— Душа пастыря всегда в страхе за прихожан, — уклонился Гирык. — Детройтские ксендзы не понесут писем в газету. Я ручаюсь за них.
— Бог — порука пану Теодору, а он — детройтским попам! — весело заключил Турчин. — А кто передал мой вексель Джошуа Форду?
Ксендз обиделся, и многие в зале считали, что лучше бы задать этот вопрос нотариусу.
— Пан Теодор не знает, — сказал Турчин. — Жаль! А вы, почтенный Джошуа Форд?
— Еще бы мне не знать! Я посмотрю, как вы заиграете на своей скрипочке через три дня.
— Вот достойный человек, — поощрял его Турчин. — Кто вам передал вексель?
— Йозеф Крефта!
— Я ведь не у него брал взаймы.
— И этот человек совершил две сотни купчих! — поразился нотариус. — По-вашему, тот, кто ссудил вас деньгами, не может продать вексель? Это что же, у вас в России такие порядки?
— И у нас ростовщики — христопродавцы! — успокоил его Турчин. — И у нас векселя по рукам ходят. На том мир стоит.
— Вот Крефта и купил вексель. За кого Крефта возьмется, того он живым не выпустит.
У прихожан отлегло от сердца: ксендз остался в стороне.
— А теперь последнее, пан Теодор. Сколько акров земли вы купили у Крефты для себя? И почему не скажете людям: скоро и я пойду за плугом вместе с вами.
Земля, земля! Простая материя жизни, она более всего занимала умы фермеров. Они хотели знать, кто новый поселенец, сколько он купил земли и нет ли здесь опасности для них?
— Церковь не запрещает нам владеть землей.
— Но зачем тайком, пан Теодор?
— Я не успел оказать о покупке: прошло немного времени.
— Земля куплена в ноябре прошлого года.
Взгляды прихожан перебегали с одного на другого; слова Турчина ложились на чашу правды, пригибали ее книзу.
— Неужели и клочок земли можно поставить в упрек пастырю! — Выдержка покидала ксендза.
Турчин рассмеялся с душевным отдохновением. О покупке он узнал стороной, от чертежника, который снимал копию землемерной карты.
— Отныне ваш пробст первый шляхтич в Радоме — четыреста двадцать акров земли! Вот и берите одного из нас голыми руками: тут я, банкрот, а тут пан Теодор, и не один, а с Крефтой, с нотариусом, компания славная, они со всяким гешефтом управятся.
— Бисмарк! — послышался громовой голос Дудзика.
Это было едва ли не самое большое ругательство среди познанских и особенно силезских поляков. Мы смотрели, как прихожане двинулись к дверям, показав спину и ксендзу и Турчину, отворачиваясь от нечистоты, в которую их ввергли.
И город Солнца не встал на месте лесных порубок. Когда отцы францисканцы, Леон Брандыс и Дезидериус Лисс, привезли в Радом церковные колокола, они в три тона славили не коммуну, не общежитие справедливости, а разбитые телегами деревенские улицы, паровую мельницу Крефты, новую кирпичную плебанию, дубовые ставни на окнах и карточные — столы в заведении Миндака.
Ксендз не собрал и трети подписей. Прихожане склонились к Турчину; на обоих листах под его именем потянулись столбцы имен. Ксендз пробрался на крыльцо, к Аврааму и Тадеушу, устрашая прихожан суровым взглядом. Убедившись, что приход склонился к генералу, ксендз закричал об измене вере, о слепых кротах, которых судьба напрасно вывела на свет божий, и о том, что радомцы — развращенная чернь, готовая побить камнями своего пророка. «Hejže на Soplice! Hejže на Soplice!» — выкликал он в ярости, вспоминая преданного толпой шляхтича из поэмы Мицкевича. Пан Теодор покинул Радом и лоно польской церкви. Матильда увезла его в штат Висконсин, в поселок с немецким именем Берлин, а в конце лета они вернулись в нашу округу, на свою ферму, в 14 милях к северо-востоку от Радома. Здесь он жил в дружбе с немецкими католиками. Честолюбие снедало его, болезнь валила с ног; осенью 1878 года он умер, не дожив до 42 лет. Матильда не отдала его тела попам из Эшли, в ней проснулась упрямая жена капрала прусской армии. Она положила пана Теодора в дубовый гроб, на телеге привезла его в наш костел и похоронила на радомском кладбище. Ксендзом в Радоме был тогда ее соплеменник, немец, плохо говоривший по-польски, отец-францисканец Марек Танел; он и положил начало господству ордена францисканцев в нашем приходе.
