Где поселится кузнец — страница 15 из 85

страдающее слово, сутулые плечи пахотных мужиков, прозрачное от сухости зерно и раздавленный гневом царя приходский священник — все восставало против монархии. Мы — одна душа и одна мысль, что может быть выше этого? Счастье наше было полное, сбивающее с ног.

Я склонялся над каменной от засушливого лета, с переплетенными вглубь корнями землей и не раз вспоминал предостережение агента из Кестль-Гарден. Лошадью эту землю не сломать, нужны буйволы или четверка лошадей, запряженных в тяжелый плуг. Двое лошадей и мы с Надей, повиснув на плуге, только царапали землю, раздергивали корни, готовили зерну зыбкое ложе. Но делать нечего: осень дала нам не одну отсрочку, а озимые должны взойти до снега, принять его на свои нежные перья. И мы бросали в землю зерно, сделав только полдела, не вывернув всего пласта.

Изредка появлялся Роулэнд, рослый, с необъятной, гудящей и хрипящей грудью, бледный и белёсый, будто он окунал лицо и шею, пегие усы и жесткий ежик волос в ржаную муку или отруби. Он являлся верхом, со сворой собак, таких же подозрительных, как и он, и во всем оставался хозяином: выбирал дорогу, как привык, не считаясь с новой планировкой, мог и не сойти с седла, если близко не стояла Надя, будто я не владелец земли, а его работник. Он в седле, а я спиной к нему, — я не поддавался Роулэнду, бросая слова через плечо, — пусть видит, что мне недосуг. Человек не злой, несчастный, как говорили, в семье, с больной, тиранической женою, он готов был затеять любой спор, хоть и проигранный для него, мог долго трусить за мной по пахоте, так, что конь дышал мне в затылок, а псы тыкались в штанины. Роулэнда дразнили слухи о моих капиталах, он хотел убедиться, не сыграю ли я с ним шутку, возьму да расплачусь за землю, а взбредет в голову, то и продам, и он с холма до скончания дней будет озирать чужое имение. Он окончил Вест-Пойнт, побывал в мексиканский кампании, был контужен, оскорбил своего командира и, отставным капитаном, за бесценок взял обширные земли на Лонг-Айленде. Среди других доходов он усовершенствовал и доход от продажи участков и почти неизбежного банкротства их временных владельцев. Он поставил дело не хуже того, как хозяин-агроном распределяет свою землю — что под хлеб, что под пар, что под луга, но, как христианин, сожалел о своих жертвах и, достигнув их изгнания, провожал верхом отъезжающий фургон и наделял их добрыми советами по будущему устройству.

— Здравствуйте, Турчин! — По тени на земле я видел, как он прикладывает руку к шляпе. — Вы человек упрямый, но я рискну и сунусь с советом: откройте счет в банке, не держите при себе наличность. — Роулэнд и окрестил меня Турчиным, без умысла, из бессилия перед неудобным именем Турчанинов.

— Меня об этом еще в Кестль-Гарден предупредили: Клифтон Янг.

— Иногда и такой человек, как Янг, присоветует дело. — Они с Янгом не ладили. — Я бы и доллара не доверил нашим соседям; они могут всю землю перекопать в поисках денег.

— Я им спасибо скажу; лошади не берут, пусть хоть воры сломают землю.

— Не всюду же у вас деньги лежат.

— Под каждым квадратным футом земли — золотой!

Он не верил мне и все же обшаривал землю мучнистыми глазами, смотрел туповато, как человек медлительной, задержанной мысли. Как-то я сказал ему, что деньги уже в банке и мы спим спокойно, Роулэнд хмыкнул, — видно, он знал каждый мой шаг, имел приятелей, осведомленных во всем. Я стоял боком к нему и его лошади, врубаясь топором в ствол сосны.

— Пустяки, Турчин, вы не переступали порога банка.

— Поостерегитесь, Роулэнд, как бы вас не пришибло.

— Не похоже. — Он не сдвинулся и на дюйм. — Скорее вам придется отступить, вы с подветренной стороны.

И правда, я отскочил, дерево упало между нами, лошадь со страху вздыбилась.

— Изведете вы лес, Турчин, — Роулэнд с сожалением смотрел на дрожащие от падения ветви.

— Мне дерево необходимо, много строить придется. Не покупать же лес на стороне, когда своего много.

Очень я огорчил Роулэнда; он соскочил на землю, что-то ухнуло в его выпяченной, астматической груди.

— Хочу вам дать совет, Турчин: воля ваша, послушаться или пренебречь. Не знаю, какой вы держитесь веры, но должна же быть у вас своя вера. — Я кивнул: во что-то веровал и я. — Здесь не приживется семья, которой никто не видит в церкви.

— Я — православный по рождению. Не в костел же мне.

— Разумеется, — согласился он после раздумья. — Вы джентльмен и не поступите против чести.

— Честь превыше всего: я ведь еще и полковник.

Он отпрянул — не шучу ли я? В России даже и генеральское звание не было так редко и громко, как здесь степень полковника.

— Гвардейский полковник, — подтвердил я. — Ветеран и при ученой медали за Академию Генерального штаба. Хотите, покажу?

Серебряная медаль с нами, в кожаном походном сундучке, я не имел причины расстаться и с ней, как расстался с мундиром, бросив его в Атлантик в один из бурных дней.

— Мистер Турчин, — сказал Роулэнд почтительно, — в Нью-Йорке есть и православная церковь. Наденьте лучшее ваше платье, и соседи убедятся, что вы отправились в божий дом.

— И распотрошат ферму, отыскивая клад?

— Я присмотрю за фермой.

