— Ну ладно, ладно, — пробормотал таджик, почему-то улыбнулся, но шаг не сбавил.
— Меня мама убьёт, — пискнула я скорее себе, чем ему, да он и не услышал.
У самой комнаты он неожиданно притормозил и пропустил меня вперёд. Не глядя на меня, улыбаясь.
— Спасибо, — выпалила я и рванула к телефону.
Досмотр
Костя помог затащить большую клетчатую сумку и пакеты с едой и вещами в проходную, объяснил, где будет меня ждать, — мама оставалась на три дня, а моё посещение кончалось через четыре часа, — и ушёл.
Когда за ним закрылись две тяжёлые двери, я подумала, что он-то, Костя, вообще не получает ничего от этих поездок. Мы с мамой в дороге мучаемся, мама накануне притаскивает тяжеленные пакеты с едой, упаковывает их ночами, тратит полностью зарплату, но мы едем на свидание к родному папе, а он, Костя, никого не видит, просто везёт нас четыре часа, а потом ждёт четыре часа, а потом обратно везёт четыре часа.
Так что, хоть он родителям особо не нравился, потому что переделывает под себя нашу Ирку, нормальный он всё-таки, этот Костя.
На проходной у нас забрали документы, выдали пропуска, а тяжёлые сумки подхватили ребята в чёрной одежде и потащили их дальше, на досмотр. Мама мне шёпотом объяснила, что эти ребята тоже ТАКИЕ, просто им разрешают работать, помогать с передачами.
Начался досмотр. Хмурая женщина в пятнистой форме подошла к нам с ножиком и принялась вскрывать пакеты и упаковки с едой. Она прорезала крест-накрест отверстия в плавленом сыре, разрезала упаковки с сигаретами, открывала бутылки с водой и нюхала их.
— Может, надо было дома открыть? — прошептала я маме. — Нас бы быстрее пустили, — но тётка услышала и хмыкнула:
— Да? Открыть дома и напихать туда чего запрещённого?
Я почувствовала, как краска заливает лицо, а тётка, открыв бутылку с газированной минералкой, сказала:
— Странно как-то пахнет!
— Да вы что, — возмутилась мама, — вода обыкновенная! Сами же открыли!
Она возмущалась, но на губах её была смущённая улыбка, а в глазах отчаяние, и тётка явно поверила не столько маминым словам, сколько её выражению лица.
Она продолжала досматривать, изредка отшвыривая уже прощупанное и покрикивая то на меня, то на маму, и я страшно боялась её, а мама, молодец, не раскисала, слушалась, вела себя по-деловому и на меня не кричала, если я что-то ставила не туда, а просто тихонько советовала, куда что убирать. Только иногда, оглядываясь на ребят в чёрном, столпившихся у прохода, она вполголоса возмущалась, что все выходят своих встречать, а наш папа — нет.
— А ему уже можно? — удивилась я.
— Конечно можно! Смотри, все ждут!
Наконец тётка отошла, бросила ножик на свой стол, и я увидела, что ноги у неё голые, в босоножках, а на ногах педикюр, и это было очень странное сочетание — форма с ножиком и розовые ногти. Да ещё зимой.
— Шестнадцатая комната, — скомандовала мама и слегка толкнула меня в спину по направлению к коридору, — скажи ему, чтобы за сумками сам приходил.
Я вышла в коридор, открыла наугад какую-то дверь, за ней был ещё один коридор, с пронумерованными комнатами.
С сильно бьющимся сердцем я смотрела на номера, они как вспышки появлялись на дверях, а потом увидела «16», толкнула дверь и… увидела папу.
Здоровенный мужчина без работы
Я бросилась к нему на шею, но тут вбежала мама и возмутилась:
— Что ты тут стоишь! Все давно своих встречают, а ты?! Телек смотришь?! Иди за сумками с Лизкой!
Мне стало ужасно стыдно, что она такое говорит, они же не виделись несколько недель, а он со мной — несколько месяцев, и, когда мы выскочили в коридор за сумками, я, передразнивая маму, сказала:
— Надо же, безобразие! Ты лодырь! Здоровенный мужчина — и без работы! Конечно, его надо пристроить!
Папа засмеялся, закрыв рукой глаза.
— Может, кому-то говорят: «Здравствуй, любимый, здравствуй, дорогой», но мы ведь идём другим путём, — продолжала я. — Сидит бездельник, телек смотрит, лучше бы сумки пошёл таскать.
Папа всё трясся от смеха, беззвучно, тёр при этом глаза, словно хотел спать, а потом я снова вцепилась в него и заплакала.
— Я хочу, — всхлипывала я, — хочу, чтобы ты опять дома за компьютером сидел.
— Я тоже хочу, — проговорил он шёпотом в мои волосы, — а что делать-то… Ну, ничего… ничего… ничего…
Наконец я оторвалась от него, и мы пошли за сумками, моё лицо было залито слезами, и все, кто шёл навстречу, разглядывали меня, но мне, честно, было плевать.
Когда мы вернулись, мама тоже обняла папу, как старого друга, и они улыбнулись, глядя друг другу в глаза, и я вдруг подумала, что они невероятно подходят друг другу: они две половинки монеты, две половинки дурацких красных сердец, которые продают в газетных киосках под день святого Валентина, две тапочки, две лыжи, две варежки, два глаза, Юг и Север, — и что у них нет сюси-пуси, они два товарища, крепко и на всю жизнь связанных друг с другом.
