Где поселится кузнец — страница 56 из 85

— Полковник явится в суд без меня, — спокойно сказала Надин. — Я не пришла бы и по просьбе Бюэлла; мне надо в Чикаго.

Митчел поблагодарил ее глубоким кивком, я же не придал значения ее словам, полагая, что она защитила свою гордость, — я и вообразить тогда не мог, что готовит Надин и мне, и Митчелу, и Бюэллу с его судом.

— Не казни же требует Бюэлл? — спросила Надин. — Не участи каторжника?

— Нет, только изгнания из армии.

— И вы находите бесчестье легче казни! — воскликнул я.

— Жизнь легче смерти, — усмехнулся Митчел. — Легче для любого другого, кроме нас с вами!

— Поздно вы меня оценили, генерал.

— Я всегда понимал вас, Турчин. Но меня заботит не одна ваша судьба, — продолжал он со знакомой мне жесткостью. — Я не хочу, чтобы приговор лег пятном на честь армии.

— И на вашу честь! — ответил и я напрямик. — Вот что вас тревожит, Митчел. С чем же вы пришли ко мне?

— С дружеским советом: не вызывайте их на месть. Даже и сегодня можно найти компромисс.

— Скорее одичалый бык примет красную тряпку, чем я это проклятое слово — компромисс! Нет, Митчел, война так война!

Никогда мне не привелось узнать, что двигало Митчелом: раскаяние, проснувшаяся совесть или лисья просьба Бюэлла.

Глава двадцать восьмая

Хантсвиллу не было дела до меня, когда я ехал в суд в компании тщедушного майора, двух солдат и унылого шотландца. Майор сделал все, чтобы мы казались прохожим не частью судебной машины, а свободными военными всадниками. Он вызывал меня на разговор, сам говорил умно и метко, сетовал, что мятежники оказались непредвиденно сильны, уповал на военный гений Митчела (не на дар, а на гений; может быть, это свойство языка или американское обыкновение, но у нас слово «гений» слышишь чаще, чем в Европе; имея славную, но короткую историю, мы торопимся объявить миру своих гениев), а меня величал сэром: «Да, сэр»… «Подумать только, сэр!»… «Вы и сами это знаете, сэр»… «Хантсвилл прескверный городишко, сэр!»…

Мы оставили за порогом негодующую толпу репортеров, — Медилл и Доусон едва прорвались, чтобы пожать мне руку, — и вошли в сумрачное штабное зальце, где уже дожидались суда два десятка мундиров. В глубине зальца стоял полумрак, мне почудилась там слишком знакомая фигура, я зажмурился, приучая глаза к сумраку, и, открыв веки, нашел на месте, где мне привиделся Сабуров, другое знакомое лицо: миссурийского майора, у которого я отнял лошадь под лейтенанта Мэддисона. Мои обвинители не теряли времени; ищейки Бюэлла проникли повсюду — в Чикаго, к Фуллеру, в Миссури, к генералу Хэрлбату, в Кейро и Сент-Луис; картина моей войны, даже и нарисованная кистью, берущей с палитры одни темные и ядовитые краски, не вызывала во мне ни стыда, ни раскаяния.

Новый суд оказался скорый. Он не возвращался к жалобам афинских лавочников, но и эта грязь не вся осталась за порогом: поминались и афинские «эксцессы», «разорения», «погромы лавок», как прискорбная действительность, уже осужденная моралью и святым именем собственности. Трибунал держался армейских дел, нарушения субординации и невыполнения приказов старших офицеров. О Скотте будто забыли, — дело шло не о событиях, а, если угодно, об идеях и нравственности. Скотт чувствовал себя уверенно, пока дознание держалось фактов, поступков, за которые он готов был нести ответственность, — общая нравственная идея казалась ему отвлеченностью; Скотт не из тех, кто торопит историю. А штабной полковник — ныне главный судья — пристрелялся по мне в Афинах: я шел прямиком в его руки — сердитый, нетерпеливый, нерасчетливый. Я был окружен врагами, а что остается окруженному солдату, как не меч!

— Вы содержали в полку черных? — спросил судья,

— Они и сейчас у нас.

— Вы доверили им оружие?

— Негры лучшие разведчики. Впрочем, когда они уходят в разведку, оружие остается в полку.

— Знаете ли вы, что президент запретил вооружать черных?

— Слыхал об этом.

— Вы слыхали и о том, что Линкольн отклонил предложение генерала Хантера о создании негритянских полков?

— Мы создадим черные полки, если не проиграем войны.

— Но если негр может служить в белом полку, — удивился один из судей, более других сочувствовавший мне, — то ему надо дать и возможность производства?

— По крайней мере, черный офицер заслужит свой мундир кровавым трудом, а не купит его за деньги.

— Вы не чтите собственного мундира, Турчин!

— У нас чины покупаются, как церковные должности в средние века, а можно ли уважать то, что продается!

— Вы оскорбляете суд и каждого из нас, полковник.

— Ни один честный офицер не оскорбится правде. От иного дельца, купившего полк на доллары, нельзя избавиться иначе, как переведя его в генералы. А куда потом с таким генералом? В командующие!

Я не назвал Бюэлла, но имя его теперь на всех устах — и не с громкими прилагательными, а с открывшейся мизерией. В зале легла тишина: молчали судьи, и я не торопился, ждал, хватит ли у них ума обойти подкоп.

— Как вы продовольствуете черных?

