Где поселится кузнец — страница 78 из 85

— Не смейте ее называть Надин, вы… хлыщ церковный! — рассвирепел Турчин. — Она госпожа Турчина, Надежда Алексеевна Турчина, вот она кто для вас, а не Надин.

— Простите, — смиренно поклонился ксендз. — Простите, пани, мы, поляки, не привыкли к отчеству.

— Я не то что в слуги, а в братья лучше возьму черного, чем вас! — грохотал Турчин. — Из одной миски с ним буду есть!

— Чем же так провинилась польская кровь, пан генерал?

— Какой вы поляк! Вы крохотный церковный Наполеон, честолюбец, жаждущий поприща. Прежние наши ксендзы славные были люди… а в вас от дьявола больше.

По нежному лицу ксендза от глаз к подбородку спускалась странная улыбка: будто он знал наперед, что скажет Турчин.

— Безбожные уста не могут оскорбить меня, — Я заметила, как дрогнули его мускулы, напрягая черное сукно, и ощутила в нем ненависть и жажду насилия.

— Кто вам посулил, что из Радома вам дадут сделать уезд, где вы будете исправником, и попом, сидельцем и предводителем дворянства! Один Тадеуш Драм склонил к Польше больше сердец, чем сотня таких искателей, как вы.

— Тадеуш Драм — плохой поляк.

— Он истинный поляк! — вскричал Турчии. — С тонкой душой, благородный, храбрый, горькая совесть века! Можно ли быть поляком больше, чем Тадеуш!

— Рожденный поляком — поляк. Но, потеряв веру отцов, он уже наполовину поляк.

— А Дудзик? А Войтех Малиновский? А Ян Ковальский или братья Гаевские? Они хотят жить в мире с соседями любой крови.

— Янкесы-протестанты подожгли божий дом, — напомнил ксендз.

— Подожгли такие же слепцы, как вы, фанатики не бога, а церковного ордена! Пройдет несколько лет, и польские девушки женами вступят в дома немцев или ирландцев, а юноши найдут себе там невест, католик уживется с протестантом, а чего хотите вы?

— Защитить поляков. Сохранить их в чистоте веры и национальности.

— Зачем же вы выбрали для этого худшее место на земле! — гневно недоумевал Турчин. — Страна, где складывается нация, вбирая не то что тысячи поляков, а миллионы других европейцев. Вы, как слепой крот, роете под старой землей, не зная, что наверху другая жизнь… — И он обратился ко мне с горькой улыбкой: — Вот уж поистине бедняги те, кто поверит потерявшим разум пророкам!

Когда Турчин сказал о том, что втайне страшило и самого ксендза, самообладание оставило пана Теодора. Он закричал Турчину, что видит за каждым его поступком корысть и расчет, что Турчин обманул колонистов при продаже земли, составлял купчие и землемерные планы в пользу железнодорожной компании к урону фермеров, что он — тайный агент русского посла и антихрист и вся его цель — развратить поляков личиной добра, осквернить веру и святую польскую кровь, смешать ее с чуждой, дикой и сильной кровью. Рот ксендза дергался, на глаза упала пелена, они погасли, как перед падучей, он пошаривал в воздухе руками, будто искал опоры, — болезнь открылась в нем.

Я бросилась на кухню, зачерпнула воды, Турчин отвернулся к окну, чтобы не унизить ксендза взглядом, когда тот придет в себя. Пан Теодор не взял чашки с водой, серые, с увеличенным зрачком глаза смотрели непримиримо, он ненавидел Турчина и наше обыкновение иметь не только имя, но и отчество, будто это не общее для нашего народа обыкновение, а привилегия русской знати. Он вышел из припадка так скоро, что я усомнилась — болен ли он? — но ксендз болел давно и тяжко. Потом мы узнали, каким спасением была для него Матильда Стрижевская, любимая женщина и сиделка в бессонные ночи, когда пан Теодор метался между светом и тьмой, между Пруссией и Польшей, постигая истину незаурядным умом и опасаясь следовать ей.

