Он не загонял маттунцев в тесный угол, как Дуглас, решение откладывалось, а что еще так любо человеку, занятому дневными трудами, как отсрочка в тяжких и грозящих кровью делах! Он был вместе со стариком Брауном в осуждении рабства, но признавал, что казнь старика свершилась по закону. Он вел толпу за руку по сумеречному коридору, каждый имел поддержку его руки и голоса, а вместе с тем чувствовал себя свободным в выборе; путь был долог, и Авраам не скрывал этого, и поспевал первым перед попутными дверьми справа и слева, и открывал те, из которых шел свет, а опасные двери подпирал бревном и заколачивал гвоздями.
Маттун отдал сердце Линкольну. Утром ему предстояло ехать в направлении, противоположном Спрингфилду, и он решил переночевать в Маттуне, но у владельца гостиницы, противника республиканской партии, не оказалось для Линкольна отдельной комнаты. Посыпались приглашения от Густава Кернера, Тэдди Доусона, Хэнсома и директора почтовой конторы.
— Друзья! — Авраам воздел руки. — Найдется ли у кого такая длинная кровать, чтобы я мог улечься?
И тут из-за спины Хэнсома вынырнул мой Томас:
— Мистер Линкольн, вы могли бы остановиться в нашем доме: у нас огромный диван в конторе, мы будем очень рады, моя мать и я, и господин инженер, и его жена. Это мистер Турчин. Он нарисовал вас на плакате. Он — русский.
Томас выложил все единым духом, набивая нам цену.
— Мы будем рады видеть вас у себя, — сказала и Надя.
Рядом с именитыми республиканцами Маттуна стояли их жены, хозяйки богатых домов, а вперед выскочила новоиспеченная американка, подлекарь, готовая принять роды у кого угодно, не исключая и негритянок. Леди онемели, а у меня, вероятно, вид был самый глупый от неожиданности и досады на Надю. Но Линкольн протянул руку, угадав, что рука Нади уже стремится к нему для знакомства, пожал руку и мне и двинулся за Томасом.
— Вы милостиво обошлись со мной, — сказал мне Линкольн. — Газетные художники жестоко разделываются с моей физиономией.
— Оттого, верно, что они настоящие художники, а я самодельный.
— Меня удобно рисовать, об этом позаботилась природа.
Он ждал привычных возражений, а я помалкивал: я видел, как далеко зашла природа в создании живой карикатуры.
— Впрочем, если человек не дает поживы карандашу, хорошо ли это? — усмехнулся Линкольн.
Мы шли с толпой, заняв мостовую и широкие травянистые обочины. Справа по дороге, обозначенной темной шеренгой деревьев, проехали несколько фургонов, проскакивали всадники с факелами в руках.
— Вы принадлежите к республиканской партии? — спросил Линкольн.
— Он с нами, с нами! — опередил меня Тэдди Доусон. — В Маттуне нет никого, кто ненавидел бы рабство больше, чем эта упрямая русская парочка.
— Я республиканец, мистер Линкольн, но без партии, — не поддался я лести Доусона. — У нас с посыльным Томасом своя партия, одна на двоих. — Сменив ногу, мальчик пристроился к моему шагу. — Я бы конституцией обязал всякого президента, садящегося в свое кресло, выходить из партии. — Линкольн молчал, но его лицо, внимательные глаза спрашивали и допытывались. — Чтобы служить народу, стране, а не узким интересам одной из партий.
— И вы так думаете? — спросил Линкольн у Нади.
— Если выгода партии Белого дома и выгода народа расходятся, справедливо отдать предпочтение народу.
Люди из штаба Авраама распрощались с нами у входа в контору, республиканские активисты разобрали их по домам. С нами недолго оставался Тэдди Доусон, утром жители местечка должны получить номер «Маттунского курьера» с отчетом о митинге. Доусон засадил за работу и меня; за ужином я резал для газеты рисунок, повторяющий карикатуру. Когда мы сели за стол — с ножами и вилками в руках, а я еще и с гравировальным штихелем, — Авраам знал уже о нас многое, что мы из дворян, что я воевал и полковник, а сюда приехал за справедливостью; что мы были в крайней нужде, но помог случай — встреча с инженером Мак-Клелланом. Все это успел нашептать Доусон в минуты, когда мы отлучались по домашним заботам.
Пока Доусон сидел у нас, все мы могли только есть и слушать; истомившись чужим красноречием в роще, редактор говорил неумолчно, обещал Аврааму скорую победу. Тот ел жадно, быстро, словно не вполне отдавая себе отчет в съеденном, и перебил Доусона только однажды.
— Я уже говорил, Доусон, — сказал он, утирая салфеткой большой рот, — только события создают президентов. Не клика, не дельцы избирательного штаба, только события. Никто наперед не знает событий. Помните октябрь прошлого года? Воскресный день, Америка спокойно отходит ко сну, а в понедельник каждый из нас узнает, что страна уже не та, один дерзкий старик изменил ее всю.
— Зачем же вы перед толпой признали правоту его судей?! — Это все еще жгло Надю.
Он ответил не сразу, ждал еще ее слов, ждал и хотел, как хотят порой звуков чужого голоса, просто голоса, даже и без значения слов.
— Оттого, что Джон Браун боролся со злом, нарушая законы.
— Бог оправдает его! — сказал Доусон. Не вставая, он приложил руку к груди и отвесил поклон Наде.
