Где поселится кузнец — страница 30 из 85

свободный берег свободного штата принял сторону врага, черную краску рабства, угрожал нам, предостерегал не высаживаться, не испытывать судьбу.

Я поднялся в рулевую; вахту стоял Э. Л. Шибл, капитан и владелец маленькой «Дженни Деннис». Мы долго молчали; я и дыхания Шибла не слышал; только пыхтенье судовой машины, шлепки колесных плиц, тихое журчание струй, темнота, в которую мы входили все глубже. И когда я едва не задремал под непривычную музыку, Шибл заговорил, роняя слова в изрядную, падающую на грудь бороду:

— После того как его повесили, война и подступила к нам; всякая смерть зачтется на небесах, а уж за проклятое убийство в Виргинии Америка заплатит сполна. Когда-то народы умели чтить пророков, а мы?! Сколько дней мы помнили бы Христа, появись он среди нас?

— Эта война, мистер Шибл, многое изменит в мире.

— Эта война! — проговорил он с убийственным презрением. — Она ни черта не изменит и никогда не кончится; века пройдут, а белая скотина, забыв бога, все равно будет считать свою задницу краше физиономии негра. Уж так устроен человек, полковник.

— Меня зовут Джон Турчин.

— А хотя бы вас звали Моисеем! Никто не пойдет за вами, и господь не даст вам в руки новых скрижалей!

— С меня и полка хватит; дали бы каждому по винчестеру.

— Все мы скромники, а скромники войн не выигрывают, — обозлился капитан. — Вы рады восьми сотням шалопаев, а он открыл сердце всей Америке, миллионам рабов; понадобились ружья — он захватил оружейный завод и арсенал в Харпере-Ферри…

— Вот вы о ком! Я преклоняюсь перед Брауном.

— Лучше бы вы, полковник, не кланялись, — перевернул он мои слова, — а прискакали в то утро к виселице, перерубить веревку. Вашему Эйби жизни не хватит дождаться покоя и мира в Америке, — сказал Шибл свои пророческие слова, а я в ту ночь счел их раздраженной болтовней. — Кое-кто зовет Брауна праведником… Не знаю: от этого слова лампадным маслом попахивает, а он был человек, нехитрый был у него ум, без подвоха, а весь от прямоты и правды, от такого ума увернуться некуда. Вам этого не понять.

— Оттого, что я чужеземец?

— Дом у нас большой, недостроенный, даже двери не навешены, к нам каждый войдет, кому охота.

— А вам это горько?

— Мы еще без памяти народ — попадете в Миссури, найдете там и Париж, и Милан, и Новый Лондон, и Мехико, и даже Трою, и так везде, — явился кто-нибудь за три-девять земель, поставил дом и отхожее место — вот и готова Троя, а то и Афины или Петербург. Весь господень мир у нас в кармане.

Он пребывал в заботах и злости, пресытился, видно, миссурийской войной — топтанием на месте, неразберихой и проигрышами мятежникам, я же, хоть и устал, охвачен был тайной радостью. Откуда бы ей взяться, посреди черной Миссисипи, при старых мушкетах и летних солдатах, составлявших половину моих рот? А вот была, поверьте, была радость, и, скрывая ее от капитана Шибла, я ее еще острее чувствовал. Доски «Дженни Деннис» мягко сотрясались машиной, напоминая мне плаванье через Атлантик, темноту океана, палубу пакетбота и негромкий разговор с Надин, чтобы не потревожить спящих ирландцев. И теперь co мной были ирландцы и янки, немцы и поляки; пять мирных американских лет сомкнулись в один день и отлетели в прошлое, — я пересел с океанского пакетбота на речную посудину Шибла, явился в Штаты, чтобы вкусить другой, правой войны, доказать, что моя республика не идол веры, не бельтовская бесплодная мечта, а плоть и кровь.

