Где поселится кузнец — страница 18 из 85

— Ради гражданской жизни, — сказал я. — В республике.

— А вы ее пробовали на зуб? Не фальшивая ли она, ваша республика?

— Больная, но истинная.

— Но может, ее болезни таковы, что я предпочту мудрого монарха?

— Тут мы с вами и разойдемся, — возразил я спокойно.

— Какая, впрочем, чепуха! — воскликнул Сабуров. — Ведь и я выбрал Штаты, и не часто жалею об этом.

— Вы, кажется, уже гражданин республики?

Он гаерски взмахнул рукой: чему быть, того не миновать.

— А я только приготовляюсь, только еще иду к цели.

— Во что вы верите, Иван Васильевич? В печатный станок? В книгу? Ведь и в России можно было лить пот на этакого прохвоста! Нижинский одной вашей мысли не стоит, клока волос!

— Спасибо: хоть и не высока цена. Я сейчас на себя работаю, этого вот ни один квартальный у нас не допустит.

Я протянул Сабурову оттиск.

— Славно! Славно, — приговаривал он, вчитываясь. — Жаль только — вслед, в могилку, ему бы при жизни такое прочесть… Ах, подлец, я, мол, прощаю, но как бог простит?! А старик недурен: надо же придумать — козье племя! Это мы с вами — козье племя! — радовался он почему-то. Наполеон принес ужин, на столе появились жареная говядина и гордость нашего повара — яблочный пирог. Я стал мыть руки: Наполеон сливал мне из кувшина, а Сабурова снедало нетерпение. — Кем же это писано? — напрягал он память. — Не новыми же перьями из российского третьего сословия? Им такой французский язык и во сне не привидится.

— Вы правы. — Я сел за стол к Сабурову.

— Неужто Герцен? — любопытствовал Сабуров. — Не вы же?

— Надя Львова! Представьте, моя жена, да, да, Надежда Львова-Турчина. — Мне доставляло радость повторять это.

После восторгов Сабуров стал остывать, заметил, что это камень на истлевший гроб, а не кинжал в сердце тирана. Не слушал возражений, что литература занята не личностями, а идеями, жаловался, что в России если и прикончат тирана, то втихомолку, а мысль пресечена и невозможна, и служба не ценится.

Я показал и мои отпечатанные уже страницы с мыслями о республике; Сабуров хмыкал, — можно ли называть североамериканскую республику формой народного правления, а политику — сложной наукой? Она — шарлатанство, основанное на суевериях толпы.

— Этой забавы вам никто не запретит, — вернул он мне оттиски. — Стоит ли содержать цензоров, расходовать деньги, если и без цензоров вас никто не услышит. Посинейте от крика — не услышат. Мне знакомо это чувство, когда в уединении складываешь гневные слова, и кажется, ты слышишь их уже на устах человечества, а ему нет до тебя дела, хорошо, если свояченица прочтет. Все это — в небытие, в утопии несбыточные, а в жизни надобно дело делать. Думаете, я невежда, прожигатель жизни, да? Не начитан в литературе?

Я молчал. Ему и не нужны были мои слова: все это были фигуры речи, риторика.

— Читал! И старомодного Адама Смита, и Фурье, и Сен-Симона, и всякое русское, запретное; читал, размышлял, казнился, а чем больше размышлял, чем дольше жил, тем яснее видел, что у книг своя дорога, а у жизни — своя. И нет такой святой мысли, которую люди не повернули бы против других людей, как меч, не знающий пощады ни в длани монарха, ни в руках якобинцев. Из возвышенных мыслей вьют пеньку для петель к виселицам… Вот вам моя жизнь, без утайки: на Кавказе я ударил зверя, палача, который не щадил ни горцев, ни их жен, ни детей, ни русского солдата, — ударил, когда нельзя не ударить, иначе — себе пулю в лоб. Мы дрались, я надеялся умереть, но ранил его и был сброшен в солдаты. Хорошо, я не сломился, бежал, через Тифлис и Турцию, в австрийские владения, я был образован, мечтал о скромной участи гувернера. И вот место найдено, я в имении графа С. — не хочу называть его, еще жива его вдова, и память обо мне, я надеюсь, живет в ее пылком сыне. Я читаю подростку Руссо, Вольтера, новейших философов-немцев и однажды убеждаюсь, что и в домашнем гнезде все стоит на лжи: граф склоняет к сожительству падчерицу, а из меня задумал сделать машину для любовных занятий его отставленной супруги. И я снова бегу, бегу в Пруссию, меня хватают, открывают, что паспорт мой фальшивый, и решают выслать в Россию, на основании подписанной между Пруссией и Россией картели. Прусский король готов, как червя, раздавить человека, не сделавшего ему никакого зла! У меня были деньги, я подкупил начальника полиции: значит, и эта сила — гнила и мертва, и даже высокую картель, скрепленную двумя державами, можно перекупить за горсть золота! Я иду к заговорщикам, ищу их, предлагаю свою жизнь, если она понадобится, а меня жестоко избивают за шалость, за оплошность, которую извинит и священник. Я принимаю католичество, — помните нашу встречу в Филадельфии, — мечтаю о церковной кафедре, а из меня хотят сделать шпиона иезуитского ордена…

— Исключая Кавказ, вы сами искали себе беды, — заметил я, когда Сабуров встал и заходил между станков. — Как игрок.

— В чем вы нашли игру?

— Вы идете к заговорщикам, не разделяя их веры. Вы испугались служить ордену, а менять веру, как платье, не испугались. Вы искали службу, не сошлись в цене — и сразу латынь из головы вон. Вы слишком много сил тратите на то, чтобы жить беззаботно.