Ксендз Гирык ушел, остался Турчин. Мы в срок выкупили у Джошуа Форда вексель: деньги собрал Тадеуш. Авраам уехал с легким сердцем: генерал позволил ему зажечь выкупленный вексель и от этого огня раскурить трубку.
Что ж, победило безверие Турчина?
Нет. Рядом с костельным братством св. Михаила-архангела и сестрами Божьей матери св. Четок возникли и другие братства — св. Франциска и св. Казимира; к костелу пристроили колокольню, и звон поплыл над окрестными лесами.
Значит, победили ксендз и епархия?
Нет, веры в Радоме не прибавилось. Пан Теодор проиграл, но и победы Турчина не случилось. С толковища мы вернулись домой радостные, а назавтра, озираясь, не находили ни захваченных орудий, ни отвоеванной земли под ногами. Пустыня… Не устрашились ли прихожане божьей кары, предав пастыря и увидев на повозке Миндака баулы и чемоданы ксендза, вместо пивных бочек, кулей и ящиков? Нет, страха не было. Колонисты жили, радовались субботнему вечеру, чтобы выпить кружку пива у Миндака, выкурить сигару, потолковать о старом своем воеводстве, о нескольких долларах, отправленных за океан родне, о том, настоящие ли поляки кашубы, и непременно о проклятом Бисмарке. Они жили, как и предсказывали Фергус и его наборщик Чарлз, своими заботами, равнодушные и к закушенным до крови губам пана Теодора, и к горним вершинам социалиста Турчина. Они отдали ему свой голос и малые гроши на выкуп векселя, можно ли было ждать от них большей жертвы!
Победив ксендза в турнире чести, мы все же очнулись поутру на пепелище духа. Общежитие справедливости ускользнуло, растаяло, как туман этого теплого апрельского утра, оставив на ищущих ладонях влагу без запаха и цвета. Радом жил, по округе с рассвета перекликались петухи, в лесу перезванивались надетые на коров колокольцы, в положенный час плыл окрест густой, в три тона, колокольный звон. «Век идет мимо! — сказал мне Турчин, когда мы проводили к поезду Авраама и Тадеуш Драм сообщил, что школьные попечители из Эшли требуют не привозить в школу анатомическую модель. — Век идет мимо, — повторил Турчин, — а на подошвах, как прах, как кладбищенская глина, вязнет проклятый прошлый век. Мы не достигли здесь и того, что было в полку. А ведь было, было!» Я остановила его на Варшавской улице, сняла с него шляпу, зная, что нас видят и прохожие, ладонью провела по его похолодевшему лбу, по щеке, от виска к подбородку, и засмеялась смехом, в котором была и беспечная нежность, и любовь, и вся неразделимость наших прошлых и будущих лет. «Почему у меня никогда не было чувства быстротекущей жизни? — спросил он. — Будто прожито несколько жизней, и всякая прошла не вдруг, всякая — плотная, долгая. И ты это чувствуешь?» Я не могла солгать и покачала головой. «Как же так? — недоумевал он. — Отчего же у тебя одна жизнь, а у меня несколько?» — допытывался он. «Все, что пережито мною от Карпат до уехавшего только что Авраама, — это ты. Случалось, и я жила минутой, а все равно в сердце — ты. В тебе-то и лежит моя одна жизнь, сколько бы ей ни длиться, одна и одна. Я твоя крепостная, Ваня, — снова смеялась я. — Александр отпустил крепостных на Руси, а до меня ему, через океан, руки коротки, я и осталась крепостной девкой, Надейкой Турчаниновой…»
Как жить?