6

У Турчина был несчастный вид. Он не боялся ксендза, но горечь проникала его от предчувствия, какую войну придется вести, как низки и грязны будут ее орудия. Мы видели возможность братства людей; пусть вспышками, озарением, краткостью искры, как в опыте среди реторт и склянок. Эти мгновения доступны глазу наблюдателя, но не всякое сердце радуется нм вполне. И не всем дано видеть их связь с жизнью человечества, — тут и мое зрение уступало Турчину. Он не был разрушителем нации, никакой из наций, — ни в помыслах, ни на деле; я не хочу, чтобы и тень такого подозрения мелькнула у вас. Но он не находил на земле такой крови, которая заслуживала бы возвыситься над другой кровью, и только в этом, изначальном равенстве людей видел едва ли не божественную справедливость природы. Он был врагом каждого, кто, подобно пану Теодору, выносил кровь на базарный торг и выкликал цены, выгодные для одних, а для других — унизительные, а то и равные приговору смерти. Его взгляд равенства открывал дорогу дружескому соприкосновению, делал землю благополучным домом, — всякий другой сулил войну. Вот отчего он, русский, русский во всем — в любви, в гневе, в сражении, в дружбе, в щедрости, в упрямстве, — не только назвался гражданином американской республики, но и был им, и имел, как немногие, право говорить о ней: наша республика. Он тосковал по России. Среди зимы, когда запевали недолгие радомские вьюги, он иной раз бросался с постели к окну, в надежде увидеть сугробы, русскую заснеженную равнину, но напрасно.

Немногие понимали его вполне. Не знаю, о ком из сотен людей рассказывал вам Турчин; но уж верно, он не пропустил ни Томаса, ни генерала Гранта. Так вот, сотни, а то и тысячи людей, те, кто расположились между Томасом или черным Наполеоном, внизу этой человеческой пирамиды и до Линкольна наверху ее, даже и те, кто любил Турчина, не вполне понимали его.

Я говорю о друзьях. Но Турчин нашел в республике и врагов. Сонм врагов! Турчин никогда не говорил этого; но я верю, что он отправился в Америку и за врагами. Странно, разве Турчину недоставало бы их в России — и мне вместе с ним, — брось он им вызов? Однако и не странно, и не смешно, если вспомнить, что натурам, страстным до опрометчивости, по плечу только открытый бой, а в притворстве они не стоят и гроша.

Теперь перед нами возник новый враг, в сюртуке ксендза, но с тою же бляхою черного мятежа. Чего мы могли опасаться? Церковного проклятия? Происков епархии в Эшли? Но епархия не трогала Турчина, когда ксендзы бежали из Радома, а пан Теодор поселился здесь, получил от Турчина дом под плебанию и даровую землю, выписал из Миллуоки, из числа тамошних сестер Божьей матери св. Четок, юркую сестру Туту, — за что взыщет с нас епархия? И не так сильна в Штатах церковь, чтобы решать судьбы посторонних людей.

Мы ждали холостых залпов из костела и плебании из-за бревен, сделавшихся теперь крепостью врага. Как наивны мы были!

7

Ксендз не задевал Турчина в костеле, являя собой образ терпимости и миролюбия. Пан Теодор умел корчевать дубы; он принялся за дело с корней, подрубал их, рвал с подкопами, а то и грыз зубами, не жалея резцов.

Компания позвала Турчина в Чикаго. В присутствии Михальского, Хэнсом посоветовал генералу не мешать этнической однородности колонии и стал мягко корить генерала, что он, необдуманный филантроп, поселил в Радоме маттунских бедняков, дав им денег на покупку земли, а в Иллинойс Сентрал пошли разговоры о ростовщических процентах («люди завистливы, Турчин, они не верят в благородные побуждения…»). Он-то знает щедрость генерала и тревожится, не постигнет ли Турчина банкротство и нищета, — ведь генерал уже сделал заем в Чикаго. «Банкротства постигают денежных людей, мистер Хэнсом, — сказал Турчин. — Меня может постичь нужда, к этому я готов». — «Но вы взяли деньги под залог дома и земли в Радоме». — «Разве эта земля не моя собственность?» — «Вы не простой фермер, вы агент компании, ничто не должно делаться за ее спиной. Вы добиваетесь особых льгот для тех, кого знаете лично, это тоже бросает тень: нет ли за вашей протекцией скрытой выгоды?» — «Люди из Маттуна — бедняки, на пороге отчаяния…» — «Я помню эту семью, — сказал Хэнсом брезгливо. — Надо сторониться нищих, Турчин!» — «Мне кажется, вы хорошо отгородились от них, Хэнсом, а я предпочитаю переделывать нищих в счастливых граждан республики». — «Они к тому же протестанты». — «И вы протестант; это не мешает вам занимать кресло одного из директоров компании, где немало католиков». — «В городе для меня есть моя церковь, а им как: ездить в Эшли или в Нашвилл? Пусть лучше протестанты селятся с протестантами, а католики с католиками…»