— Я вам, полковник, вот что скажу, — снова заговорил Шибл, — когда в бою, в трудную минуту замаячит перед вами флаг Федерации и вы вздохнете: пришла, мол, подмога, — не радуйтесь прежде времени. Нацельте получше ружья: банды Гарриса и южные генералы готовы на бесчестье; они держат про запас наш флаг.

— Бесчестное дело допускает и подлые средства; а мы будем сражаться, — сказал я с верой.

— Вы все еще мечтаете о правильном бое; черта с два, тут все сбилось, как и на Миссисипи редко увидишь: водовороты, сулои, омута, поди разберись.

В рулевую проскользнул Томас — рота Говарда плыла на плашкоуте, но Томас был с нами: Надин попросила об этом ротного перед погрузкой. Томас пришел за мной: близился июльский рассвет, а с ним и причалы Ганнибала. Не найдя на реке огней плашкоута, Томас затревожился:

— У них старая машина, как бы плашкоут не застрял.

— Тут острова, река идет в два русла, вот и закрыло их огни. Соскучился по ротному?

— Капитану Говарду и без того трудно.

— Случилось что-нибудь, Томас? — Мы встали у двери каюты. — У вас не рота, а тайная ложа.

— У нас дружная рота, — определил он по-своему. — Может, я поступлю неблагородно, если расскажу вам о капитане?

— Ты смотри: я тебя за язык не тяну, — ответил я, берясь за ручку двери.

— В Куинси капитану Говарду кто-то подсунул газету. Из Сент-Джозефа или Лексингтона; в ней напечатано о другом Говарде, о его брате. Мятежный Говард с бандой всадников орудует между рекой Миссури и железной дорогой. Теперь за каждым пригорком капитана Говарда может поджидать родной брат: уж тут кто кого ни убей, а матери — слезы. И убить не просто, мистер Турчин.

— Не просто, Томас, храни тебя судьба от такого! — Передо мной возник образ поляка, распростертого на скамье в карпатском замке. — Это Говард сказал о материнских слезах?

— Нет. Капитан, как прочел газету, так и прикусил язык; за день никому ни слова. Он и мадам только кивнул, когда она попросила отпустить меня на «Дженни Деннис».

— Мадам? — Я удивился новому слову.

— Так зовут госпожу Турчин. Придумал Тадеуш, а теперь во всех ротах начали: мадам.

— Тадеуш хотел пошутить над ней, а получилось неплохо.

— Тадеуш — благородный человек, — защищал его Томас; он мне решительно не уступал роты и чести ее офицеров.

Я терял Томаса. Где причина? В молодости его новых товарищей, дающей чувство равенства при неравенстве звания? В том, что я отверг его, не сделал денщиком и слугой? В подозрении, что я поступил жестоко, согласившись взять полк у Говарда? Шаги Томаса затихли на палубе, а я все еще слышу произнесенное им слово мадам, почтительное и нежное. Мадам! Томасу, юноше, образованному первобытным и грубым Маттуном, и не понять было, сколь многое вкладывал в это слово Тадеуш, когда впервые положил его на острый язык, поворочал в насмешливых челюстях и вытолкал на свет божий.

Тут и намек на княжну, и признание ее независимого характера, ее благородства, ее никем не признанных прав, а рядом сомнение в этих правах, шутовской поклон самозваной королеве полка и подозрение, не барская ли это блажь хлопотать о стертых в кровь пятках и нечистом белье солдат.

— Мадам! — сказал я, войдя в каюту. — Я слушаю вас, мадам!

— Знаешь уже? — откликнулась она со смехом. — Мальчишки!

— Мадам! Это повыше полкового командира.

— И нисколько не похоже на маркитантку?

— Мадам! — возмутился я сравнением.

— Томас сказал тебе о Говарде?

Я кивнул; с вопросом Надин, с ее встревоженным взглядом вернулись и ко мне заботы.

— Междоусобица, спор своих — это не поход в чужую страну. Дело идет об устройстве общества; в такой войне враждуют и братья. Но в этой войне одна сторона непременно права: не о каждой войне можно сказать такое.


