул руку, замер… И с печальным лицом, с умоляющими глазами, тонюсеньким голоском, прерываемым слезами и страхом, предложил:

— Я сам себя выпорю, ладно, мамочка? Я хорошенько выпорю. Я обещаю, что изо всех сил выпорю! Ладно, мамочка?!

Анибал Машадо

Тати, девчушка

Убедившись, что ничего не получается, Тати перестала ловить лучик, растянувшийся на траве. Только пальцы отбила о землю: у лучика, оказывается, вовсе не было тела.

Она теперь увлеклась водой. Хотела взглянуть, удастся ли вынуть хоть кусочек пруда, но почему-то стоило поднять руки, — и зеркальце, которое она держала в ладонях, совершенно менялось и утекало, капая сквозь пальцы. А на поверхности пруда не оставалось даже царапинки!..

Первый раз в жизни Тати играла с водой, и желание ее было — ухватить ее побольше, раскрыть ее тайну. Она так увлеклась, что крики: «Тати, где ты? Оставь это, девочка!», исходящие из окна, даже не долетали до ее ушей.

Ну а тут еще ветер поднялся. Но с ветром — Тати уж знала — дело безнадежное: он никогда не давался в руки, даже не позволял взглянуть на себя, хотя везде и всюду напоминал о своем присутствии. Ах, уж этот ветер!..

Прежде чем идти домой, Тати бросила пригоршню брызг на себя — на лицо, на платье, как женщина, которая душится.

Когда настала ночь, Мануэла упала на свою постель, не ответив на несколько вопросов дочери относительно воды, которая ту так занимала. Зарывшись под одеяло, Тати повторила матери свои последние заказы на завтра: тележку и уточку, такие, как у мальчика с соседнего двора.

— Этот мальчик, у которого тележка, ел такие конфеты — знаешь, мамочка? Не поверишь!.. А бумажки — красота! Здесь все едят много даже леденцов, я нахожу…

— Спи, Тати.

— Здесь хорошо.

— Спи…

Море было бы видно во всю свою широту, если бы не небоскреб. Прочие важные персонажи в жизни Тати — подружки из предместья, откуда они с матерью переехали только сегодня, заплясали в эту минуту у нее в памяти. Целая толпа детей, отступившая куда-то в пыль, в туман, в ночь… Тати не спалось… Зато мать одолевал сон. Измученная, она решила, что разбираться на новом месте начнет завтра. Район показался ей очень изменившимся по сравнению с тем временем, когда, шесть лет назад, она шила для одной богатой семьи, проживающей здесь, а Тати только собиралась появиться на свет. Отец Тати женился потом на другой и уехал в Европу. Зачем думать о грустных вещах?..

— Мамочка, это море шумит, да?

— Да. Не бойся, спи…

Мать ошиблась. Тати вовсе не боялась, напротив, она страстно ждала, что опять рассветет, и можно будет побежать на пляж и подойти совсем близко к волнам. И когда мать уже спала, Тати всё лежала с открытыми в темноте глазами и жалела, что теперь они будут жить по-другому, далеко от всего. Пригородные поезда здесь не ходят… Зато вот море… Оно слышалось так явственно и так близко, что, казалось, комната плывет куда-то в темноте…

Когда на следующее утро девочка открыла глаза, полоса солнца резала пополам тело спящей матери. Тати подождала, пока она проснется. Вместо того чтобы просто разбудить ее, она стала делать разные легкие шумы, как бы случайно. Вопросы, которые она намеревалась задать матери, нетерпеливо скапливались у нее в горле. Тело Мануэлы, укрытое одной простыней, разделяло кровать на две половины, как белая стена. Тати вообразила, что по другую сторону лучше; перелезла через стену и обосновалась на другой стороне. Ей понравилось. Она засмеялась. Хотела повторить свое сальто-мортале и снова перешла живой холм по долине талии. Ух ты! Да эта мама никак не просыпается. Большая такая. Поскольку мать начала, наконец, просыпаться, Тати запрыгала на постели, хватая ее за щеки, покрывая поцелуями, обрушивая на нее град слов и вопросов.

— Мамочка, ты можешь родить мне утеночка?.. А я уже проснулась, уже по коридору ходила, до самого конца… Какой наш дом смешной! А ты позволишь мне сейчас к морю пойти?

Вскоре маленькая фигурка уже вертелась под ногами у рыбаков, тянущих сеть.

Так в районе еще одна девчушка объявилась? Ее гладили по голове, брали на руки, уличные торговцы протягивали ей апельсин с лотка.

Два раза мать испугалась, что ее похитили: местные шоферы завели привычку сажать ее рядом с собой на сиденье в качестве талисмана. Портниха сначала ужасно беспокоилась, потом привыкла и махнула рукой.

— Слушай, дочка, если ты всё время будешь околачиваться у моря, рыбаки когда-нибудь примут тебя за рыбу, поймают и в корзину бросят.

Тати слушала с напряженным вниманием. Оказаться в корзине вместе с другими рыбами — как интересно!

— А потом, мамочка?

— Потом… Они тебя с лотка продадут.