— Черт бы меня побрал, если вы не правы! — вздохнул он с облегчением, — С перебором сказали, по-русски, а верно. У меня к вам дело, на сей раз для вас, точно для вас дело. Вам известно, Иван Васильевич, что республика успешно распространяется на запад. За Техасом, за Красной рекой — нехоженые земли до самого океана. Но прежде цивилизации туда приходит пуля и штык. Вы знаете страшную судьбу индейцев, и все оттого, что служат там люди корыстные, отбросы человечества. А приди туда благородный офицер, отчего бы не сдружиться республике с добросердечными племенами? Я был подпоручик, вы — полковник, под вашим началом стоял корпус, здесь у вас будет край размером с Малороссию! Вы — закон, вы — суд, вы — справедливость, вы — владетельный князь и, вместо истребления, несете мир и разум.

— Ищете погон, а говорите о мире; пошлите миссионера.

— А если племена не покорятся? — поразился Сабуров. — Если они первыми пустят в ход оружие?

— Значит, убийство. За большие деньги многих надобно истребить, иначе платить не станут.

— А если вас позовут племена? — спросил Сабуров.

— Мне их дело ближе. Но разве у вас полномочия и от них?

— Нет! Но иной раз думал, мечтал: вот бы прийти к ним со скорострельным оружием, с пушками, ведь они, чего доброго, еще и потеснили бы республику торгашей. У них глаз, быстрота, ловкость — не хуже черкесов.

— А спорили, что не игрок! Нельзя делать подлое дело благородным образом. — Он хотел говорить, но теперь я остановил его движением руки. — Я прожил тридцать шесть лет, и две трети из них учился войне, командовал пушками, которые не всегда стреляли по казенным мишеням. С этим покончено, и, если вы кому-либо отрекомендуете меня полковником, я скажу, что это ложь.

Что-то заинтересовало Сабурова на полу, он нагнулся и поднял пятидесятицентовую банкноту.

— У вас деньги под ногами валяются, куда уж мне соблазнять вас жалованьем. — Лицо его вдруг изменилось, расширились глаза, он разгладил банкноту на ладони, спрятал ее в карман и приказал Наполеону уйти наверх.

Мы остались одни. Сабуров оглядел печатные станки и наборные кассы, будто видел все впервые.

— Вот не думал, не думал… — бормотал он. — Ах, славно!.. Что за художники! Что за рисковые головы! — Он вынул пятьдесят бумажных центов и показал мне их на ладони. — Видали? Ну-с, а теперь? — Сабуров накрыл банкноту ладонью, перевернул сложенные руки и снова открыл их. — Фокус?

На руке Сабурова слепо белел прямоугольник. Фальшивая банкнота, бумажка, обработанная с одной стороны.

— Пробный оттиск… — сказал он. — Я все дивлюсь, откуда у Нижинского деньги; заведение дрянное, ему бы подыхать, как церковной крысе, а он дома покупает, конюшня у него, женщины…

Я потянулся к банкноте, Сабуров дал мне подержаться, а всей бумажки не выпустил, дорожил ею. Фальшивая банкнота, преступная, бесстыдная, как живое, нагое существо, она притягивала взгляд и вызывала неловкость, смятение, будто совершилось убийство, и вот труп. А Сабуров рыскал по печатне, заглядывал в гнезда наборных касс, устремился к шкафу.

— Пластинка непременно здесь! Скажите, такое печатается с меди или с камня? Не смотрите зверем, знаю, что не повинны, вас в такое дело не возьмут! Однако с чего печатано?

— С медной пластинки. Камень груб.

— Я так и думал. — Серые в клетку брюки Сабурова замараны — он ползал на коленях, — замаралась и тесьма, которой обшиты полы сюртука. — Пластинку труднее найти, пластинка тонка, а ведь есть, непременно есть; такое удивительное сходство, только безумец уничтожит пластинку.

— Я тут живу, вся работа идет на моих глазах… — недоумевал я. — Нижинский в Бостоне, Белл и Балашов печатали рождество Христово в Вифлееме. Ну, а Наполеон…

Тут и Сабуров махнул рукой; черного и за меньшее убьют.

— В этой затее Нижинский: вот так, по маленькой, без риска, в праздничной кутерьме, когда и аккуратный немец не глядя сунет банкноту в кассу. Подумаешь, пятьдесят центов!

— Вы уже обвиняете, а что, как банкнота случайно здесь?

— Птица залетная! — рассмеялся Сабуров. — Ласточка? Или снегирь?! — Сабуров надел пальто, приготовился уходить, но вспомнил и о цели своего визита. — Как решаете, Иван Васильевич? Я о Западе; подумайте, я подожду.

— Об этом и думать нечего, — ответил я резко. — Я ни в Кортесы, ни в удельные князья не гожусь. Прощайте и будьте милостивы к индейцам.

И представьте, этот лицедей, фигляр на театре собственной судьбы, ответил серьезно и возвышенно:

— Я обещаю вам это! Клянусь!

Мы снова заперлись. Теперь мне мешала тревога, что всякий день на Перл-стрит, за деревянные ставни и дубовые на крюке двери, может прийти беда и скорый суд. Забраться в карман казны, обобрать лавочников, трактирщиков, содержателей притонов, посягнуть на главную святыню — доллар, пустив в оборот его карикатуру, это значило вызвать не знающую пощады ярость. Кто я для здешнего правосудия? Беглец, разорившийся фермер, скороспелый инженер, после короткого курса в Филадельфийском колледже? Нижинский — гражданин, и Балашов — гражданин, которого через два года позовут к избирательному ящику, только мы с Надей бесправные иммигранты, нас можно вернуть и в Кестль-Гарден.