— При ротных котлах, как и других солдат.

— В денежных ведомостях они не показаны, и наши кассиры говорят, что не выплачивают им жалованья.

— Я плачу сам: обстоятельства принуждают меня к позорному разделению — в бой сообща, а плата порознь.

— Не потому ли вы так ищете реквизиций? Вы платите им из сумм продовольственной экономии?

— Эта экономия — доход ротных офицеров. Я плачу из своих денег, и, будь содержание полковника вдвое выше, мы имели бы вдвое больше черных солдат. Я выйду из войны нищим, если конгресс не переменится к черным.

Я мог не заглядывать так далеко, часы моей службы сочтены.

— Сколько же вы платите неграм из своего кармана?

Моя прямота создавала судьям и неудобства: перед трибуналом стоял не запирающийся преступник, — уступая по формальным пунктам обвинения, я выигрывал во мнении, в глазах даже враждебных мне людей.

— Вам указывали, что женщине не место в полку?

— Да, редкий из старших офицеров удерживался от неуместных замечаний, — ответил я с вызовом.

— А вы? Для вас не писан ни закон, ни устав?

— Надин Турчина — работник в полку, и не из последних.

— Но Турчина вмешивалась и в боевые дела полка.

— Только дважды за год; Огастес Конэнт забыл предупредить вас об этом. — Я представил себе Надин в пустом доме, ее нетерпеливые взгляды от калитки на дорогу, не еду ли я, не скачет ли всадник, чтобы призвать в суд и ее, выслушать извинения судей. — Однажды под Ларкинвиллом, в долине реки Пейт-Рок, когда по двум нашим ротам ударили с горы залпы и волонтеры смешались, Турчина действительно подъехала к артиллерийским орудиям и сказала командиру батареи: «Выдвигайте же вашу батарею вперед!» И еще раз — здесь, именно здесь, под Хантсвиллом. Мы взяли город и почти сто пятьдесят миль железной дороги, наши силы очень растянулись. Часть поезда со снабжением была отцеплена, и мятежники пытались захватить вагоны. Тогда Турчина собрала отряд из поездной бригады и отставших солдат и спасла поезд. Если бы она не была женой командира бригады, он издал бы приказ с благодарностью. Эта женщина останется в армии, пока остаюсь я! — закончил я резко.

— Вы внушали солдатам презрение к церкви.

— Я чужд любой религии, но у капеллана с первых дней была большая палатка с крестом и помостом.

И так во всем: на вопрос, задевающий честь или нравственную идею жизни, я поднимал забрало — берите меня таким, каков я есть, я не ищу снисхождения или лазеек. Они открывали счет моих контрибуций в Миссури или Теннесси, надеясь, что я, подобно Шейлоку, затею свой торг; а я не оспаривал и преувеличенных счетов. Они обвиняли меня в жестокости, уверяя, что разоренный погреб обречет на голод семью враждебного плантатора, я отвечал им примерами истинной бесчеловечности мятежников, не уступающей жестокостью мадридским аутодафе или сивашской расправе Тамерлана. Главный судья выкладывал на зеленом столе замысловатые фигуры, я прихватывал в руке биту, как некогда в Новочеркасске на плацу, и вышибал фигуру с одного удара. Я будто понукал суд, переводил его с рыси на бешеный галоп, только бы поскорее уйти из зала, где не оставалось никого близкого, кроме понурого Джозефа Скотта. Но последнее слово я говорил медленно, в надежде и самому запомнить свои слова: Медилл ждал их за дверями суда, они появятся в чикагской газете, и типографская Америка начнет кроить и перекраивать их, всяк на свой лад.

Я говорил о силе Конфедерации, которая не имеет ни столицы, ни крепостей, но собрала большую и отчаянно дерущуюся армию. Вся сила Конфедерации — в ее армии, и только в ее армии. И всю нашу силу надо направить единственно против этой армии: сражаться с ней большой массой. Многие думают, что война быстро придет к концу — мятежникам не хватит припасов и военных материалов. Наивные надежды! Когда вся энергия народа отдается армии, такая армия не может нуждаться ни в чем. Сжигается имение, южанин перейдет в хибару; сносится хибара, он поживет и в шалаше, но его щедрая земля снова родит пшеницу и кукурузу, а среди болот и лесов — сохранятся сотни тысяч быков и свиней. Исполненный решимости народ может долгое время терпеть любую нужду. В 1812 году русских охватил страстный патриотизм, доходивший почти до фанатизма: всюду, где шли французы, сжигался каждый дом, каждая хижина и стог сена на пятьдесят миль в ширину: огромный, страшный пожар охватил и Москву, и только Кремль, с его каменными соборами и дворцами, уцелел. Его высокие стены и башни мрачно стояли посреди горящей столицы…

Кончился ропот эполетной толпы, крики «Позор!», — они стали прислушиваться к моим словам, хмуро, но внимательно.

Конфедерация не склонит флага из-за нужды, уверял я их. Англичане, как и прежде, дадут ей оружие, снаряды и пули, обувь и одеяла. Я не раз возвращался к войне на севере Алабамы, говорил о неизбежном оставлении Хантсвилла, о том, что в зале, где теперь судят офицера республики, мятежники еще вознесут хвалу господу, который послал им столь нерешительных генералов. В зале ждали имени Бюэлла, но я обманул их надежды, говоря не о Бюэлле, а о том, что в решающий час у политиков мы видим все ту же грязь и низость.