— Браун верил, что не погрешил против бога, — задумчиво продолжал Авраам. — Не знаю, не знаю… Мэри десять лет назад уплатила за место в церкви, но он, — Авраам поднял голову к потолку, — не жалует нас и отнимает дорогое. Мэри — моя жена, — объяснил он. Печаль была в его голосе. Не жалоба, не просьба о сочувствии, а именно печаль, которая посещает сильных людей. — Я многое запомнил из того, что успел сказать Браун, и не я один, — продолжал Авраам. — Но со временем вперед выходят его слова о крови. Помните?
Один Доусон кивнул, но без уверенности.
— Вот они, — Авраам обратил лицо к Наде, искупая перед ней вину недавней адвокатской уклончивости: — «Я, Джон Браун, теперь твердо знаю, что преступления этой греховной страны могут быть искуплены только кровью. Я теперь вижу, что напрасно надеялся, что этого можно достичь малой кровью…» Да, господа из ордена железных ошейников уповают, что пушечное ядро сильнее баллотировочного шара. — Он обратился ко мне: — Ведь последнее слово за оружием?
— Никогда! — Я будто ждал вопроса. — Генералам лестно так думать; одним по тупости, другим по невозможности иначе оправдать горы трупов. — Доусона уже не было с нами, отодвинув тарелку, я гравировал рисунок для газеты и чувствовал на себе взгляд Авраама. — Можно выиграть войну и тут же проиграть все в первом же манифесте, в первом предательском билле, в первом заседании парламента.
Чем-то я не давался Линкольну; ему нужно было время, чтобы увериться, что во мне говорит убеждение, а не упрямство.
— Оружие многое меняет, — сказал он, помолчав. — Особенно в руках негодяев.
— Мистер Линкольн, — вмешалась Надя, — вы ненавидите рабство, я заключаю это из многого. Зачем же вы признаете границу, за которой преступление рабства становится законным?
— Мы получили эту границу, эту стену от предков и хотим разобрать ее по камню; обрушенная вдруг, она раздавит слишком многих.
— Значит, рабство на века?! — горевала Надя. — Единственная на земле республика, и в ней — позор, признанное преступление, которому не найти равного нигде.
— Разве в России крестьянин не раб? Я знаю привилегию России, привилегию откровенного деспотизма, без демократических маскарадов. Но разве русский крестьянин не раб?
— Раб и мученик, да только сортом повыше, — вмешался я. — Он словно бы и не полный скот, по крайней мере его брак считается церковью священным. Приходит пора, и мужику доверяют оружие, позволяют заряжать пушки, умирать за своих господ. Есть и законы в его пользу, забытые, изгнанные из судилищ, но есть.
— И все-таки вы здесь, — сказал Авраам. — Приехали в Штаты, живете ниже своего титула и званий.
— Мы оставили эти побрякушки за океаном. На Лонг-Айленде мы с женой поменяли бы полковника и княжну на пару крепких рабочих волов, но охотников не нашлось.
— Ваша жизнь впереди: может, и полковник еще пригодится.
— С этим покончено навсегда! — запальчиво сказал я. — Только честный хлеб. Вот этими руками, горбом, плугом, чертежным карандашом, скрипкой… — Я показал на открытый футляр и коричневую деку инструмента. — Пусть милостыней, только не убийством!
Я думал, что, оставленный товарищами в чужом доме, он скоро найдет предлог уйти в контору, где его ждала постель и свеча, но Авраам все больше проявлял к нам интереса и участия; он сидел на своем стуле свободно, то складывая руки на груди, то опуская их вдоль тела, так что пальцы едва не доставали пола.
— К нам бегут от нужды, от безнадежности, — говорил он, как будто предлагал возможное объяснение и нашего появления здесь. — Случается, бегут от закона.
— От беззакония! — сказала Надя.
— Чаще всего — от бедности. — Он посмотрел на нас прищуренным хитрым взглядом. — Но есть люди, нарочно задающие себе самые трудные уроки: я не удивился бы, если бы узнал, что вы бежали от богатства.
— У нас не было ни больших денег, ни больших грехов, мистер Линкольн. — Надя чувствовала себя легко с этим адвокатом из Спрингфилда. — Русская полиция не разыскивает нас, вот с нью-йоркской у нас были неприятности. — И она рассказала ему о нашем крушении на Перл-стрит.
Авраам протянул ей визитную карточку и сказал шутливо:
— Берегите это! Будет нужда, я приду к вам на помощь. Я умею выигрывать дела.
— Но если вы станете президентом, то прикроете свою адвокатскую контору.
— Этого не случится, госпожа Турчин, а к следующим выборам я стану стариком. Меня уже и сейчас зовут… знаете как? — Мне показалось, что он просто хотел услышать из ее уст свое расхожее имя.
— Старина Эйби!
Против нее он был стариком, нескладным, с одичалой головой. Жизнь сломала его лицо бороздами, как мне не удалось сломать плугами землю Роулэнда. Перемена настроения достигала на этой физиономии резкости гримасы: все было крупно, определенно, выражено до конца. По годам он вполне подходил в отцы Наде, но они были не дочь и отец, а скороспелые друзья, так занятые друг другом, что, кажется, исчезни я незаметно, как спугнутый домовой, они и не хватятся. Скоро я убедился, что это не так, но в эти минуты я страдал, и как прекрасно было это страдание, единственное из всех — спасительное страдание, и как беден человек, не испытавший его.