На исходе сентября, в день святого Михаила-архангела, в Радом приехал новый железнодорожный агент. До сих пор эту должность исполнял Турчин, она давала необходимые нам средства — Турчину теперь редко удавалось продать землю, а Михальский получил денежную самостоятельность. А перед рождеством в Радоме обосновался нотариус; прежде он управлял страховой конторой Йозефа Крефты. Нотариус еще не показывался, а уже прибыло письмо из Иллинойс Сентрал, что ни одна купчая не будет законной без печати нотариуса и в течение зимы 1875–1876 годов все старые купчие должны быть подтверждены им же. Он объявился у нас сразу по приезде: молодой развязный фат, дельный и неглупый, с добродушным смешком и маленькими ладонями, которые он с усердием, в странной ажитации, тер одну об другую. Он заявил претензию на дружбу и откровенность, но дружбы не получил и сделался несносен.

В окнах пастората рано гасли огни и по-крестьянски рано там начинали день, — первой наружу выпархивала сестра Тута. От нее пошли по Радому недобрые слухи, они вредили нам в глазах здешних жителей. Узнав, что Турчин уехал, ко мне как-то пришла с сыном у груди Христина, жена Яна Ковальского. Она со слезами призналась, что о нас говорят дурно, но она не верит, что мы с генералом не муж и жена и за грехи наши бог покарал нас сиротством. «Не плачьте, — успокаивала я ее, — четверть века мы любим друг друга, это почти вся ваша жизнь на земле, а двадцать лет мы — муж и жена. Мы не признаем церкви, она и мертвых нас не получит». Ковальская не понимала: повенчание так славно, в жизни каждого из них не было лучшей минуты — ангелы витают над головой, горит храмовое серебро и злато, и лица вокруг веселые, добрые — что же тут плохого? «Пани Надин, венчание хорошо: я беру тебя, Христина, будешь моей венчанной женой, в радости и горе, в бедности и богатстве, в здоровье и болезнях, в молодости и старости…» — «Мы так и живем, Христина. Нас соединило чувство. Разве вас с Яном держит одно повенчание?» — «Мы хорошо живем, в согласии…» — смутилась она. «И в любви! Не бойтесь этого слова. Без любви мы были бы дикими зверями; да что звери, ведь и они по-своему любят, а человеческая любовь движет всем, и будущее — в ней, в ваших детях, рожденных в любви». Ковальская смотрела испуганно, и я пришла к ней на помощь: «Знаю, о чем вы хотите спросить. Природа не дала нам детей, а не бог. Я вышла замуж поздно: в тридцать лет. И тут же мы уехали из России, скитались без дома, потом четыре года в седле, и такие страшные смерти, что если тысячная доля их отразится в плоде, то и тогда его жизнь была бы несчастливой. Так и ушло материнство. — Все еще видя на ее лице недоумение, я продолжала: — Вот пан Теодор молодой, сильный человек, а окончит жизнь один, без жены, без детей. Вы скажете, бог позвал его на подвиг, в этом его награда. Но мир большой, в нем не одни церковные заботы. Мы стараемся все отдать людям, а себе взять малое, без чего нельзя жить. — Мне захотелось обнажить душу; должна же я была однажды сказать это другой женщине. — Я измучилась нерожденными детьми… К