Полк не задержался в Ганнибале: едва подоспел плашкоут, как мы двинулись на северо-запад, в Пальмиру, оттуда, после недели боев, в Эмерсон и в миссурийскую Филадельфию, у дрянной почтовой дороги, соединявшей Пальмиру и Шелбивилл. Действительность явилась нам в более черных красках, чем краски капитана Шибла. Нам открывался штат, раздираемый страстями, штат заблудший, потерявшийся в переменах военного счастья, во взаимных угрозах, в страхе и неуверенности. Двигаясь по лесным просекам, со следами недавних колес и кавалерийских копыт, ты не знал, что тебя ждет за деревьями, даже если верный лазутчик обещал друзей или фермера, согласного продать пищу федералистам. Миссурийцы разделились на противников и сторонников рабства, ферма угрожала ферме, поселение — поселению, всадник — всаднику, угрозой звучали не только отдаленные выстрелы, но и скрип фургонов, окрик возницы, хруст ветвей или шорох шагов.

Я сразу убедился, что нечего и думать о действиях целым полком, здесь успевал тот, кто умел вести партизанские баталии — глухие, невидимые миру, скрытые лесами, без окончательных побед и закрепленных территорий, со скудными трофеями, а то и без них. Банды мятежников, случалось, добывали себе оружие, фургоны и боевые запасы за счет застигнутых врасплох союзных рот, но если отнимали продовольствие у фермера или торговца, то в миссурийское небо не неслось криков проклятий и обвинений в грабежах — что же и делать грабителю, как не брать чужое! Но стоило северному солдату польститься на горсть чужого маиса, взять — от нужды, от голода — котелок созревающих картофельных клубней, и тут же вопли протеста сотрясали воздух, газетные листы и чувствительные сердца северных генералов. Идти на мировую с врагом, брать их под свою защиту, проявлять дружеское, корпоративное к ним отношение — вот каково было мнимое благородство этих генералов. Они готовы были предать военно-полевому суду или разжаловать отважного офицера, отказавшего рабовладельцу в часовом для охраны его картофельного поля, готовы были прогнать командира только за то, что он отнял у мятежника быка для голодных солдат. А всякого офицера, отважившегося отнять у мятежника его рабов, дать им в руки вожжи, кухонный снаряд или лопату, — упаси господь даже и подумать о ружьях! — такого офицера посчитали бы за врага нации.

Горькая была пора для нас. Свист пуль и грохот рвущихся снарядов подействует на нервы всякому, кто не свыкся с войной, и многие наши генералы жарким летом первого военного года посматривали, нет ли где кустика, чтобы укрыться. Что ж, ведь и Фридрих Великий как-то прятался под мостом, а Генрих IV французский проклинал и срамил свою грешную телесную оболочку за трусливое поведение в первых боях! Вот и первые битвы иных наших генералов похожи были на мазню начинающего художника. Они полагали, что если армия заняла город или графство, то их можно считать завоеванными раз и навсегда, как мексиканские земли или страны, отнятые у индейских племен; они забывали, что война — это шахматная игра, и достаточно сделать один неправильный ход, как армия, сегодня одержавшая победу, будет завтра отброшена далеко назад. Миссури давал тому ежечасные уроки. Мундиры, пошитые из шодди, на изготовление которого идет худшее тряпье, превращались в лохмотья за месяц походной жизни; ботинки из гнилой кожи разваливались за один марш; неуклюжие ранцы резали ремнями плечи, давили грудь, кровенили спину; патроны со спекшимся порохом или набитые порохом наполовину, так что солдату для сорока выстрелов надо было таскать при себе восемьдесят патронов; снаряды с трубками, вделанными так плохо, что они взрывались на половине дистанции, убивая наших стрелков; пушки, которые разрывались от порохового взрыва, калеча орудийную прислугу и солдат; седла, уродовавшие спины кавалерийским лошадям; нижние рубахи, едва доходившие до поясницы, — все это наши генералы терпели, со всем мирились.