Где пальмы стоят на страже... — страница 27 из 36

не знали, кто был этот растрепанный мальчик с печальным лицом. Тихо, словно сконфузясь, Шико пошел прочь, как уходит собака, что случайно забрела на какую-то улицу, а сама — не с этой улицы, не из этого дома, не этих хозяев, ничья.

А ферма тети Доры осталась меж тем такою же, как прежде. Те же ворота вели во двор, тот же плющ струил по стенам свои зеленые стебли. Он дернул за кольцо, толкнул засов, и звон колокольчика возвестил, как в былое время, о его приходе. Он был голоден, но сильней всего мучила его жажда. Он пересек двор, выложенный длинными плитами и заглянул под веранду, где обычно оставляли лошадей те, кто задерживался в доме на время, достаточное для того, чтоб выпить чашечку кофе с домашним печеньем. Ни одной лошади — только маленькая ломаная повозка. Он поднялся по высоким ступеням к двери под навесом в шапке густо разросшихся бромелий. Он не удивился бы сейчас, если б дверь вдруг отворилась, и на пороге, поправляя тяжелый узел черных волос, показалась его мать. На мгновенье он остановился в нерешительности. Обернувшись, поглядел на пыльную под солнцем дорогу. Ему хотелось пить, сейчас уже до смерти хотелось пить. Вдалеке запряженная волами телега мерно и лениво скрипела вверх по холму.

— Это что за оказия? — Внезапно дверь раскрылась, и на пороге возникла тетя Дора, перепуганная. — Ты ли это, Франсиско? — назвала она его от неожиданности полным именем.

Голос был точь-в-точь как у матери. Тетя Дора, такая прямая и статная, водрузила на нос очки и подошла к Шико.

— Благослови тебя бог, сынок.

Взяла его руки, заглянула в лицо и отпрянула в ужасе:

— Святая Мария, что они сделали с ребенком! Ах, если б твоя бедная мать увидела тебя в таком состоянии, как бы она горевала!

И, схватив его за руку, увлекла в дом. Растерянно ткнула на стул в столовой и засуетилась, бормоча:

— Сейчас, сейчас, чадо божье, я тебя в другой вид приведу.

Комната была погружена в теплую, добрую, родную полутьму. Стулья вокруг стола, буфет со стеклянными дверцами, картина Тайной Вечери на стене — все здесь дышало покоем. И в углу, как полагается, — кувшин. Толстый, запотелый, домашний. Пузатый кувшин со свежей прохладной водой, с глазу на глаз с мальчиком, мучимым жаждой. Кувшин из красной глины, на белом камне в углу комнаты — это и был предел его желаний, за этим он и шел так далеко, об этом и печалились его тусклые глаза, бескровное личико, худенькие кривые ноги.

— Сейчас я тебя накормлю, Франсиско, — сказала тетя Дора, хлопотливо входя в столовую.

Но в эту минуту резко зазвонил колокольчик у ворот. Тетя Дора и Шико замерли, испуганно глядя друг на друга. Крепко подкованный конь твердо протопал по плитам двора и остановился, фыркая, у крыльца. Тетя Дора подошла к окну и, сразу все поняв, бросилась на веранду.

— Эй, отворите! — крикнул сеньор Родолфо, всходя на крыльцо и звеня шпорами.

— Сеньор Родолфо, сердца у вас нет! — с гордой холодностью отозвалась она.

— Оставьте это, дона Дора, я приехал за своим воспитанником, — сказал сеньор Родолфо, хлопнув хлыстом по голенищу. — Это все — баловство.

Больше Шико не слушал. Опрометью бросился он из столовой, пробежал внутренние комнаты, выбежал через заднюю дверь, понесся, не разбирая дороги. Несколько кур, спугнутых им, кинулись у него из-под ног и громко раскудахтались. Шико остановился только у мельницы, за огородом, в низине. Прислушался. Сердце в нем рвалось от быстрого бега и от страха. Пышные деревья скрывали от глаз дом тети Доры, там, наверху. Земля здесь была сырая и темная. Все было покойно, тихо, и даже ворчанье воды, глухое и ровное, только сгущало сонную тишину этого места. Мельничное колесо крутилось равномерно, словно вздыхая после каждого поворота. Казалось, из этого вот укромного уголка ночь приходит каждые сутки на ферму тети Доры.

«Шико! Франсиско!» — Эхо повторило там, вверху, голоса гостя и хозяйки.

Мальчик спрятался на мельнице. Холодное дыханье воды обдало его. Он забыл, что ему уже так давно хочется лить. Весь напрягшись, он ждал.

— Франсиско! Шико! — настаивали звавшие его голоса сеньора Родолфо и тети Доры.

Он провел рукой по лицу, шрам от кнута крестного заныл при этом прикосновении. Бегство, долгий путь через лес, по пыльной дороге, ночь в доме чужого старика, эта ужасная жажда — все могло оказаться бесполезным. В усадьбе крестного жизнь его будет как прежде, вечно одна и та же, как этот ручей, что бежит и бежит неустанно, или как мельничное колесо, что все вертится, и вертится, и вертится. Крестный всегда повсюду найдет его, теперь-то уж он постоянно будет его бить.

Шико зажмурил глаза и бросился… Мельничное колесо запнулось, попробовало было продолжить вечную свою работу, но под конец стало. Внезапная тишина нарушила мир этого укромного уголка. Только вода продолжала свой бег, теперь бесполезный.

— Франсиско! Шико! — крики приближались, все более громкие, словно ничего не произошло.

Но мельница остановилась. И ночь, подступив, уже не позволила увидеть, как вода за мельницей окрасилась красным.