Морозы и снег отрезали нас от земли. Тепло в доме держалось, пока в чугунной печи горели дрова. Надя исхудала, лицо ее обветрилось, сухие губы сравнялись цветом с лицом, в ней появилось выражение неутоленной жажды, нетерпения, какая-то цыганская, гибкая отчаянность при серых глазах и светлом волосе. Я любовался ею и на зимнем солнце, и при скупом фитиле, и в прыгающих бликах у распахнутой печной дверцы, любовался жадно и виновато, будто взял не свое, украл у далекой земли лучший его камень и увез за океан, в глушь, в захолустье Лонг-Айленда. Работая, Надя забывала и меня; уходила в свои страницы, как камень в полынью, как путник уходит в ночь, уходила вся, без надежды на возвращение. Склоняясь над бумагой, я обрабатывал мысль, я был ее погонщиком, ее гранильщиком, я ее формовал и обжигал, а Надя сама отдавалась потоку лавы, где мысль и страсть, соединившись, достигали невозможного жара.

Перед рождеством мы надели лучшее платье и отправились дилижансом в Нью-Йорк. У Нади только что затеялась переписка с Люси Стоун[9],— дело шло к созданию «Женского журнала», неутомимая американка искала сотрудниц, выступала повсюду с проповедью равноправия женщин и отказа от рабовладения. Мне нужен был Клифтон Янг, он обещал по сходной цене посевное зерно, такое, что «и в пустыне Сахаре, и на неполитом камне взойдет само собой». Вернулись мы с пустыми руками, проведя ночь на вокзале: Янг уехал по неотложным делам, издание журнала откладывалось из-за недостатка средств.

На ферме тишина, а по свежей декабрьской пороше — следы: следы, следы, будто здесь прошла сходка окрестных жителей, — все следы в дом, и замок отомкнут. Мрачно мы подвигались к дому: добро мы теряли легко, терять веру в людей — горько. К тому времени мы хорошо жили с соседями, даже с Роулэндом. Затемно съедали свой хлеб с ломтем свинины, выпивали кофе, случалось, без сахара, обед от завтрака отличался только количеством хлеба и мяса, а к ужину мяса не полагалось. Какие уж тут капиталы!

Надя отворила дверь и встала, окаменев, а следом выглянул через ее плечо и я. Свет из окна падал на толпу соседей, сидевших за длинной, сбитой из досок столешницей. Славные американки, ирландки и вдова-немка потрудились и устроили для нас праздник под свое рождество.

И мы сели к столу, в тепло их дружбы, к пирогам, к той же свинине и тем же вареным бобам; но что за вкус был у этих бобов, у ячменного кофе, выпитого среди дружеского разговора о делах, заботах и надеждах на урожай!

Зима тянулась долго, дала время исписать не одну десть бумаги; затем пришла спорая весна, яркое солнце, в череду с грозами и ливнем. Озимые у нас не взошли, а где пробились, то не гуще волоса на лице калмыка; я принялся снова сеять, только чуть вспахав землю. И тут случилось худшее: Надя заболела — с мартовской сыростью ее сломила лихорадка. Боль, боль весь день и вдвойне ночью, стук зубов в ознобе, леденеющие ноги и руки. Я молил судьбу сотворить чудо, в коротком сне перекинуть лихорадку мне, чтобы ее плоть очистилась, чтобы не мутились глаза и не секлись, не тускнели волосы: мне незачем было жить без Нади, и умереть мы тогда могли только вместе.

Той весной мы уверились, что Роулэнд добрый человек, а проще сказать, человек, пока дело не заходит об его банковском счете. От него мы имели доктора, лекарства из домашних запасов и много дельных советов. Но когда подошел срок платежа, Роулэнд не дал отсрочки. Он уже знал, что мы бедняки, — болезнь Нади всем открыла глаза, — жалел нас, но и доходы свои жалел. Роулэнд, понял, что на ферме мы не удержимся, и доискивался пути, чтобы вернуть себе землю с лучшей выгодой. Соседи советовали прибегнуть к суду и аукционной продаже: мы могли вернуть себе до двух третей отданных Роулэнду денег.

Мы медлили: как еще суд отнесется к иммигрантам без гражданства? А Роулэнд хитрил, изворачивался, обещал отсрочку или достойную сумму за обратный выкуп земли, без публичного торга. Перед Роулэндом стоял обреченный противник: я одолел бы его в седле, на пистолетах, в кулачном бою, но на гладком, радужном, с разводами, полигоне банковских билетов, векселей, купчих и закладных я был безоружный солдат. Угасала Надя, и я верил спасительному обману, всякой иллюзии, я был рад вернуться к ее постели с надеждой, голая правда была ей тогда непосильна. Я смотрел в бумаги, которые Роулэнд носил с собой, а видел сквозь них Надю, ее измученные глаза под густыми, на исхудавшем лице, бровями, истончившийся нос над оскаленным лихорадкой ртом, — до векселей ли мне было!

Так мы довлачились до крайнего срока: Роулэнд — расчетливо играя моим доверием, я — в надежде получить вознаграждение за исправный колодезь, сарай, конюшню, за вспаханное поле и два акра раскорчеванной земли. А пришел срок — и Роулэнд подступил ко мне с угрозой закона, и мне пришлось согласиться на самые невыгодные и разрушительные условия. Роулэнд выплатил деньги, на которые мы начали новую жизнь в Филадельфии. Получая от него доллары, я тоже сидел в седле: как предводители двух армий, мы возвышались на холме, с высоты открывался вид и на бревенчатый дом, где приходила в себя Надя, и на увитый плющом дом Роулэнда.