— Фу, — сказала я, — терпеть ваши нежности не могу! Пойду-ка руки помою!
— Ничего там не трогай, — сказала мама вслед, — там сплошные бактерии!
— Сказала она своей трёхлетней дочери, — добавил папа, и мы все засмеялись.
Папа говорит
Мама убежала жарить яичницу на общую кухню. А я вскрыла пакетик с копчёной рыбой и дала его папе.
— Не испортить бы аппетит, — сказал папа, но всё-таки взял кусочек, и я тоже взяла, потому что была жутко голодная, и так, кусочек за кусочком, мы съели весь пакетик, и мне стало стыдно, что я объедаю папу, на что папа, грустно усмехнувшись, сказал, что мама притащила еды на полк солдат, и она всё равно останется. Сегодня он ещё поест, а завтра ему кусок в глотку не полезет, потому что послезавтра ему возвращаться ОБРАТНО.
— Тебя там не обижают? — задала я тихо свой главный вопрос. Папа уставился на свои ногти.
— Да нет, — сказал он, — возраст уважают. По имени-отчеству называют.
Я вспомнила, как в коридоре один из ЭТИХ ребят обратился к папе по отчеству: «Что, гости у тебя?» В моём сознании всё никак не склеивалось то, что есть люди в форме, и они — ЭТИ. А есть мой папа, и он к ЭТИМ не принадлежит. Он же невиновен, мы знаем. Может, тогда и среди ЭТИХ есть невиновные… И об этом знают только их родственники, а государство им не поверило.
«А если, — обожгла меня мысль, — и я когда-нибудь буду невиновной, а меня посадят вот сюда, к ЭТИМ? И кто-то посмотрит на меня и подумает: „Ага, она ЭТА“». Ужасные мысли были, что и говорить…
Прибежала мама со сковородкой такой яичницы, какую я в жизни не видела, — как на картинке. На островке белка — идеальный кружочек желтка, чуть подёрнутый плёнкой, но видно, что жидкий внутри, то есть можно хлеб макать, что папа быстренько и сделал. А потом сказал, что батон для него — лакомство. Зэки сами пекут хлеб, он серый и внутри сырой, его невозможно есть, а я всё пыталась представить, что это за хлеб, и не могла.
Мама показала мне на кружок яичницы, но я почему-то не смогла даже вилку в руки взять, а папа сидел, и ел-ел, и скоро съел всё, а мама меня отругала, сказала, что у нас много еды. И придётся её отдать другим. Она действительно кучу всего на стол поставила: и колбасу, и сыр, и овощи, и мясо, и сосиски, и даже баночку красной икры. И я тогда взяла бутерброд и огурец и принялась за них — конечно, голодная была. Но есть всё равно было стыдно, потому что получалось, что я отбираю у людей, для которых батон — лакомство.
А мама сказала, что мне, выходит, других жальче, чем её, потому что она всё это на своём горбу пёрла, и ей приятно, что я съем, а не чужие.
Мы с папой посмеялись над горбом, потом папа сказал маме, что она его спасительница, и стал рассказывать, что у них три раза в день тошнотворная каша-баланда, которую они едят только в обед.
— Утром бутерброд с кофе, а вечером — хлопья, — сказал он, наливая себе газировки, той самой, к которой прицепилась тётка в форме и босоножках, — ух… газировочка… Сто лет не пил! Хлопья, в общем, завариваем и кидаем туда тушёнку. И так каждый день. Меня от хлопьев этих тошнит уже.
А потом он откусил помидор и округлил глаза от радости. И мне стало приятно, потому что эти помидоры я выбирала, меня мама вчера за ними отправила. И теперь я немножечко поняла маму, когда она говорила про горб.
Потом папа пошёл курить на общую кухню, а я направилась за ним. Конечно, вредно дымом дышать, но я не могла пропустить ни секунды из времени с папой. На столе, покрытом клеёнкой, лежал кусок камня или извёстки. Я спросила у папы, зачем тут камень, а он рассмеялся и сказал, что это хлеб. Тот самый, который заключённые пекут. Я не поверила и потыкала пальцем. Правда, мягкое и сырое внутри. Зато на клеёнке нарисованы были кекс и плюшки, красивые торты и пышные буханки, порезанные на кусочки, и сочетание клеёнки и этой каменюки было ещё более странным, чем тёткина форма и педикюр.
Папа покурил и, вернувшись, сел на диван, а мама тут же велела ему встать, потому что на диване какая-то непонятная шерсть. Папа не встал. Он посмотрел на свои ногти и сказал:
— У меня теперь травма на всю жизнь будет. Как дальше жить?
— Если на диване непонятная шерсть? — хмыкнула я и тут же подпрыгнула — он не про шерсть! Он серьёзно. Про тюрьму… А я, дура, шутить начала.
— Тебя не обижают? — повторила мама мой вопрос.
— Каждый норовит поучить, — усмехнулся папа, — но я со всеми соглашаюсь. Хотя это тяжело. У меня тонкая психика.
— Ты же ручеёк, — напомнила я ему, — всё обежишь.
— Я не знаю, каким я выйду, — сказал он, глядя на ногти.
— Не пугай нас, — попросила мама, и тут же согнала меня с дивана с воплями, что я испачкала платье об эту дурацкую шерсть, и принялась стряхивать её, больно ударяя меня по лопаткам.
Но видно было, что она просто не хочет, чтобы папа думал о том, что впереди может быть что-то плохое. Она и сама этого боялась.