*Рикардо Рамос

Праздник Царей Волхвов

На верхней площадке неоконченного зданья, в теплом ветре, раздувающем рубашку на спине, человек беседует с морем, с сумерками, с падающей ночью. Взгляд его отдыхает на знакомых точках пейзажа, медленно обводит окрестность, ловит неверные очерки улиц. Копакабана стелется внизу, будто каменная плантация небоскребов.

Зачем возвращать воспоминанья? Северино пробирается между балками, досками, ведрами с известью, убегая от видения стоящих в ряд блоков, песка, кажущегося еще белее в полосе вечерних огней. Правда, зачем ворошить воспоминанья? Лучше бы отогнать их поглубже. Окунуть свое одиночество в веселый шум общего разговора, продлить подольше совместную работу, совместную жизнь стройки… Но не всё зависит от нас… Когда шум работ стихает, Северино поднимается на самую высокую галерею строящегося дома, чтобы долгими часами, в одиноком молчании, погружаться в горизонты воды и бетона.

Еще не так давно перед его глазами ночь мела обожженную землю, и стрекот цикад застилал пыльную вялую траву, и оголенное небо без туч, и ненужные теперь песни пастухов. Приросшие к красно-горячей земле, ноги дубели, устав ждать туч, способных в какой-то прекрасный день устелить равнину влагой.

Высохшие лица, поваленные столбы заборов, животные с печальными глазами. Чего ждать? Оставалась только дорога по ту сторону ограды. Тогда он скинул сандалии и пересек вброд реку — напрямик, навсегда.

Зачем воспоминанья? Лицо Северино хмурится, крупная рука неверно машет в пустоту. Мало-помалу старые картины гаснут, и проступает противостоящее, соседнее — цементная кладка для перил, подъемник в виде большой доски на канатах. Он отыскивает глазами блок, ноги сами делают первые шаги. Уйти отсюда… туда, вниз, к людям, забыть ночь и всё на свете. Он хватается за веревку, приводит в движение железный брус и спускается всё ниже и ниже вдоль позвоночника пустых этажей. Вот огромная слепая стена, дальше — самые высокие перекрытия, за ними — верхушки деревьев, потом стройные ряды столбов. И, после мягкого толчка, он чувствует рыхлую, развороченную землю… и вот идет по огромному, пустынному «холлу» к дощатой ограде.

— Как, ты еще не ушел?

Волосы дядюшки Антеро забелелись из-за колонны. Он расцвел доброй улыбкой, охватившей все его худое, длинное лицо.

— Ну да, тут еще.

Старик встал со скамейки, показал палкой в угол, где кто-то еще трудился в стуке молотка, в визге рубанка.

— Остался один Орландо, он наугольники мастерит.

Северино последовал за голосом с резким португальским выговором, подошел к месту, где негр стругал дерево, увидел мелкую щепу, черные глянцевые плечи, ярко-белые зубы.

— Ну так как?

Это не был вопрос, это было приглашение.

Приблизились: старый Антеро — прихрамывая, Северино — стараясь не споткнуться о раскиданные по земле предметы, и стали смотреть, как негр работает. Некоторое время молчали — только шуршание стружек в раме, только вой гудка где-то далеко-далёко.

— Заканчивает.

Еще минута тишины, и негр Орландо выпрямился. Сел на сваленные в гору доски, зажег сигарету и принялся говорить, словно сам с собой.

— Не жизнь — маята одна. Рождество кончилось. Новый год прошел, все праздники… А у нас что? Ничего.

Дядюшка Антеро стал набивать трубку, вытянул ноги, покачал головой.

— Чего там, друг! Я уж про эти дела и думать позабыл. Год начинается, год кончается… Да я рад хоть, что в могиле не лежу. В мои-то лета…

Пригладив поредевшие волосы, Северино долго так посмотрел на сторожа, потом перевел взгляд на плотника и вдруг спросил:

— А какой сегодня день?

Негр курил, португалец ответил удивленно:

— Четверг вроде бы, нет?

Северино не отставал:

— А число?

— Шестое.

Над дощатой оградой, над рваной листвой, которую протягивали к ним соседние деревья, звезды вдруг прояснились живее, и ночь возвысилась, стала воздушнее, мягче. Так вот оно что! Видение возникло, четкое, близкое, праздничная процессия двинулась по дороге, веселая и звонкая. Соломенные шляпы, юбки из белого полотна, посохи, обвитые цветными лентами… Одиночество погасло в воспоминании о песнях, о ряженых, и улыбка шевельнула губы Северино, когда он произнес:

— Сегодня праздник Поклонения Волхвов…

Другие двое только выслушали, не поняв. Но сейчас обретала плоть та глубокая тоска, что сосала его каждый вечер. И ему захотелось говорить:

— В моем-то краю нынешний день — праздник, да какой! Духовой оркестр играет, все поют, пляшут. Красота!

— А что ж за праздник?

Северино поднялся, на смуглом лице его был испуг. Как, они не знают? Праздничная процессия выходила поутру, шла в церковь, взглянуть на разукрашенную нишу с фигурами волхвов, а потом стучалась во все двери, во все семейные дома.

— А возвращались только под утро.

Орландо тихонько скреб кирпичи, ожидая продолжения рассказа. Но Северино умолк, задохнувшись, не находя нужных слов, чтоб описать маленькую пастушку, что плясала сейчас, как живая, у него перед глазами, вся в лентах, в одной руке корзиночка, а в другой так и рвется, так и кипит звоном бубенчиков смеющийся бубен. А сам он — весь в белом, с кастаньетами жакарандового дерева. И гитара обнимается с флейтой, и народ теснится у окон, а они вдвоем, рука об руку, дробным шагом, в цветистых извивах танца…