Мы нищие: Турчин не стал кланяться Хэнсому, кассы Иллинойс Сентрал захлопнулись. Радом опустился для нас до обыденности, до случайного жилища. Всякое бывало — крайняя нужда, сюжеты, унижающие республику, только не его; никогда, ни на час не потерял он своей независимости. Вы теперь многое знаете, оглянитесь и подумайте: можно ли было нас запугать и чем? Потерями, которые превзошли бы прошлые потери? Их не изобрели ни люди, ни бог. Страхом? Убивающим огнем? Все было, все, кроме бесчестия. Потеряв родину ради великого идеала и закалив сердце мукой целой жизни, можно ли устрашиться потерей денег или дома? Чикаго сделался вторым городом Западного полушария, по новым улицам, в каменных берегах бурлил поток деловых людей и работников. Всюду находились и ветераны войны, почитатели Турчина, однако город не принадлежал им. Чикаго жил не памятью, а настоящим днем. Что он мог дать нам теперь: службу в Иллинойс Сентрал? Домогательство пенсии у забывчивого конгресса, денег, без которых в большом городе не прожить? Медленный переход в сословие чикагских бедняков?
«О вас до сих пор помнят рабочие железнодорожной компании, — призывал Фергус Турчина. — Вы находили с ними свой язык». — «Я работал вместе с ними, старался, чтобы их не обкрадывала администрация: вот и весь мой язык». — «Ничего другого и не надо; только поддержать их борьбу. А вы и писать можете, писать о рабочем вопросе…» Фергус стал хвалить военные памфлеты Турчина, сказал, что помнит их. «То, что вы говорите, свидетельствует мою правоту: каждый должен делать свое. Я решился писать только свое, то, что я знаю, что и есть моя жизнь. Такое мое перо: чужого оно не напишет; сколько ни макай его в чернильницу, а вытащу я его сухим».
Легко сказано: писать! Нужны старые бумаги, рапорты командиров обеих сторон, писанные тотчас же после боя, с жарким еще пульсом, нужны диспозиции и военные карты, отчеты квартирмейстеров и приказы начальствующих лиц. Не спор с Бюэллом водил пером Турчина; республика и новорожденная нация должны были узнать себя, смотрясь в зеркало его книг. Но как писать, не имея своего хлеба? Иные делают свои писания средством к жизни; но этой радости и облегчения мы не имели никогда. Исписанные листы не кормили; как птенцы в гнезде, они сами открывали голодные клювы.
Вот мы и сделались фермерами, а неторгующий фермер — страдалец, распятый на кресте своих нужд. На ферме не вырастут ботинки, платье, соль и сахар, керосин, дести бумаги, железные перья и табак. Иногда Турчин ездил в Чикаго с лекциями о былых сражениях, особенно памятных для Иллинойса. Лекции он читал в Панораме битвы на Миссионерском хребте и в старом концертном зале, на углу Стейт-стрит и Рэндолф-стрит, где теперь универсальный магазин Маршалла Филда. На трибуне Турчин забывал все, как ребенок, как простодушный новосел Канзаса или Юты. Он переживал все сызнова, снова вел бригаду на штурм Миссионерского хребта и, достигнув вершины, утирал пот со лба и улыбался генералу Уиллету, который, догнав Турчина, поздравлял его с успехом. Помню, как это случилось на первой лекции. «Как раз в этот момент, — сказал Турчин, — жаркая схватка разгорелась слева от меня, и я извинился: „Черт побери, Уиллет, я должен идти к моей бригаде!“» Сказано — сделано: Тур